я за тобой по дворам
26 февраля 2026 г., 14:51
Примечания:
эта часть – предыстория основного сюжета без привычной клоунады. считайте, что мини-приквел.
– Сока нет, – кричит Ясик с кухни. – Молоко будешь? Полтора процента.
– Сам свое молоко пей.
Тяжелой поступью в зал заплывает. Сашка следит за ним лениво, свесив голову с разложенного дивана: вверх ногами Ясик кажется ему больше. Будто спина у него становится шире, ноги – длиннее, а зад – крепче. Физика так, наверное, работает, оптика и прочая чушь – Харучевский не особо разбирается. Ему всегда больше нравилась химия.
Ясику тоже, только другая, в таблетках. Иногда – в порошках, если совсем резьбу срывает. Сашка его таким терпеть не может. Избегает контактов или щедро хлещет по лицу, когда того совсем развозит – всегда ладонью и никогда кулаком. Не боится, но не портит – там уже некуда. Ясик нравится не в привычном понимании, по-своему; по-некрасивому красивый. Когда только познакомились, отчего-то решил, что бычара чистый: не курит, не пьет, не глотает то, что не стоит; убивается в качалке, жрет протеин бочками и ебет девчонок – каждый день новую. Они случайно встретились, странно, как будто не стоило им встречаться тогда вовсе. Сашу тогда едва не под руки тащили – перепил. Его размазывало и развозило, и Ясик так удачно повстречался им на пути, блестящий летним потом, красиво подсвеченный фонарями, такой большой на фоне девчонок и друзей рядом. Засиделись в парке, разговорились ни о чем, перезнакомились. Ясик накрыл ему плечи ветровкой, когда стало светать, и спровадил подружку, чтобы проводить его до общаги.
– Сколько тебе лет-то? – спросил тогда без особого интереса. Саша знает, к чему был вопрос – тогда Саша баловался, пил столько, сколько не пили настоящие взрослые. Иногда Саша вспоминает, с какой насмешкой на него тогда смотрел трезвый Ясик. Многое поменялось. Теперь Саша, позволяющий себе убиться только по особым случаям, почти не видит Ясика трезвым.
Оно не должно было закрутиться. Они не должны были встретиться после того парка снова. Найдя в шкафу потом чужую ветровку, Саша не должен был ее возвращать – надо было просто вышвырнуть ее или отдать коменде на тряпки. У Ясика тогда, кажется, женщина была – Алена или Алина, неважно, – расстались. Через общих знакомых потом дошли слухи, что Ясик предложил взять паузу. Саша так и не узнал, почему именно, но слышал, что та трепала о Ясике всякое: что не стоит, что не ебет, что налево ходит и выпроваживает ее, если на ночь к нему заваливаются его паскудные дружки. Зависая в парке с Ясиком и его друзьями, влившийся в компанию Саша раз за разом наблюдал, как на Ясика вешаются случайные девчонки, как они строят глазки, как оттягивают майки, чтобы засветить сдавленную тесным лифчиком грудь. Кривился, когда дружки Ясика пихали его локтями и шепотом предлагали делать ставки, с кем из девочек у Ясика будет сегодня. Саша прятал нос в воротник ветровки, которую Ясик просил оставить себе, и лениво ждал, пока рассветет. Пока не холодало, всегда так было: хлестали пиво до рассвета и разъезжались по домам. Саша всегда опаздывал в общагу, а потому оставался у Ясика, на этом разложенном диване. Стряхивая с себя нежные руки девчонок, Ясик возвращался с Сашей к себе. Смотрели до утра телевизор, ели йогурты и трахались, пока в стену не начинали стучать соседи.
Вверх ногами Ясик кажется ему больше. Сашка укладывается на подушку по-человечески, всматриваясь в потолок. За окном темнота заходится, разливается по прокуренному городом небу мазутом. Ясик шлепает голыми ногами по линолеуму, оставляя телефон на зарядке и стягивая со стола сигареты – давно закурил. При Сашке не дымит, всегда на кухне в форточку.
– Может, чай тебе сделать?
А Ясик когда-то таким классным казался, что сейчас отчего-то даже смешно. Саша потягивается.
– Давай.
Квартира у Ясика тесная, светлая – Саше в ней почти уютно. Ясик раскидывает им диван и всегда пускает Сашу к стене, потому что так повелось с детства – у стены почему-то лучше, как будто безопаснее, как будто так он Сашку от пресловутых монстров из-под кровати укрывает. Ясик кормит Сашу ужином, пусть несложным и не всегда полезным, Ясик кормит Сашу завтраком – таким же, даже когда не завтракает сам. Ясик любезно выдает Саше самое большое полотенце, банное, с рисунком египетских пирамид – чтобы после душа тот завернулся в него целиком. Саша ходит по чужой квартире в тапках, в то время как Ясик – вечно босиком, снова и снова шлепая по линолеуму. Харучевский догадывается, чем заслужил такую заботу, но никогда не спрашивает вслух – да и Ясик, наверное, не ответит. Им обоим так проще: Саше – делать вид, что не понимает, Ясику – просто жарить яичницу на завтрак и спрашивать, не дует ли, когда открывает на ночь окно. Просто так быть не должно, и люди, задающие слишком много вопросов, обычно жалеют, когда получают на них ответы.
Ясик щенком на него смотрит. Оставляет чай на деревянном подлокотнике дивана и сам заваливается рядом, утыкаясь в телефон. Саша пьет молча, подобравшись и накрывшись одеялом. Косо поглядывает на ленту, что листает Ясик, и тот придвигается ближе, разворачивая экран. Близость непозволительная, и на личное пространство Ясика Саша не претендует, но сам наклоняется, тоже читает посты, тоже криво ухмыляется, когда попадается что-то смешное. За окнами льет как из ведра.
– Ты сегодня жрал что-то? – спрашивает тихо, почти грубо выплевывая куда-то в темноту. Ясик хмурится – подсвеченный одним только экраном, он кажется недружелюбнее обычного. Не то чтобы в целом дружелюбным казался – бандитская рожа, бычья. Саша знает: Ясик – псина.
– Нет, – отвечает честно. Сашка по глазам видит, читает как открытую книгу. Всматривается в светлые глаза, в почти пугающие, когда зрачки сужаются так сильно – не врет. Симпатичный все-таки. Никогда бы не подумал, что променяет толпу девчонок на кого-то типа Харучевского. – Я же говорил, что без тебя не буду.
– А тебе что, можно верить? – Саша отставляет кружку обратно. Чай терпкий – отдает землей и копотью, пить его невозможно. Ясик не против. Следит, как Сашка в одной только его футболке укладывается обратно, и сам откидывает телефон на пол, разворачиваясь на бок – так, чтобы в самые глаза Саше смотреть.
– А тебе что, верить мне хочется? – улыбается.
Нет, наверное.
Саше ничего от Ясика не нужно и ничего с ним не хочется, только все равно раз за разом к нему в квартиру возвращается. Раз за разом смотрит с ним телевизор и ест йогурты, раз за разом заставляет его готовить себе завтрак, если не уезжает в общагу. У Ясика взгляд сам за себя говорит: крышу у парня рвет, выжигает насухо все, что в башке осталось, сердце лоскутами расходится, когда он вот так на Сашу смотрит. Ему не нужно говорить много – да ему в целом говорить не приходится. Он знает, что Саша давно все понял. Не ждет взаимности, но Харучевский все равно возвращается.
– Хочется, чтобы ты рот свой дурацкий закрыл, – цокает, и Ясик смеется. Беззлобно, утробно хохочет, и что-то внутри у Саши от его смеха подыхает разом, перебивает ему все органы и выворачивает наизнанку то, о чем не принято рассказывать. У Ясика зубы красивые – ровные, белые, целые. Когда он улыбается вот так, когда смеется, когда прикрывает глаза ладонью и не замечает, как за ним следит Харучевский – он так Саше приятен. Он так ему в такие моменты нравится. – Что ты ржешь?
– Ничего, – бросает Ясик, и Саша вздыхает. Молча скидывает с себя одеяло и перебирается Ясику на бедра. Так быть не должно, но так ощущается правильно – как минимум пока не встанет солнце.
И Саше тоже не нужно много говорить – он послушно поднимает руки, когда Ясик стаскивает с него футболку, и позволяет нависнуть над собой, когда тот переворачивается и подминает под себя.
Саша думает: завяжет. Прекратит таскаться в эти проклятые Кузьминки к этой бычьей роже, прекратит раздвигать для него ноги, найдет в себе гордость. Думает, что возьмет себя в руки, возьмется за голову, а потом Ясик заглатывает головку, и Харучевский умирает, позволяя вертеть собой – одноразка. Приторная, клубничная – еще не химозная, еще не розовая, но такая сладкая – Ясику уже не слезть. Он больной: накидывается, как тварь, и заламывает Сашке руки, и жмет головой в подушку, пока тот не задыхается, и трахает, и ебет, и любит. Знает, что Харучевскому нравится – не признается только, не позволит себе эго Ясику гладить. Сашке нравится не Ясик – ему просто нравится секс.
Ему просто нравится спать не в общаге, ему просто прикольно чувствовать себя с кем-то таким – податливым: бери и крути, хоть узлами заворачивай. Еби, пока не расплачется, а потом, когда отойдет, Харучевский обязательно скажет спасибо. Мама воспитала вежливым мальчиком.
Ясик грубо гладит по растрепанным волосам и шепчет, какой Сашка красивый: какой он худой и гибкий, какой он бледный, как на девку похож, какие у него волосы классные, мягкие, сквозь пальцы текут золотом. Шепчет, как ему идет быть таким, естественно русым, светленьким – как солнышко, говорит. Саша позволяет стягивать волосы в кулак и думает, что надо бы все-таки зайти завтра за розовой тоникой, на которую отчего-то не решался раньше. Думает, что надо бы, наверное, и псину эту к презервативам приучить. Думает, думает, думает, пока Ясик бьет по бедрам, грубо раздвигая своими коленями чужие. Думает, пока голова не затекает трезвым, неприятно-тяжелым туманом – Ясик снова утыкает лицом в подушки.
Саша думает, что завяжет, и Ясик обещает завязать тоже – с наркотиками, с сомнительными компаниями, с сомнительным образом жизни. Он обещает наладить свою жизнь, чтобы Харучевскому нашлось в ней достойное место – знает ведь, что Саша с ним быть не хочет. Харучевский и не скрывает.
– Ты меня заебал, – бросает упрямо, когда Ясик спотыкается о собственные ноги, пьяно заплывая в кухню. Осень заливает Москву беспощадно, барабанит по окнам холодными ливнями – слякотно так же, как и на душе. Пакостно.
Харучевский тут не живет. Харучевский Ясика не любит, ему от него рядом тошно, он видеть его не хочет – а все равно почему-то тащится. Почему-то заваривает на его кухне чай на двоих, зная, что свою кружку Ясик наверняка снова сшибет со стола локтем.
– Заебал – уходи, – так же тихо отзывается он, хватая Сашку за футболку. Он почти на голову выше, шире почти вдвое, заполняет все пространство вокруг своей недоброй, нетрезвой аурой, давит – только Сашка не боится. Только Сашка смотрит в мутные глаза напротив и молчит. Потому его Мутным прозвали? Забавно. – Уходи, Сашуль. Кто тебя тут держит? Кто тебя зовет сюда вообще, блять? Заебал? Так вали отсюда нахуй.
И отпускает.
И уходит в комнату, шумно хлопнув дверью за собой.
Потому что Ясику тоже тошно – перед Сашкой таким показываться стыдно, невыносимо уже.
Потому что ему хотелось быть лучше. Быть для него, маленького, вчерашнего школьника, большим и взрослым, правильным; чтобы Саше хотелось к нему возвращаться. Чтобы он возвращался не по привычке, не для того, чтобы пососаться, а потому что захотелось. Потому что с Ясиком ему хорошо и весело, и потому что в Ясике он видит не просто случайный секс – он Ясика видит, настоящего. Того, которому надоели отхода, которого тоже заебало уже все, в том числе и сам он, пьяный. Ясик уходит в комнату, чтобы Харучевский тоже ушел, не прощаясь, а он все равно следом тащится. Заходит через полчаса, молча укладывается рядом, обнимая со спины. Знает, что Ясик не спит. Шепчет:
– Хватит уже гонять, – просит. – Ты что делаешь с собой вообще?
И Ясик обещает – завяжет.
И Ясик завязывает.
И Ясик бросает пацанов, с которыми до утра распивали в парках. Бросает свои сомнительные компании, что так же разом перестают обрывать телефон сообщениями с предложением поделиться граммами. Ясик бросает ненужный, грязный кайф, чтобы упиваться вдоволь своим сладким, скулящим в подушки – тем, ради кого хочется стараться. Он по утрам бегает. Сашка не верит, шутит, подкалывает. Ясик возвращается в зал, снова тягает веса и быстро становится еще крупнее, на него все тяжелее налезают футболки, все чаще в холодильнике обнаруживается рис с куриными грудками. Саша в квартире Ясика обнаруживается все чаще. Ясику кажется, все налаживается: его быстро переламывает, но он находит, на что переключиться – пашет в зале, пока не сдохнет, чтобы Харучевский ночью излечил – заобнимал всего, расцеловал глупо. Они даже целоваться по-настоящему стали.
Все налаживается.
– Хватит, – просит Ясик, затаскивая Харучевского в квартиру холодным апрельским вечером. У него кроссовки насквозь, вымазаны в земле рукава олимпийки – все той же, что Ясик когда-то летом накинул на нежные плечи. – Что ты с собой делаешь, Саш?
А Саша не слышит – Саше плохо.
Саша мажется так, что Ясик до утра сидит рядом и проверяет, дышит ли. Ясик вытирает его влажным полотенцем и кутает в одеяло, когда под вечер, спустя голодные сутки, Сашу начинает знобить. Ясик молча моет полы, когда Харучевского выворачивает мимо таза. Не осуждает, не пытается учить жизни – отпаивает теплым чаем и снова, снова, снова гладит по волосам. Покрасился. Сахарно-ватная, пережженная солома, сухо мнущаяся в грубых пальцах. Саша позволяет себе умирать в чужих объятиях и совсем не слушает, что там ему в макушку шепчет Ясик.
Ясик думает: таким его Саша видел?
Думает: он его таким сделал? Он виноват в том, что сам соскочить смог, а Харучевскому не хватило сил? Он ведь сам для него делил порошки, с ним ведь Харучевский попробовал впервые. Он ведь сам его к этому привел – на кого теперь злиться?
Харучевский уезжает в общагу, обещая вернуться, но не возвращается – а Ясик тащится следом. Кошмарит соседей, вытаскивает Сашку на улицу силой, чтобы продышался, чтобы вспомнил, какой мир вокруг, какой город вокруг них красивый. Кормит мороженым, как мальчишку, и не пытается заводить разговоры – просто молчит, придерживая под руку. Тусклая улыбка сама наползает на разбитые на тренировках губы: кто бы знал, что все закончится вот так. Кто бы знал, что обыкновенный пьяный секс однажды перерастет в это. А что – это? Что оно? Ясик знает, как это обозвать, но перед собой самим неловко – с ним такого раньше не было. Да и в кого? В Харучевского? Первокурсника, сбежавшего с Дальнего Востока от опекающей семейки навстречу светлому будущему, похерившего все дешевой химией? В пацана, который переплыл море, чтобы утонуть в луже?
– Не приходи к общаге больше, – просит Харучевский тихо, вышагивая по узкому бордюру. Ясик осторожно придерживает его за руку – навернется ведь. У него глаза чужие, пьяные. Он давно не видел Сашку трезвым. – Соседи думают, что я со спортиками связался, боятся.
– Тебе-то что с того? – бросает. Закуривает, выпуская дым в сторону. Нервно с Харучевским рядом – страшно сказать что-то не то, не то что-то сделать, спугнуть, обидеть. Сашка не из ранимых, но химия выжигает по-особому, она меняет – Саша непредсказуемый. – Пусть боятся.
– Не приходи ко мне, – повторяет, объясняется, и Ясик замирает.
Он ждал. Так все и должно было закончиться. Неудивительно – у них ведь изначально ничего не получалось, как ни бились. Он ведь тоже Харучевского когда-то прогонял.
– Оставь меня в покое, – просит, и голос у Саши дрожит. Не для себя просит – для Ясика.
Потому что для себя больше ничего не получается. Потому что о себе Саша давно уже не думает. Потому что Ясик слез, завязал, как и обещал, и нечего ему больше с Харучевским делать. Харучевский больше не прыгает в его постель, не ругается на него, не гуляет с ним в парках – перебивается с порошков на нелепые попытки не вылететь с учебы. Харучевскому больше нечего ему предложить. Все, что хорошего он для Ясика мог сделать, он сделал, а угробить себя он может и в одиночестве – Ясику на это смотреть не нужно.
Только Ясик не слушает. Он в Сашку – целиком и полностью, без остатка. В того вчерашнего мальчишку. В первокурсника, сбежавшего с Дальнего Востока от опекающей семейки навстречу светлому будущему; тому, что переплыл океан и теперь пытается утонуть в луже – а Ясик не дает. Ясик кинется ему на шею спасательным кругом, если потребуется. Ясик не уходит – потому что он в Сашку весь, без ума, без памяти, все еще без остатка. Так тяжело, что навсегда, наверное.
Бросает только:
– Поехали домой, – и Саша позволяет пальцам переплестись.
С Сашей, теперь вечно пьяным, вечно на чем-то и под чем-то, непривычно тихим или слишком громким, суетливым, чужим – с ним по-другому. С ним не до секса. С ним – долгие молчаливые объятия на кухне, уткнувшись носом в сгиб его шеи. Сжимать его, тонкого, в руках, пока не заболят выступающие ребра, и гладить, гладить, гладить по выжженным краской волосам. С ним – тихие, робкие поцелуи во влажные от слез щеки. С ним – что-то новое, опасно-хрупкое, настолько интимное, настолько страшное, что Ясику плохо. Ясик усаживает Сашку на свои колени, боясь заглядывать в его неживые, тоже теперь мутные глаза, и Саша вплетает пальцы в его волосы. Ясик стричься начал по-другому, виски короче сбривает. Саша думает: красиво. Ему идет.
Саша думал завязать с Ясиком, но все равно возвращается – Ясик надеется, что не потому, что идти больше некуда. Ясик надеется, что потому, что наконец-то хочется. Потому что ему с Ясиком лучше.
– Не уходи, – шепчет. Темнота кухни вежливо укрывает чужой дурман от уставших глаз. Тусклый фонарь бросает на пол рыжие отсветы, пестрит на полу тенью дрожащих на ветру листьев. Сашка говорил, что тополь – Ясик не разбирался. – Останься. Дай мне о тебе заботиться. Дай мне любить тебя.
Харучевский жмется ближе – не отталкивает. Не ругается больше, не спорит, не шутит – тает в чужих руках сахарной ватой и трется о лицо Ясика щекой, царапается чужой щетиной. Как котенок.
– Я тоже хочу тебя полюбить, – признается, и Ясик, обнимая крепче, улыбается.
– Ты меня не полюбишь.
– Я постараюсь, – обещает.
– Не получится, Саш, – без тени обиды – просто как факт. Просто у них всегда так было: не по любви – по-другому как-то. Неправильно, а потому так приятно.
Правда ведь не получится. Харучевский для него – всегда о любви; он для Харучевского – всегда о чем-то другом.
Ясик ловит чужие дрожащие губы в мягком, отчаянном поцелуе. Лучше любой синтетики.