Любовь? Или очередное шутовство?
18 ноября 2022 г., 00:54
Смысл его жизни — искоренить всё зло, очистить людские души от скопившейся в ней гнили, создать новое, совершенное общество. Он видит каждую личность насквозь, будто бы фиолетовый взор касается не столь сложного существа, именуемого гордо «человек», а какой-то потрепанной книжонки с пыльной полки, которую некогда уже довелось прочесть. Скука, ведь любая подобная книга была написана будто под диктовку, все они, пусть и очевидно разнятся, однако же черты их, сама манера повествования так похожи, что хочется смеяться, одновременно с этим рыдая горько, осознавая принадлежность общества к грубому понятию «серая масса». Пятнышки тьмы, которые вечно гонятся доказать всему миру, что они, именно они имеют свой особый смысл, предназначение, совсем не понимая, что этим самым действом лишь больше копают яму в свой кошмар идентичности.
Фёдор чётко осознавал себя. Суть свою, как представителя серости, быть может, даже чуточку больше погрязшего во грехах человеческих. Понимал, как его личное преступление мысли порочно, оттого и страстно желал искупления своей грандиозной мечтой. Сказочным обманом чуть поехавшего на вине сознания, которое стремилось сохранить остатки разума и человечности, в итоге приводя юношу лишь к большему безумию.
Он был потерян, жил во тьме терзающих раздумий, и был лишь один свет на его покрытом мраком пути. Единая цель бренного существования, от которой тот отступаться совсем уж не планировал. Цель, оправдывающая все использованные средства, вогнавшие его в бездну преступления.
Комната, до сего момента тяжко пустующая, внезапно заполняется гулкими шагами, точно отбивающими свой собственный ритм, довольно заводной и такой до одурения знакомый.
Его смысла жизни не было с самого начала. Родившийся во тьме, в самой бездне, из которой и выхода толком не найти. Он, вопреки всем гласным и негласным законам самого ничтожного людского существования, стремительно взбирается ввысь, утягивая пятна тьмы в ту бездну, карабкаясь по головам, ломая шеи, с улыбкой и детским счастьем, пусть и сердце его было истерзано самой вселенской, неутолимой печалью. Ищет свой непревзойдённый смысл, ищет солнце, что будет вести его и освещать жизнь.
Весьма странно, что с такой целью Осаму посещает своего давнего знакомого, Достоевского, как и всегда приветливо, как-то даже приторно нежно ухмыляясь, отчего сидящий за тёмным рабочим столом юноша спешит враждебно нахмуриться.
Единственный. Неповторимый, непостижимый, непонятный. И всё же именно это чувство паники перед тем, кого понять не в силах, вызывало столь жгучий интерес в заледенелом сердце Фёдора. Взгляд блещет презрительной остротой, заставляя и без того тёмный оттенок фиалок зацвести большей, всепоглощающей тьмой.
— Рад тебя видеть, Феденька! — Довольно весело приветствует брюнет, отдаваясь в сознании сидящего гулким, даже болезненным эхом, казавшись сознанию слишком громким и даже живым для мира, испорченного «человеком». — Как жизнь крысиная?
Улыбка чуть ли не до ушей. Лучезарна, обыкновенно заразительна. Притягивает взгляды, заставляет беспрекословно подчиниться и поверить. Но Достоевский не верит. Слишком неестественной ему кажется эмоция счастья встречи с человеком, известным аж как враг целой Японии. Но он молчит на этот счёт.
— Была замечательно, пока не явился ты.
Холод. Словно помещение в момент преобразилось снежными убранствами, на стеклах блеск отражающегося города казался остро-ледяным. Фёдор ни с кем не был гостеприимен, по крайней мере честно, лишь из выгоды маску надевая с улыбкой слабой. Однако Осаму — проблема, нежели выгода.
— Ээй… Какой же ты всё-таки злой русский!
Смесь раздражения, обиды и разочарования отразились на лице парня, словно он действительно наивно полагал на добродушный приём и чашку сладкого чая. Достоевский приподнимает уголок губ от подобной реакцией, которая сразу показалась ему так фальшиво наигранной. Разве кто-то в здравом уме мог расстроиться его холоду?
А ведь Дазай никогда и не отличался здравостью суждений.
— Ох, где же мои манеры. Конечно, присаживайся, дорогой друг. — совсем не скрывая, что все его слова являются не более, чем обыкновенной издёвкой, проговаривает скучающе Фёдор, рукой указывая на место близь себя. И ведь собеседник действительно присел.
Теперь уж их разделяло ещё более меньшее расстояние. Чувство какого-то необъяснимого волнения стало ощущаться некоторым удушьем, трезвоном множества голосов в голове, которые постоянно подмечали самую малейшую смену эмоций и поведения сидящего напротив человека. Человека ли? Даже в этом русский стал сомневаться, бегая взглядом по всему, до чего только доставал его угол обзора.
— Если ты правда думал, что я буду радоваться от нашей встречи, то, в таком случае, ты — до ужаса странный японец. — в отместку таки произносит Достоевский, очередным разом вглядываясь аметистами в бездонно-карие глаза парня, словно собственными пытаясь воткнуть незримое лезвие, в яркую кровавую кашу превращая эти одновременно слепяще-яркие и пустые зрачки.
Дазай слегка наклоняет голову вбок, продолжая так же мило улыбаться, пропуская мимо ушей всё недовольство Фёдора от его прихода, ведь тот заворожен фиалковыми глазами, что так и манят, тянут к себе, заставляя утонуть в их красоте. Он окрылён всеми теми чувствами, что так и бушуют внутри при виде Достоевского, к которому он так спешил, хоть и не был приглашён. И если бы Дазай только мог, то уже давно упал в объятия Фёдора, прижался к его груди, слушая размеренные удары сердца, зарылся бы носом в эти невероятные, темные волосы, спрятанные под белой шапкой-ушанкой. Он бы расцеловал каждый миллиметр его лица, каждую часть, пытаясь залезть чуть ли не в сердце, забрать себе всё, что только можно и нельзя.
Осаму подпирает холодной ладонью щеку и, перекидывая одну ногу на другую, проговаривает:
— Ты жуткая злюка, Федь.
И тем не менее, на его лице продолжает играть улыбка. Словно ему в самом деле не обидно, словно всё поведение сидящего напротив юноши только больше манило к себе и это, несомненно, заставляло лишь больше напрячься обладателя фиалковых глаз. Он чуть отъезжает на кресле с колёсиками назад, складывая собственные холодные ладони на коленях, однако быстро скрепляет их в замок, не то стараясь согреться, не то от волнения перед собеседником. Удушающе хорош. Будто он нечто превосходящее человека, нечто свыше понимания, пусть и гениального, но всё же несколько ограниченного, сознания, так и наровит раздавить своим лучистым сиянием.
Но Достоевский ни за что не прогнётся, даже если сам того возжелает.
Над ними повисло молчание. Не сказать, чтобы оно было напряжённым, совсем нет. Уютно, по-домашнему, но для обоих в воздухе так же витала некоторая интрига, что украшала этот необычайный вечер. Никто не спешил вновь говорить, оба впивались жадно друг другу в глаза, стараясь постичь все, даже самые темные, закоулки их одиноких душ. Эти гляделки казались даже чем-то более интимным, чем самые грязные, грешные и порочные человеческие помыслы, движимые лишь только телесным возбуждением, желанием вбить партнёра в кровать, заставляя стонать и прогибаться. Их взгляд был даже более интимен, но никто из них не был против такого ярого изучения. Оба позволяют, им не нужны слова, чтобы понять, что можно.
Фёдор таки отводит взгляд, который на фоне быстро наступающей ночи, в полутьме казался с алым винным оттенком, мешаясь с его естественным фиалковым, создавая необычную картину кровавых цветков, распустившихся в истинной тьме, движимые светом из той же тьмы и хаоса.
Дазай же довольно улыбается, пропуская смешок, что слегка оглушает от такой долгой тишины.
Юноша пододвигается чуть ближе, складывая руки в замок, подставляя те к лицу, хищно разглядывая такой привычный, но настолько непостижимый и вечно недоступный образ Фёдора.
Осаму чувствует бешеный ритм своего сердца, дрожь в худых коленях и тяжелую ношу, что осела на душе, но всё вновь превращает в шутку, заставляя людей видеть его идиотом, который может быть лишь таким.
— Ты проиграл в гляделки Фёдор. Значит, взор моих невероятных глаз заставляет тебя сдаться?)
Самодовольно. Так самодовольно, что внутри Достоевский ощущает лёгкое раздражение, от чего тот хмурится лишь больше, возвращая взгляд назад, в коем уже и бликов не оставалось вовсе, лишь беспросветная тьма презрения. Его глаза выглядели столь темными, скорее даже, мертвенно-темными. Будто сырая земля, гулко отстукивающая от крышки гроба, личного и узкого гроба, специально для Дазая, в той ямке, которую он сам себе и роет своими неуместными подколами.
— Ещё чего. — коротко цедит русский своим более оледеневшим тоном.
Он не любил конфликтов. Не считал нужным кому-то что-то доказывать, а зная о натуре брюнета, который уж очень любил выводить людей на эмоции, в особенности на отрицательные, что порою доходило до абсурда и опасности, Достоевский старался глубже скрыть свой негатив, проявляя неприязнь лишь только взглядом с отстраненными речами.
— Если я захочу, я легко уничтожу тебя. Ни твой взгляд, ни какое-либо слово или действие. Ничто меня не остановит. Я всегда добиваюсь своих целей.
Тем не менее данные слова всё-таки были озвучены. Звучали самой настоящей угрозой, ведь с подобным не шутят.
Дазай был слишком наглым. Без предупреждений заявился, не спросив, вошёл. Продолжает сидеть тут довольно, так ещё и насмехается. Так и хочется стереть эту улыбочку, заставить юношу пролить град слёз, чтобы он поплатился за всё содеянное и более не смел себя так беспечно вести.
Однако… Вероятно, ему понравится такое. Чёртов мазохист. Невыносим.
И так интересен.
Дазай улыбается всё шире от угроз Фёдора, в карих глазах, что схожи с терпким коньяком, пляшут игривые искорки. Осаму так и жаждет почувствовать чужие прикосновения на своем изуродованном теле. Он точно знает, что любой контакт доведет его до подчинения любому слову Фёдора. Он чувствует, как сильно бьется его сердце, отдает невероятно болезненными ударами где-то в груди, всё больше принуждая сложиться пополам, лишь бы облегчить свои душевные мучения, но Осаму стойко держит спину ровно, словно никакой боли и нет, словно его не трясёт так, будто он при лихорадке, так, будто он не любит.
— Ты и так хочешь меня уничтожить, но как-то не можешь) значит, я всё же нужен тебе. Разве не так? Некогда гордый, невероятно сильный манипулятор, так просто смутился от того, что на него смотрел какой-то «идиот–суицидник».
Осаму наклоняется поближе, хитро улыбается и ловким движением забирает ушанку с головы Фёдора. Резко встаёт со стула, натягивая вещь на себя, уходя к подвесной полке с книгами, начиная рассматривать старые, потрепанные корешки, стараясь успокоиться, ведь быть таким весьма трудно, когда любишь.
Достоевский остаётся на месте. Что же он ощущает? Толком и не разберёшь. Одна из рук размыкает своеобразный замок из кистей, устремляясь ко рту юноши, после чего тот ощутимо, даже болезненно, прикусывает один из пальцев. Обычно люди делают так, когда волнуются, но, на удивление, сейчас Фёдора одолевает совсем иное чувство. Ему злостно. Его вещь забрали прямо у него под носом, перед этим вновь отпустив издевательскую колкость.
Так хотелось подойти и прижать его бренное тело к стене, схватиться за шею с силой, с которой вообще могло позволить схватить его ослабленное анемией и общей физической подготовкой тело, сжимать, пока у Дазая искорки из глаз не пойдут от недостатка кислорода. Резко отпустить вовсе, чтобы проказник скатился в слабости по стене, а затем чётким ударом ноги в живот принудить его улыбочку пропасть, наконец сменяясь на гримасу ужаса и боли.
Но вместо Осаму боль сейчас испытывает сам Фёдор, продолжая терзать собственный палец покусываниями острых зубов.
— А шапка у тебя теплая… Даже очень!) как ты в ней не сжарился, Федь?
Но он все еще улыбается, переводит ситуацию в шутку. Всё равно хочет увидеть злость от Достоевского, хочет, чтобы его ударили за наглость. Надеется хоть на какое-то прикосновение, но не поворачивается к демону, лишь берёт книгу в красной обложке, начиная ту рассматривать, раскрывать и читать мимо строк, думая о том, какой он всё же идиот. Влюбленный по уши, что делало его положение ещё более комично-прискорбным.
— Тебя волновать не должно. — огрызается всё ещё сидящий, выпуская изо рта наконец руку.
Лёгкий привкус крови остался во рту, слегка металлический, сладковатый. Тошнотворный, как и фигура брюнета в его головном уборе, что так беззаботно хозяйничал на его полках, словно они какая-то женатая пара, разделившая кров множество лет тому назад, отчего ему и могло быть позволено вот так просто хватать любую вещь из его кабинета.
Однако это не так. По сути, они являлись врагами. Врагами без ненависти друг к другу. Врагами, коими двигал интерес, пусть и причины их интереса явно разнились.
И Осаму был первым, кто осознал свой истинный интерес к Фёдору. Первым, кто стал делать всё возможное, но не выходящее за рамки, чтобы Достоевский и сам всё осознал, но, пока, безуспешно.
Дазай тихо усмехается, кладет книгу на стол к мужчине, попутно поправляя ушанку, всего на пару мгновений пересекаясь взглядом с Такими же, как и ранее безразличными глазами Фёдора, что не прекращали влечь к себе.
Осаму подошёл к большому окну, в котором, на небе, уже виднелись звёзды. Яркие, как всё то, что он чувствует к Фёдору, но молчит. Знает, что ему придется скорее умереть от рук любимого человека, нежели умереть вместе с ним.
— но ты не можешь убить меня лишь по одной причине.
Осаму выдыхает, прячет руки в карманы светлого пальто, начиная впиваться ногтями в кожу, чувствуя, как боль проходит по ладоням, но это лишь успокаивает, заставляет продолжить фразу, глядя четко на Фёдора.
— Ты влюблён, но просто сам того не осознаешь. Как удивительно, такой невероятный ум как ты, не может осознать своей влюбленности. Как иронично. Не находишь?
Он выдает усталую усмешку, предвкушает новую боль, но не отступает, лишь продолжая говорить, и этот поток вовсе не остановить. Неужели Дазай открыт пред кем-то?
— Был бы я настолько тебе противен, ты вышвырнул бы меня уже давным давно из этой комнаты. Чего уж там, тебе не даются сложными убийства, так что при всем желании, ты бы это сделал, но не можешь. сам не задумывался?
Дазай вовсе забылся. Язык говорит всё то, что думает, он не может остановиться, потому что он устал. Устал от того, как часто ему приходится лгать. Устал от того, как сильно он ненавидит себя и свои чувства, которые не может выразить. Ведь для него это все — игра. Ведь он не верит, что может любить, что его могут любить так же и в ответ.
— А теперь позволь, я уйду.
И Осаму разворачивается. Правда уходит, заведя Фёдора. но идет настолько медленно, что, кажется, всё живое остановилось, что всё, что он сказал, вовсе не важно, что после всего этого всё будет как прежде.
Всё это время Достоевский слушал. Слушал, анализировал, давал чужому потоку мыслей полностью вылиться, на самом деле, не ожидая, что ему придется чуть ли не тонуть в столь нежданной искренности. Смешанные чувства. Одновременно даже болезненно мерзко, что идиот-Дазай посмел предположить о таком великом чувстве, как влюбленность, к себе, такому ничтожному, совсем мелкому человечишке. Но и одновременно с этим было как-то слишком уж спокойно, словно перед ним складывался пазл, который юноша сам оказался не в силах собрать.
И он вздыхает. Тяжко, протяжно. Явно устало. Уже более заинтересованным взглядом видя медленно отдаляющуюся фигуру, которую и благополучно останавливает в самом конце, когда оставалось всего пара шажков до двери. Намеренно тянул, играясь с чувствами своего оппонента, мало ли, чего ещё интересного сможет рассказать, однако, похоже, это была совсем не та провокация, а брюнет бы действительно его покинул, оставляя какую-то горькую недосказанность между ними, в который раз.
По-прежнему холодная ладонь тяжело опускается на чужое плечо, сразу же сжимая. Фёдор явно показывает, что уж не намерен отпускать того настолько быстро, тем более пока он.
Шапка-ушанка одним лёгким движением смахивается с головы Осаму, вновь оказываясь на своём законном месте, красуясь уже как необходимое дополнение к образу Достоевского.
И ведь Дазай не удивляется, что его остановили. Он лишь унимает дрожь в руках и думает о том, что будет дальше. И впервые эта мысль вправду пугает Осаму.
А ведь Достоевскому теперь, казалось, можно и отпустить паренька, однако, нет.
Нежданно-негаданно для самого же себя, парень хватает собеседника за руку, ведя вновь к столу, усаживая на прежнее место, возвращаясь так же и на своё… И всё это в немом молчании. Без каких-либо эмоций. На лице всё та же отстранённость, уже даже ни капли злости было не видно, одно лишь спокойствие.
— Раскусил.
Прерывает молчание фиалковоглазый, выдавая короткую, но такую содержательную фразу.
Правда ли раскусил? Нет, конечно нет. Будь он правда влюблён, то. Пожалуй, чувствовал бы что-то приятное после недавнего близкого телесного контакта, в конце концов, не так уж часто ему удаётся подержаться за чьи-либо, столь тёплые и мягкие руки, однако ничего. Внутри всё кажется на своих местах, ни единой лишней мысли в кристально-чистом разуме, никаких сомнений и запретных желаний.
О, нет, он не влюблён. Он попросту не способен на любовь, по крайней мере в том понимании, в котором о ней привыкли твердить люди.
— И что же теперь? Моя любовь так внезапно раскрыта, я весь пылаю от стыда. Всё же, ничто не ускользит от твоих проворных глаз.
Продолжает начатый спектакль Фёдор, даже потрудившись изобразить на своём лице какое-никакое смущение, прикрывая щёки рукой и стыдливо вновь отводя взгляд. Совсем как подросток перед своей первой любовью, ей-богу, кто взглянет посторонний — тут же разразится заливным хохотом, уж очень непривычно было видеть строгого господина Достоевского в таком эмоциональном состоянии, играющего невинность и беззащитность.
Однако шатен безразлично смотрит в лживые фиалковые, темные глаза, которые даже несмотря на ложь продолжают привлекать, как и весь Фёдор в целом. Знал бы кто, насколько Осаму жаждал этих прикосновений, как сейчас его сердце готово остановиться, а сам парень уже сходит с ума, но старается адекватно оценивать ситуацию, понимая, что Фёдор бы никогда такого не сказал, что все эти эмоции — простая игра, что так не подходит Достоевскому.
— Умолкни. Твоя ложь невероятно видна и, видимо, тебе стоит практиковаться, чтобы правдиво изображать эмоции, которые должны вызывать жалость, Фёдор. Если ты думал, что остановив меня, ты сможешь развлечь себя глупой, лживой игрой, то ты, спешу огорчить, ужасно плохо меня знаешь.
Дазай, как бы ему ни было грустно от того, одёргивает руки и вновь поднимается, в пару шагов подходит к двери и корит себя за то, что может, это и правда, но нельзя доверять крысе. Парень медлит с секунду, затем следом резко дёргает ручку двери на себя, оборачивается на Фёдора, кидая на того свой непривычно грубый взгляд, но заглянув вновь в эти оки, тот не смог удержать печали, что и выступила на его лице. Осаму вздохнул и ушел, хлопнув дверью, осознавая, какой он идиот, но зато оставляя после себя на столе книгу с не двусмысленным названием «Во имя Любви».
Достоевский остаётся снова в одиночестве. Вот так резко. Так грубо. Как-то даже. Обидно? Тоска вдруг навалилась, сродни той самой вселенской печали. А взгляд Осаму перед самым уходом… Видно, эта маленькая ответная шалость была лишней.
Фёдор был мало эмоциональным. На первый взгляд. Ведь, всё же, он такой же человек, так же мог чувствовать, но прекрасно понимал, что любая эмоция влечет за собой последствия, может привести к чему-то необратимому, опасному.
И вот теперь он оступился, а всему виной эти необузданные, новые чувства, которые тот не сумел вовремя подавить.
— И зачем же ты приходил, Осаму Дазай…
Резко метнувшись на кресле вполоборота, юноша оказывается лицом к окну, проговаривая вслух крайне интересующий теперь вопрос, озвучивая так же имя своего недавнего гостя так, словно виделись они в самый последний раз.
Сегодняшняя ночь более не была спокойной, работать дальше не предоставлялось возможным, ведь разум был забит терзающими душу словами парня, а книжка, оставленная на столе, так и привлекала внимание своим названием, словно это — очередное издевательство, только теперь уж от самой судьбы.