ID работы: 12841747

nolo vivere

Слэш
NC-17
Завершён
42
автор
Размер:
11 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
42 Нравится 6 Отзывы 8 В сборник Скачать

non

Настройки текста
Примечания:

Пустыня... Замело следы Кружение песка. Предсмертный хрип: «Воды, воды...» И — ни глотка. В степных снегах буран завыл, Летит со всех сторон. Предсмертный хрип: «Не стало сил...» Пургою заметен. Пустыни зной, метели свист, И вдруг — жилье во мгле. Но вот смертельно белый лист На письменном столе…

Точка - клякса. Клякса, размазанная по листу, распластанная, убитая и задушенная окружающей белизной, которая удушала и не давала того самого спокойствия. Белый - не спокойствие, не упокоение души в меланхолии и желании продолжать двигаться вперед, улыбаться ярко так, как раньше, как когда-то давно; смеяться искристо и заливисто, пока живот не сведет спазматической болью и в уголках сияющих от любви и нежности глаз не скопятся маленькие жемчужные бусины, подобные росе по утрам. Белый – это цвет разъедающий склеру багровых глаз, жгуче проникающий в самую глубь подсознания, доставая с лёгкостью до самого мозга, ковыряясь в мозжечке и гипоталамусе, стараясь найти там что-то стоющее. Но там лишь боль, беспокойство и желание потеряться, раствориться в этом жизненном круговороте, в котором он застрял словно в самом эпицентре урагана: тебе тихо, пока снаружи хаос и разруха; тебе больно и страшно до хрипов тихих в подушку, до дрожи в пальцах, слишком сильно сжимающих платиновые волосы на макушке, желая их вырвать, разорвать все, убиться головой об стену, разбив нежную кожу на лбу, раскрошив и разломив череп, а потом глотать и глотать стекающую по лицу кровь, слизывать с губ и рыдать громче. Этот коктейль крышесный и просто омерзительный приходит в самые неподходящие моменты, не позволяя расслабиться хотя бы на несколько минут, не позволяет даже вдохнуть полной грудью, давая альвеолам возможность напитаться кислородом спертым. Приходит лишь тогда, когда он один, когда сворачивается под одеялом, стараясь казаться меньше, казаться незаметнее; пытаться слиться с простынями - ведь тишина ничем не лучше кружащей вокруг него суматохи мегаполиса. Что тут, что там - ощущения одинаковые. Ощущение того, что ему уже некуда ступить, потому что везде трясина склизкая, в которой лишь один выход, черный лаз и запасное спасение - смерть. Ведь тут она смотрится как последний яркий лучик среди непроглядной мглы и пустоты, тут она кажется тем самым спасительным «светом в конце туннеля», к которому тянутся все те, кому еще хочется пожить, а может, они лишь сами себя убеждают в том, что они хотят жить. Ему лишь хотелось рыдать уже от собственной беспомощности, от собственной слабости, от давящего ощущения в груди, когда никакие таблетки не помогают, когда антидепрессанты стали просто буквами яркими на баночке, которых уже и так огромное количество на прикроватной тумбочке. Глотает на ночь без разбора цветастые таблетки, выворачивая остатки из баночек и блистеров. Даже не запивает, потому что истерзанное и изорванное криками горло привыкло к грубости, привыкло, когда капсулы больно разрезают ранее нежную кожу, впивается будто иголками, режет ножом, ювелирно выводя болезненно лишь ему известные мотивы. Не больно. Не страшно. Таблетки мгновенного действия – тело в ту же секунду расслабляется, усталым грузом скатывается вниз по стене под тяжёлый сиплый выдох, который слышат частенько те, которым не посчастливилось быть свидетелями несчастного случая, когда глаза у жертвы ДТП грустные, убитые и стеклянные, когда взгляд у того, кому просто не повезло оказаться «не в то время и не в том месте» теряют всякий блеск, всякое желание бороться, потому что болевой шок захватил все тело оковами железными, цепями тяжелыми и кандалами сковывающими; потому что бороться становится бессмысленно - грудная клетка в последний раз поднимается, выдыхает стойкий кислород из легких, который тут же преобразовывается в пар из-за холодного воздуха. Кислород, застоявшийся в альвеолах и окислившийся в томительном чувстве ужаса. Таблетки мгновенного действия - смягчают эти ощущения, когда из-под полуприкрытых век смотрит на все тот же белый потолок, когда сознание рисует столько сюжетов и иллюстраций перед глазами, вокруг тела ослабевшего, что волей-неволей улыбаешься - устало и поникше, смиренно и покорно. Но это все мираж, иллюзия и галлюцинация, но пока мозг об этом не догадывается, пока сознание сладко утопает в собственной лжи и в горьком послевкусии таблеток различного сорта - можно смириться, можно позволить в это поверить; можно позволить одинокой слезе скатиться по впалым щекам с острыми скулами, можно тихо всхлипнуть в гробовой тишине, можно уснуть беспокойным сном; но нельзя не проснуться - проснуться обязательно, проснуться это ведь «правильно». Но просыпаться так не хочется. Не хочется, когда в могильной тишине слышно лишь назойливый звук капающей воды из текущего крана, отбойное и давящее на нервные окончания звучание секундной и минутной стрелок часов, которые уже давно показывают время неправильно. Подчиняются тому, что в этой квартире уже давно все неправильно, что в этой клетке и тюрьме из четырех стен в пять квадратных метров все происходит по велению хозяина, творящегося вокруг хаоса. Потому что и сам хозяин жилой площади - неправильный. У правильных людей в ушах отдает бурлящей кровью собственной, что лишний раз доказывает факт того, что они живы; приложить ладонь к груди - тихий стук сердца пройдет легкой вибрацией по тонкой коже. У Казухи ничего из этого нет. Вместо сердца - дыра сквозная, в которой давно завелись пауки, с особым удовольствием вьющие себе паутину, устраиваясь там поудобнее как в собственном доме; там кишит все опарышами и черными мертвоедами, медленно, но верно поедающими его по частям, доедая то, что осталось, что для них казалось съедобным.

一一一一一

Селективные ингибиторы обратного захвата серотонина – не помогают, душат сильнее, выбивают из лёгких остатки воздуха, разрывая их на пласты, что вместе со «синдромом отмены» он давится всей той гнилью и разложением внутренним, сплёвывая их целыми ошметками в раковину, задыхаясь и глотая лишь соленые слезы, обессилев падает на пол. Страшно. Больно. Отвратительно. От самого себя в первую очередь, что он ничего не может сделать, что он продолжает врать и плеваться этой гнилой ложью в лицо собственному психологу, которая искренне сияет в его сторону глазами, улыбается тепло и лучится полуденной добротой и желанием помочь, достать его с самого дна, в котором он варится и самостоятельно топится, пока не обмякнет в обжигающем кипятке, перестав дышать, перестав подавать каких-либо признаков жизни. К собственному счастью, потому что он так этого хочет, что каждый раз после сеанса готов разрыдаться даже не зайдя в квартиру - упасть на лестничной площадке, уткнуться лицом и рыдать навзрыд, не заботясь ни о чем, потому что в принципе он никого не заботит - соседи смотрят, как на умалишенного, потому что так долго не убиваются, потому что после чужой смерти не доводят себя до такого состояния. Кроме него. Модуляторы норадреналина – полная хрень. Если ингибиторы хоть какое-то время были помощниками и спутниками его, то тут совсем нет. Не прочитал, что они вызывают галлюцинации жуткие, от которых хотелось лезть на стену, драть тупыми ногтями обои и не оглядываться. Не оглядываться и не смотреть дрожащими зрачками, расфокусированным зрением себе за спину, где «мираж» смотрит таким добрым и мягким взглядом, полным волнения и беспокойства. Полным сожаления и жалости. Лишь скатывался вниз, оставляя за пальцами кровавые полосы от разбитых в кровь подушечек, тихонько всхлипывая и шепча неразборчиво столько противоречивых фраз, что сам перестал понимать, кто он и что с ним происходит, как он здесь оказался и каким образом себя довел до такого плачевного состояния. Пока не отключался, пока не засыпал на полу, уперевшись лбом в стену, игнорируя стуки по батареям соседей то ли сверху, то ли снизу – он не понял тогда; игнорируя громкие стуки по собственной двери, крики за ней и скрежет дверной ручки – он не хотел видеть тогда ни-ко-го. Ни себя в зеркале немытом и замызганном в разводах, ни нового соседа по этажу, который слишком настырный и у которого взгляд слишком понимающий. И этот понимающий взгляд настолько сильно выводил из себя, что игнорировал всеми возможными способами потуги парня помочь. Он даже его имени не помнит, потому что не нужно, потому что уже все запланировано наперед, потому что его в планах нет и не будет ни-ког-да. Лучше уснуть, а ещё лучше никогда не проснуться, потому что транквилизаторы, случайно попавшие в жменю с остальной искристой компанией, начали действовать, утащили в глубокое забвение, проигнорировав звук удара по замочной скважины и скрип открывающейся двери.

一一一一一

Белый потолок перед глазами – раздражает, бесит и выводит из хрупкого равновесия, в котором он пребывает последние пару лет, поэтому щурится и отворачивается, сверля взглядом исполосанные ногтями обои, вдыхая в лёгкие свежий воздух из приоткрытой форточки, которую он последний раз открывал с пару дней назад, потому что затхлый воздух был более подходящим для окружающей его атмосферы. Игнорирует скрежет на кухне и шум шагов оттуда же, потому что он знает и понимает, кто там. Не первый раз. Даже не во второй уже. Да и вообще, как только он переехал в квартиру напротив, случайно столкнувшись в тот момент, когда парень возвращался от очередного «лживого во всех смыслах» сеанса с психологом, то предпочел проигнорировать того, кто ярко ему улыбнулся, чуть не выронив коробки из тонких ладоней. Глупый. Импульсивный. Его слишком много. Уже раздражает. Но впервые этот не ушел сразу же, как дотащил его – еле дышащего в обморочном и истощенном состоянии из ванны, залитой кровью, в багровых отпечатках ладоней на грязной кафельной плитке, потому что в тощем теле продолжают работать привычные инстинкты для человека: бороться за жизнь, бороться за право дальше участвовать в этой «игре в кости» – до кровати, оставив лишь стакан воды на тумбочке, аккуратно отодвинув лекарства и также бережно, но неуклюже перемотав разорванные лезвием тонкие запястья, останавливая кровь всеми возможными способами, зажимая пальцами порезы - обязательно оставленные поперек, обязательно очень глубокие. Но Казуха злился по утру, долбился остервенело ладонями по чужой двери, но никто не открывал, хотя дыхание постороннее было отчетливо слышно за деревянной преградой, потому что ему не была нужна помощь, потому что вчера должно было все закончиться, потому что он не должен был проснуться, но он проснулся, он открыл свои чертовы глаза, он увидел этот блядский белый потолок, он увидел пропитанные кровью бинты на запястьях, он услышал металлический запах в доме, стойко впитавшийся в стены, пролезший под плохо приклеенные обои. И он злился и со всей силы бился головой об чужую дверь, скуля и проклиная парня за ней, который лишь слушал, даже не решаясь глянуть в глазок. И он ненавидел то, что все пять чувств все еще работают, что он все еще чувствует то самое «что-то», что чувствовать не должен, что должно было быть убито вместе с таблетками, обещающими снизить душевные муки, свести на нет желание хвататься за лезвие в любой подходящий момент и выплескивать все накопленное внутри, когда слезные каналы пересыхают и не позволяют горьким и грузным каплям скатываться вниз по щекам. Единственный вариант - единственная отрада. И он хотел наконец задушить себя в этой отраде, в несколько точных движений по веренице вен, поглубже воткнув в кожу грязное лезвие, протыкая запястья до самых сухожилий, крепко стискивая в зубах ворот майки, не позволяя себе издать лишнего звука, все еще не позволяя себе оглядываться, потому что ощущение того, что он в квартире не один - душит не меньше, но лучше продолжать игнорировать, ведь это он научился делать просто восхитительно, просто на все сто баллов, а если можно было бы набрать больше ста, то перевалил бы за бесконечность в этом умении. Раз люди кончают самоубийством, значит, существует нечто, что хуже чем смерть. Поэтому-то и пробирает до костей, когда читаешь о самоубийстве: страшен не тощий труп, болтающийся на оконной решетке, а то, что происходило в сердце за мгновение до этого. Жмурясь лишь тогда, когда брызнула кровь, пачкая все вокруг него, фонтаном пачкая кафель; когда пальцы дрогнули, потому что организм включил забытый давно «инстинкт самосохранения», пытаясь импульсами нервными выбить из рук орудие пыток, но Казуха лишь стискивал зубы сильнее, всхлипывал и вел дальше, до самой ладони, пока перед глазами не потемнело окончательно, пока, как ему показалось, он выдохнул последний кислород из легких в его жизни. Нет. Не последний. Раздражающий парень с большими зелеными глазами, со смазливым лицом и с теплыми руками рушит все то, что было прописано в календаре, отмечено красной галочкой. И делал это ни раз, ни два, ни три. Как-то слишком четко оказываясь на крыше, на которую Казуха смог забраться, чтобы рассчитать: переломает ли он себе все кости или лишь часть; как-то слишком вовремя стучался к нему, что горсть снотворных, явно превышающих норму, выпадали из дрожащих ладоней, россыпью уссеивая пол на кухне; как-то слишком удивительно стекались обстоятельства, что устраивал ругань с какой-то бабкой на лестничной площадке, пока парень сверлил взглядом веревку в ладонях, вертел ту, проверял несколько раз крепкость узла на заветной петле, а по итогу та грузом ненужным сваливалась вниз, с глухим стуком ударяясь об пол. И Казуха окончательно терял надежду в то, что та самая «надежда» наконец покинет его, бросит под машину как вшивого котенка, утопит в ледяной воде в какой-нибудь реке - перестанет жалеть его и перестанет спасать из его собственного, личного сорта спасения. Будто бы сама молодая девчушка с кристальными голубыми глазами и вьющимися блондинистыми волосами, имя которой «жизнь», лучше знает, чего он хочет, поэтому и мягко обнимает его за острые плечи каждый раз, целует аккурат в самое темечко, благословляя, желая всего лучшего, пока сам парень глупо смотрел пустым взглядом на веревку у ног, глотая слезы. Он не этого хочет. Он бы с удовольствием упал в костлявые ладони противоположности лучистой девушки, которая так старательно хотела его спасти, притом причиняя только больше боли, в которой он сам себе вспарывал живот, доставая внутренности, лишь бы прервать этот чертов круг Сансары. Он бы с притворной нежностью упал на колени перед темным силуэтом в смольном капюшоне, в длинной тунике и с пронзительными черными глазами, сверлящими его сверху вниз; он бы с очарованием во взгляде хватался за темную материю «костлявой спасительницы», игнорируя жуткое жжение на кончиках пальцев, чтобы та приняла его за псину брошенную, шавку бешеную, чтобы лишила его того единственного, что в нем осталось от человека. Лишила его чертовой жизни, которая порядком ему надоела. Но она лишь касалась едва ли холодными, мертвенно холодными пальцами лба, убирая сальные пряди с лица и уходила. Не то время, не то место. Оставалось только просыпаться в холодном поту и дышать через раз, будто в легких такая же сквозная дыра, будто воздух со свистом пропадает в пробуренной темной скважине в грудной клетке, иссякает и заставляет потугами вдыхать окружающую его затхлость и ощущать мерзкое клокотание в горле от скопившейся вязкой слюны и гниющей слизи, поднявшейся вверх от страдающих интоксикацией органов. И он все также тупо пялился в белый потолок. Пялился и злился, что вновь не получилось, что почему-то горсть таблеток не вызвало мгновенной смерти, лишь жуткое чувство тошноты. Как же он, черт возьми, устал. Он знает и понимает, что хочет он немного, лишь чтобы череп проломило к черту, чтобы пол залило алой жидкостью, а стены забрызгало и заляпало ошметками, чтобы мозг в черепной коробке превратился в кашу, в месиво сплошное, на которое будет противно смотреть. Хочет, чтобы разрубили пополам, оставив гнить прям тут, не закапывая как положено на шесть футов под землёй по всем обычаям и правилам установленным ещё в древности, ещё среди первобытного общества. Ведь он не заслужил такого, не заслужил чего-то «правильного», потому что в нем самом «правильного» – нет. Он состоит из лжи, злости, ненависти и никчемности. И все эти чувства смешались в один крышесносный, отвратительный на вкус коктейль из слизи и гнили, гноя и засохшей крови. А ощутимый липкой слизью чужой взгляд добивает окончательно, сбивая наповал, вспарывая живот, доставая оттуда внутренности, развешивая кишки словно гирлянды на праздник жизни; одним движением разрезая тонкую кожу на шее, словно какой-то скотине, пока та не захлебнется в собственной крови, задыхаясь и издавая отвратительные звуки в предсмертной агонии; выуживает голыми руками позвоночник, пронзая ужасающей болью, от которой перед глазами темнеет так, что ничего не видит, только лишь ебанные неоны, блестящие всполохи цветов, которые больно режут даже сквозь тьму сжатых век. Это нервирует, сводит внутренности до боли и сжимает горло холодными костлявыми ладонями. Он не замечает как начинает кричать, как истерика захватывает его волнами, как он бесится и злится лишь на то, что ощущает чужое присутствие, что чувствует, как на него смотрят, как пытаются ему помочь, как пытаются добраться до скрытой за слоями пыли болью. Как просто молчат и смотрят в темные зрачки, как взгляд оливковых глаз с каждой секундой теплеет и наполняется таким искренним сочувствием, что Казуха мотает головой и дышит надрывно, уже переходя на личность, желая убрать парня отсюда, выудить из собственной квартиры, чтобы тот исчез, иссяк в воздухе, как пропадают желанные образы, когда засыпает; как исчезают теплые касания на задворках сознания, которые были ему как родные, были ему важнее всего на свете, но которые пропали настолько быстро, что он и не успел моргнуть и осознать это. А этот не пропадает, почему-то продолжает стоять перед глазами, даже не размываясь, не мельтеша словно сломанная голограмма, что лишний раз доказывает - это чертова реальность, а не его мечты и желания, чтобы то, что было когда-то вернулось. Кровь течет вниз по запястьям, заливая простыни, пачкая рукава и ужасающе бледную кожу. Старые раны раскрываются, пронизывают острой болью, рвут и терзают снаружи, пока не получается проникнуть глубоко-глубоко внутрь, прокусить атрофированные мышцы и сжать в тисках подобие сердца, пока то не лопнет в слишком сильной хватке, не спугнет живущих внутри паразитов. Глаза щиплет, глаза болят, склера лопается с треском, что отдается гулом в висках - хочется выдрать глазные яблоки, оставив их просто болтаться на нерве, но лишь бы не ощущать этой душащей боли; чтобы не видеть этого парня перед собой слишком свежо и слишком реально. Потому что его все еще слишком много. Задыхается и застывает, когда его сжимают в объятиях, тянут ближе, прижимая к теплой груди, гладя едва касаясь по спине. Кадзуха не дышит. Он сверлит взглядом свитер перед глазами, он дрожит, он не двигается, пока не срывается с вольфрамовых, порядком ржавых и износившихся цепей и слезы не льются ещё быстрее вниз по щекам, пока не цепляется дрожащими пальцами за парня, рыдая взахлеб, крича что-то нечленораздельное, явно царапая через тонкую ткань, отделяющую чистую, нетронутую кожу на спине от разрушающих все, к чему только дадут прикоснуться, пальцев. «Все будет хорошо» – шепчут ему раз за разом около самого уха, когда рыдания затихли лишь потому, что горло начало саднить от кашля и мокроты, собравшейся и прилипшей к самим стенкам гортани, покрывая обильным и толстым слоем; когда слезы лишь бесшумно капают на ткань штанов, пока макушкой упирается в чужую грудь, чётко и звонко ощущая тихое сердцебиение, отдающее волнами и вибрациями в его теле. Он теплый и от него веет чем-то спокойным, чем-то домашним, чем-то давно утерянным во времени, утопленным в воспоминаниях, намеренно или нет - он не помнит, потому что мягкие ладони, касающиеся волос и спины и крепко прижимающие, успокаивают, дарят мимолетное ощущение того, что он дома. И на секунду ему хочется верить, что все и вправду будет хорошо. Но размыкает губы с отчетливым звуком, но через пару секунд обратно смыкает, шмыгает носом и глотает новую порцию слез. Глупость. Кадзуха, какой же ты глупый. «Ничего не будет хорошо» – хрипит, шепчет и всхлипывает громко, хватаясь крепче ладонями за чужой свитер, ужасно колючий и на ощупь отвратительно дёшевый, а ещё мерзотно вырвиглазных цветов. Но не белого. Не удушающего белого. Какая-то зыбкая рябь из всех возможных ярких оттенков, которые даже не сочетаются между собой ни на каком уровне. Но это то, на что он обращает внимание, переводит весь фокус, стараясь перекрыть дрожь во всем теле и ком в горле – то ли от слёз, то ли от тошноты, потому что в желудке уже какой день абсолютно пусто, ведь в нем бывают одни лишь таблетки и то, выплевывает капсулы он вместе с желчью; то ли от жуткого страха, который охватил его от самой макушки до пят. Потому что хочется надеяться, что тот силуэт у окна, изуродованный, смотрящий на него огромными глазами и тянущий костлявые ладони – это всего лишь галлюцинация и игра воображения с ним, с его глупым и истерзанным мозгом, который никого не слушается, лишь подыгрывает и издевается. Но когда темное пятно двигается, волоча ноги по полу, то он слышит отчетливое шарканье, отчего кричит, орет во все горло и царапает до крови чужую спину даже сквозь ткань (слышит, как этот дергается всем телом и мычит около уха, стараясь отстраниться от резко появившейся боли), пока его не подхватывают на руки и не тащат в ванну. Тащат, потому что медленно отключается, напоследок видя уже не что-то отвратительное и сводящее животным страхом все внутренности. Он видит его, как стоит и смотрит на него все тем же добрым и заботливым взглядом, полным сочувствия и нежности. Тянет ладонь, но отключается раньше, чем успевает договорить второй слог в имени, хотя и первый, тает в тихом журчание воды, когда тот включает холодный душ, чтобы привести в чувства ополоумевший мозг, вернуть в реальность сошедшее с дистанции сознание.

一一一一一

Хорошо не стало. Даже спустя несколько месяцев, как Хэйдзо – так его зовут, да? – появился в его жизни, влетел с размаху, выбив все петли в двери. Хорошо было изредка, когда позволял коснуться себя мягким ладоням, когда разрешал легким, едва заметным кивком, поцеловать по-матерински в лоб, обнять и прижать ближе к сердцу, потому что он понял, что так Кадзуха мгновенно засыпает, не мучается от настырных кошмаров, которые уже давным-давно поселились где-то под кожей подобно паразитам, медленно грызущим и разрывающим стабильность организма, которую восстанавливали чужими руками, стараясь научить жить заново, научить забывать и отпускать тех, кого вернуть уже не получится, как ты не будешь этого желать. Помогало. Иногда. А иногда становилось хуже, еще хуже чем было раньше, до появления Хэйдзо в его блядской квартире, в его мертвой тюрьме в пять квадратных метров, потому что он становится зависимым не от самого парня, а от того, что ему могут дать - ведь он никогда не отказывал, просыпался с ним и обнимал, рассказывал какую-то околесицу, перехватывая ладони, когда те тянулись к перевязанным вновь запястьям. И Кадзуха плакал, - тихо и незаметно - потому что пользуется, потому что он его любит, он говорил ему об этом, он смотрел с такой нежностью и заботой, что внутренности жутко сводило, что тошнота подкатывала к горлу, что оставалось только смотреть на него, - смущенного собственным признанием - испуганными и полными ужаса глазами, словно перед ним не он, а что-то потустороннее; отрицательно качать и шептать то, что он ошибся, что это неправда, что он явно под чем-то слишком тяжелым от этого и говорит такой лютый бред, не отдавая себе отчета. Казуха лишь надеялся на это, молился внутри впервые за несколько лет после того, как делал это над чужой койкой, когда шансов на то, что мертвенно-бледное тело проснется - свелись к нулю. Но он лишь улыбался грустно и блестел зелеными глазами, смотря на него и поджигая очередную сигарету, вдыхая сотую норму никотина в легкие. Он и так все понимал, поэтому не требовал ничего, просто стоял в гробовой тишине, когда алые глаза сверлили его взглядом, оголяя нервы и играясь с ними, как дети играют в песочнице с лопатками и совочками. Потому что он понимал одну простую вещь: Кадзуха его не любит. И не полюбит, потому что в нем эта функция уже давно не работает, потому что теперь он лишь принимает то, что ему дают; позволяет ему отдавать все то, что копилось внутри. И Кадзуха тоже это понимал. Понимал и осознавал, подскакивая с кровати слишком прытко для того, кто еще вчера растерзал вновь себе руки и ноги тупым лезвием, воспользовавшись моментом, когда Хэйдзо ушел в магазин. Ладонями трепещущими от животного страха хватался за чужую майку, сжимая слишком сильно и также остервенело мотая головой, отчего помытые платиновые волосы метались в такт его движениям. «Забери свои слова обратно! Это глупость! Тебе просто, черт возьми, кажется! Скажи, что ты пошутил, пожалуйста! Скажи, что ты меня не любишь...» «Не могу, потому что я тебе не вру. Но это бессмысленно ведь, правда?» Дыхание перехватило второй раз, а в глазах потемнело, он с силой оттолкнул от себя парня, но почему-то именно сам оказался на полу, больно ударившись копчиком и затылком о кровать, смотря уже снизу вверх на него, который даже не сдвинулся с места, закуривая очередную сигарету, а у Казухи руки дрожат, сводит мышцы и удушает шум собственной крови в ушах, он пытается заглянуть в зеленые глаза, пытается увидеть себя в темных омутах зрачков, но не видит толком ни-че-го, лишь тлеющий между пальцев огонек от сигареты. И он понимает, что Хэйдзо не врет, как он не будет умолять его сказать обратное - он не скажет, потому что он не умеет врать, он не умеет врать именно ему - тому, кто слишком жаждет правды; тому, кто слишком жадный и черствый, чтобы принимать ложь. И он не может поэтому ответить на вопрос, он сглатывает скопившуюся слюну и стеклянными глазами смотрит на чужой силуэт. Ведь как раз-таки Кадзуха умеет лишь врать, не стесняясь и не стараясь выдавить из себя хоть горстку правды, прикрываясь каждый раз непробиваемым щитом из лжи и обмана, который сочится из его рта подобно яду, подобно лавовому озеру, в котором утопиться и сжечь себя до самых костей проще простого. Поэтому сжимает губы в тонкую полоску и опускает глаза, ведь сказать ему нечего, ему нечего ответить на это, потому что Хэйдзо и так все понял, отчего и отвернулся обратно к окну, наблюдая за тем, как редкие снежинки кружатся, как изморозь ползет прекрасными узорами по окну, разукрашивая те морозящими душу рисунками, в которых дети частенько видят интересные сюжеты с Дедом Морозом и Снегурочкой.

一一一一一

В комнате тихо. В квартире тихо, потому что тут никого кроме него нет, потому что таблетки на самом деле оказались очень жестокими. Жестокими в своем проявлении в болезненных галлюцинациях и дробильных воспоминаниях, которые он мог изменить, он мог по крайней мере попытаться. А теперь он ведёт взглядом по пустой комнате, из которой уже почти забрали все вещи, чтобы заселить новых жильцов: молодая семья с грудным ребенком, который будет орать по ночам и не давать спать. Тушит сигарету и разворачивается на одной ноге, скрипя половицами и проходя мимо злополучной ванны, стискивая зубы и сжимая с силой полупустую пачку сигарет в кармане. Не оглядываясь. Потому что отчётливо помнит, как с чужого тонкого, бледного запястья капала кровь из разорванных вен, бордовая, темная, звон капель которой эхом отдавался в полупустой голове, когда он ничего не понимал. Не понимал, что он сделал не так; когда он настолько сильно оплошался, что теперь перед глазами ванна, с наполненной до краев алой жидкостью, с уже остывающим телом, чье запястье мертвым грузом свисает с бортика, на чьем лице умиротворенное выражение лица с лёгким намеком на улыбку. Он никогда ему не улыбался. Он никогда не смотрел на него теплым взглядом – лишь прожигал бордовыми, кровавыми глазами, оставляя отпечатки ладоней по всему телу, которые не смывались, да и, Хэйдзо не старался их смыть никогда. Он лишь сам восполнял все пробелы, потому что в нем этого добра было слишком много, оттого и тянулся к парню, тянулся к Кадзухе словно он последний человек на всем белом свете, который может остаться с ним подольше; единственный человек, грубо прорезавший себе лаз тем же чертовым, блядским лезвием, которое выскользнуло из ослабевших мертвенно-бледных пальцев в тот злополучный день; первый из остального сброда людей, кто снился ему и дарил свое присутствие во снах, пока все не зашло еще дальше. Пока Хэйдзо окончательно и бесповоротно сходил с ума. Потому что был безвозвратно влюблен в уже давно мертвого человека, которому осталось только довести дело до конца, чтобы ментальное состояние стало равняться физическому; чтобы решить это чёртово уравнение со звёздочкой. И он это сделал. Как Хэйдзо не старался этому препятствовать, потому что осознание пришло именно тогда, когда три слова соскользнули с губ так нелепо и резко; когда ему позволили коснуться тонких запястий и легко, невесомо прижаться губами к чужим, бледным и холодным, но почему-то от этого еще более желанным, что сводило где-тот под ребрами лишь от этого, что пальцы мелко подрагивали от разливающихся за края чувств; когда редкое дыхание щекотало румяные щеки и когда алые глаза прожигали в нем дыру, прижимаясь лбом ко лбу, продолжая сперто выдыхать поступивший в легкие кислород. Осознание того, что в Кадзухе нет того, что сможет его полюбить в ответ; что любить мертвое тело в живой оболочке – глупо. Видимо, именно в тот момент он и обложался, не обернувшись на то, когда парень встал с пола и ушел на кухню, просидев там почти до утра, уткнувшись лицом в колени, - как заметил Хэйдзо, - когда сам ушел в свою квартиру, потому что он тоже устал, потому что ему тоже нужно переварить все и поговорить на свежую голову. Зря. Второго раза не было, потому что встретились они на похоронах. Он и надгробье, которое смотрело на него серым изображением, которое его преследует во кошмарах, в которых он теперь тоже утопает. Обувается и накидывает куртку, краем глаза замечая как приоткрывается дверь в ванну, как что-то в комнате движется и как загорается тусклый свет. Хэйдзо не выдерживает и резко оборачивается, смотря в алые глаза, смотря на ту же лёгкую улыбку, которая освещала бледное, как полотно, лицо; смотрит, как тот протягивает ему ладони, не упускает то, что из левого изредка капает кровь прямо на пол, растворяясь в воздухе, потому что он уже понял, что галлюцинации могут быть слишком реалистичными, но в них есть свой изъян, который доказывает, что это ему кажется, что это все таблетки, которые он глотает пачками. Хэйдзо хочет протянуть ладонь, но вовремя сжимает ее и прячет в карман. Рано. Он улыбается ему, грустно и одиноко, потому что в грудной клетке медленно растет всепоглощающая черная дыра, а около аорты поселился маленький паучок, медленно плетущий свою паутину. Отрицательно качает головой и сглатывает образующийся в горле ком, мешающий говорить, хотя сказать хотелось многое, даже если галлюцинации, но она такая реалистичная, что он еле сдерживает себя в порыве подбежать и обнять, сжать в крепких объятиях и не сметь отпускать никогда и ни за что. Любить до потери пульса, целовать холодные губы, держаться за тонкие запястья и смотреть в грустные, наполненные вселенской печалью глаза. «Кадзуха» недоумевающе смотрит на него и опускает руки мертвым грузом вдоль тела, больше не двигается, лишь изредка моргает, пока лампочка над его головой трещит и моргает слишком часто, что в глазах начинает рябить. И дыхание схватывает и в глазах щиплет, когда тот улыбается, чуть шире и чуть расслабленней, кивая самому себе и окончательно растворяясь с последующим миганием гнусной лампочки. Хэйдзо хочется закричать, но лишь молча, сжимая губы в тонкую полосу и кусая внутреннюю сторону щеки, выходит за дверь и щелкает замком, дважды проворачивая ключом в замочной скважине. Упирается лбом в дверь и прижимает ладони к деревянной поверхность, всхлипывая и ударяясь несколько раз подряд, пока в голове не начинает гудеть, но умело борется с желанием вновь щёлкнуть замком и найти эту чёртову галлюцинацию, схватиться за фантомные ладони и вывалиться из окна с восьмого этажа, потому что ощущение того, что с той стороны двери, кто-то точно также прижимается, копируя его движения – не отпускает его. Как и не отпускает то, что тянет его вниз, отчего он опускается на колени, давясь слезами и стараясь не вспоминать, как мерзкий листок бумаги в кармане тянет его на дно, тянет его жестоким грузом вниз. Глупый стих, жестокий посыл и не менее мерзко убивающая фраза в уголку листика в клеточку с аккуратным, каллиграфическим почерком поверх, изредка зачёркивания мелькали меж строк, когда размывались слова из-за влаги, отчего приходилось переписывать раз за разом. – Я тебя люблю.., – шепчет одними губами и жмурится слишком сильно, задыхаясь в собственной агонии где-то внутри, пока не воет диким зверем, слыша как кто-то садится также на пятки по ту сторону двери, касается ладонями двери и прислоняется лбом, слыша чужое дыхание за дверью, не свистящее и дрожащее, которое было обычно у Кадзухи. Спокойное и умеренное, слегка лишь срывающееся на гласных и давящее на согласных. – Я знаю…

Предсмертный хрип: “Я здесь один…” Тоскою убит, разорван и изъеден. Светоч во мгле - давление в петле, Вопль глухой незаметен. Предсмертный хрип топится в земле. Цикл жизни остросюжетен. Но вот желание спасения не в тепле. Спасение в том, Насколько лица цвет бледен. а ведь может я так же глупо влюблен.

..потому что люблю тебя тоже, - кажется, теперь Хэйдзо понял вкус истинной лжи, которая успокаивает и дает временный покой; понял, почему Кадзуха всегда врал - мир, покрытый куполом из обмана, кажется намного ярче и приятнее, чем тот, в котором ему приходится выживать. И он понял, почему он решился выйти из этой игры - реальный мир казался тусклым и невзрачным на фоне выдуманной подсознанием плодородной планеты. Но ложь на то и ложь: она всегда всплывает на поверхность и обнажает все то, что долгое время скрывалось за тонкой пленкой. И, видимо, он эту пленку сорвал в порыве, потерялся во времени и растерял весь здравый смысл, раскрыв себе всю правду, которая мгновенно облепила его с ног до головы. Хэйдзо тоже хочет потянуться и узнать правду, но это лишит его даже этой чертовой галлюцинации, поэтому каждый раз отдергивает ладони, прикусывая пальцы, пока не брызнет кровь, попадая крупными каплями в рот. Ведь еще просто-напросто рано.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.