***
— Тише. Тише… Сквозь слова я чувствую улыбку, в темноте почти незаметную — я понимаю на уровне ощущений. Его губы, как наркотик, необходимы настолько, что, кажется, умру, если не поцелую. Или если не поцелует он, отвернётся, не даст чувствовать привкус желания на языке. Прилипшая, как беспомощная мушка на клейкую ленту. Я пытаюсь сказать внятно, но выходит какой-то надорвавшийся шёпот: — Сладкий… Я сейчас закончу. — Хорошо. Мне и правда очень сладко, и вырывается почти бессознательно, ведь я не называла его так даже в мыслях. Я намекаю на то, что он всё ещё в джинсах, и на месте даже ремень. А от пальцев то твёрдых, то невесомо-аккуратных мерцают вспышки. Его мягкое «хорошо» на выдохе успокаивает, и я расслабляюсь окончательно, судорожно сжимаясь теперь от других вещей, которые проносятся по телу той самой накрывающей лавиной. Из-под которой не выкарабкаться. Никак. Совсем никак. И я такая приручённая — буквально. Такая бесконечно нуждающаяся, как кошка в своём хозяине, трусь по его щеке носом, пряча остатки стонов в тёплую шею. Я трогаю его по джинсам, но он ускользает из-под руки. — А ты? — Я нормально. Не переживай. Не переживай. Не переживай… Не переживай. «Не переживай, у меня есть пути отхода». «Не переживай. Я нормально». Словно он какой-то… над всем — всё ему подвластно. Эдвард поворачивается на спину, соскальзывая пальцами по животу, оставляя влагу, оставляя прямо так ладонь. — Неделька у нас ещё есть. А это так… для особо колючих, — голос не звучит грубо из-за смысла, наоборот, аккуратно, в висок, Эдвард ненадолго замолкает, словно боится обидеть, подбирая слова, но всё-таки говорит предельно прямо: — и всё контролирующих.***
Я чувствую его руки на спине, на предплечье, иногда замирающие, иногда коротко проходящие вверх и вниз. В спальне с закрытой дверью тепло, и он может лежать так, без верха, а я могу прижиматься щекой к груди и изредка целовать, слегка поворачиваясь. Из-под моих губ больше не разбегаются мурашки, покрывшие всю кожу в один момент, за долю секунды, так, словно на ускоренном просмотре наблюдаешь за озером, которое покрывается льдом почти мгновенно. От пояса джинсов, по животу, по груди и даже на шее. Я просто его заморозила, наверное, но это было так красноречиво. Обнажение иного рода, вскрывшее хоть и ненадолго незащищённость. — Вопрос… Можно? — Да. — Мы же ещё играем в эту игру? По-моему, хороший способ говорить предельно честно и открыто. И зачем столько воды? — Да. Говори. — Это так задумывалось или в связи с изменившимися обстоятельствами? — Что именно? Он правда не понимает, приподнимает голову, ищет взглядом мои глаза, а у меня всё-таки мокнут ладошки. Мы давно привыкли к полумраку, шторы раздвинуты, светящийся от фонарей снег даже режет глаза, если посмотреть на него неожиданно. Комната почти белая, освещённая, словно горит ночник. И он такой светлый. — Ну, если бы так, то вот так. А раз так, то поэтому… — Ничего не понял, — он хмурится, улыбается, видно, что действительно силится разгадать мой шифр, но недоумение пролегает на лбу, а мне бы только занять руки: я трогаю его пальцем меж бровей, разглаживаю и всё-таки выдыхаю. — На что есть ещё неделя. — Ах, вот оно что! — Эдвард снова укладывает голову на подушку, моргает, смотрит в потолок и продолжает гладить меня неуловимо-аккуратно, словно совсем не думает о руках. — Перелёт долгий. Прямого рейса нет. Почти девять часов. И четыре часа гулял между ними… Не думаю, что из меня сегодня получился бы хороший партнёр. Логично. Значит, задумывалось. — А какие изменившиеся обстоятельства? — уточняет через минуту. — Ну из-за разговора, может. Из-за моих слов. — Я не вижу изменившихся обстоятельств. Мне казалось он посмеётся надо мной, снова станет подтрунивать, но выражение лица не меняется, он смотрит вверх, только ресницы как будто начинают порхать чуть чаще.***
— Мои родители были знакомы две недели. Потом у них всё было, и папа сделал маме предложение. Тридцать лет брака… — С ума сойти. — Да… Хочешь чего-нибудь? — я приподнимаюсь. — Тебя? — А теперь шутит, играет со мной, словно напрашивается, чтобы я его стукнула. — Вот интересно… Я тебе сейчас историю расскажу. — Я недолго вожусь, сгребая ногами покрывало, и усаживаюсь, поджимая под себя колени. — С великим удовольствием выслушаю. — Он закидывает руки за голову и делает наигранно-заинтересованное лицо. — В детском садике было. Все девочки такие стеснительные были, прям леди настоящие. А мой сосед по кровати попросил показать ему трусы. Я одеяло откинула и показывала. Увидела воспитательница. Говорит ему: «Ты что там на трусы заглядываешься?», а он ей: «Тут цветочки»… Потом в подростковом возрасте был парень, который у меня помаду отбирал и хотел, чтобы я, как идиотка, за ней прыгала. Я не прыгала. Просто выжидала, когда ему надоест и сам вернёт. Это я к тому, что никогда не реагировала так, как ожидали некоторые, никогда никого из парней не лупила за то, что шутки отмачивали, никогда не реагировала: «А-а, не смотри на мои трусы!» и не прыгала за помадой. А вот ты мне говоришь уже не первый раз: «А можно тебя?» и я хочу тебя ударить, серьёзно. — Выходит, я особенный? — Не знаю. Возможно. — Что ж, это хороший знак. Мы недолго молчим и улыбаемся. Каждый своему или чему-то одному — нашему. — Ты правда сможешь бросить курить? — я вспоминаю про это, потому что смотрю на мерно льющийся дым из труб частного сектора. Наверное, похолодало ещё. — Почему нет? — Мне кажется, сразу очень сложно. Я бы уже бегала по квартире и все шкафы дёргала в поисках заначки! — Мне просто нужен был повод. Мне льстит, ведь он говорит по сути, что я — его повод, но не хочу, чтобы только из-за меня, потому и предупредила, что независимо от наших отношений. Так будет правильнее. — Расскажи свою историю с сигаретами, — он выводит меня из раздумий. — Мне интересно. — Не маленький опыт, кстати, чтобы ты не думал, что я совсем паинька. Не такой, конечно, как у мамы, она двадцать восемь лет курила… — я хмыкаю. — Раз в семье все курят, то, как говорится: яблоко от яблони. Тогда дешевле стоило. Сейчас ни на какие сигареты денег не напасёшься. А ещё, слышал эту фишку: «Дайте мне не с импотенцией, а другую картинку»? — Нет, не слышал, — легко подрагивает кровать, подрагиваю я, где его бок касается моей ноги — Эдвард смеётся. — Ясно! Хорошо, что теперь мне не грозит… — он кладёт руку себе на живот. — Как ты бросила? — Долгая история. — Я не тороплюсь. — Жить потому что хотела. И не болеть. Так, наверное, теперь уж кто вспомнит? — Это ты пытаешься отвертеться, что ли? — он вынимает из-за головы вторую руку и берёт меня за запястье. Такой незатейливый жест, а меня пробирает до самых ног. — Рассказывай давай! Рука соскальзывает, и я думаю об этих пальцах, которые совсем недавно были там, где необходимо, и трогали так, как необходимо. И вообще, наши диалоги как будто пропитаны откровенностью, хотя темы посредственные. На секунду накрывает судорожная волна оставшихся ощущений и воспоминаний. Правду выпытывают иными способами. Или это и есть его способ? — Ладно! Наверное, нет ничего ужасного, чтобы посвятить тебя в семейную драму. У мамы рак груди обнаружили. Мы с ней и бросили вместе. — Сочувствую. — Папа не стал. Правда это было невыносимо. Я не про рак. Рак мы пережили. Всё замечательно теперь. С сигаретами маме легче далось, несмотря на её опыт, она, знаешь, целеустремлённая такая женщина, а мне тяжко очень… — Ползала и выискивала на полу окурки? — Ну почти. Такая ломка, что на стену хотелось кидаться. Теперь, когда я прошу папу не курить рядом, он мне каждый раз припоминает: «Сама-то помнишь, как курила?» Хотя уже двести лет прошло. Смешной он такой у меня… Теперь многие за здоровый образ жизни, поэтому мы с мамой в тренде. Ты только что-то отстал. — Наверстаем. — Тебя ещё не тянет на стену? — Я пока занят тобой, потом посмотрим.***
— Знаешь, я в восторге от твоих часов. — Да? Спасибо. Его рука у меня перед глазами, лежит на груди, а я под правой. Сама сняла, сама надела и теперь любуюсь. — У отца такие были. Теперь он квадратные носит, но мне больше нравились его старые, круглые. — Ясно. — Сколько времени? — У меня час ночи, — Эдвард приподнимает руку, поворачивая так, чтобы увидеть отблеск стрелок. — У вас, наверное, часов шесть утра. — Кошмар! — я приподнимаюсь с его плеча. — Мы что, всю ночь проболтали? — Похоже на то.***
В дверь стучат долго и упорно, упрямо, громко. Меня вырывает из сна словно хлопнувшейся по голове наковальней. На моё шевеление реагирует Эдвард, как будто проснулся не из-за стука, а из-за меня. Я чувствую, как со спины сползают руки, чтобы выпустить, он хмурится — тоже невыспавшийся, рассматривает меня немного потеряно, прижимая подбородок к груди. Едет голова, когда я подскакиваю, хватаюсь за дверной косяк, чтобы не грохнуться, и стук наконец прекращается, после того как я щёлкаю замком. — Царевна Будур, ты чего двери не открываешь? Спишь что ли? — Пап, спим! — Хватит спать, время видела сколько? Отец входит и вносит с собой с улицы свежий мороз и запах сигарет. Куртка расстёгнута, на шее свободно висит синий шарф. Я задумываюсь, как у него не мёрзнут уши в его стоячей меховой шапке (не знаю из какого она зверя). Он протягивает мне свёрнутый пакет, в котором проглядывается бутылка. — Не видела. Сколько? — Обед уже! — Мы уснули под утро! — я выдыхаю изнемождённо и начинаю разворачивать презент. — Я уж думала, что-то случилось! — Ах, они уснули под утро. Где студент твой? — Студент тоже отдыхает. Эдвард показывается из спальни в предусмотрительно натянутой футболке. Джинсы так и остались на нём. Он протягивает отцу руку для приветствия. А я достаю из пакета бутылку чего-то алкогольного с оленем и крестом. — Поздравите нас маленько, — комментирует папа. — Я же не пью такое! — Вон, студенту дашь попробовать. Он тебя научит. — Он-то научит, точно. Эдвард немногим отличается от декоративного предмета, присутствующего только для красоты и из уважения, но всё равно реагирует приподнятой бровью на мой игривый взгляд. — Зайдёшь? — Да кого? Машина ждёт, — видимо, отец на такси и продолжает сегодня «маленько» допивать. — Давай, студент! — он тянет ладонь Эдварду. — Ты тоже смотри мне! — грозит мне пальцем. — Что смотреть-то, пап?! — Смотри мне, я тебе сказал! И его уносит так же быстро, как принесло. Он никогда не лезет ко мне с советами — типаж не тот. Но вот наговорить каких-то страшно-замысловатых фраз может. Правда ни одна из них не будет всерьёз, а тон только покажется строгим, поучительным и, может быть, даже грубым. Мы остаёмся стоять в коридоре взъерошенные и взбаламученные. Я ещё слышу гулкие шаги по ступеням через закрытую дверь. — Не обращай внимание, он всегда так. Никогда не предупреждает! — я кручу в руках бутылку, рассматриваю. — Прилетит, нашумит. А после него потом ил два часа оседает! — Всё нормально. — Эдвард прячет руки в карманы. — Хоть бы звонил перед этим… — я ставлю бутылку на полку у зеркала. — И ведь всегда застаёт. По-моему, ещё ни разу не промахнулся. С унитаза меня поднимал, правда, было дело… Как ты сам? — Замечательно, — Эдвард немного сутулится, пожимает плечами, видно, что едва стоит на ногах. — Ложись. Отдыхай. Я теперь не усну. Может, приду попозже. — Ладно, — он кивает. — Только разденься нормально. И под одеяло. — Хорошо. Рассматривая его и бросая короткий взгляд на оленя — причину нашего подъёма, я неожиданно понимаю, что именно комментировала сейчас и как именно это звучало для человека передо мной. Я приближаюсь, прохожусь ладонями по щекам, где уже выступила первая щетина (надо же, так быстро). Наверное, во мне просматривается моё осознание, немного дикое, сумасшедшее. — Я знаешь что сейчас поняла? — Что? — По-моему, ты совершенно безумен! — Почему это? — Эдвард пытается улыбнуться, но мои руки не дают сделать это полностью. — О Господи! — Что? — До меня дошло наконец! — Что? Он выглядит слегка ошарашенным, но невозмутимым, потому что не понимает и потому что готовился, и для него это свершившееся действо. У меня же поднимается со дна пристуканное, прихлопанное, осевшее, словно это папа поспособствовал, взбаламутив всю воду. — Ты приехал! — Ну надо же! — он дразнит меня, приподнимая брови. — Это же круто! Ты не представляешь, как это круто! «Ну наконец-то она рада!» — читается во взгляде, а ладони, из-за того что зажаты моим телом, рублено и резко вынимаются из карманов. Он обнимает меня за бёдра. Не за талию. Потому что теперь — можно.***
Вечером у нас застолье на двоих — поздравляем родителей. Эдвард и правда меня учит. Рассказывает, что этот олень с крестом вещь хорошая — дорогущий немецкий ликёр. И пьют его немного, стопки две-три максимум. Я не могу оценить, потому что мне так же невкусно, как и от любого напитка крепче вина. Меня уносит с этих трёх так далеко и так надолго, что до кровати я иду шатаясь, глупо хихикая, обхваченная с двух сторон руками. На утро, Эдвард, конечно же говорит, что я танцевала топлес и соблазняла его всеми известными способами. В четверг мы ругаемся из-за несуществующей кошки. Фраза на фразу, одно за другое. Якобы если бы у него была кошка, то он брал бы её в кровать потискать. Я не люблю, когда животных пускают на чистые простыни. Говорю, что у одной знакомой кошка ходит в ванну вместо лотка, и это считается нормально (как так?!), ведь на лоток кошка не хочет. Дерёт руки, и на неё за это даже не шикнут. Кормят самым вкусным, потому что она, видите ли, ничего больше не ест. И вообще, единственная кошка, которая может присутствовать в доме — это я! Я очень сильно злюсь, а к концу вообще забываю, с чего всё началось. Я захожу на кухню, когда остываю. Эдвард сидит за столом. Ничего не делает, не пьёт свой кофе, просто вертит за ручку чашку, дно которой издаёт от трения тихий скрежет. Я трогаю его по плечу и виновато поджимаю губы. Он констатирует только одно: — Ревнивая кошечка. Берёт за запястье и усаживает на колени. У некоторых людей бывает в жизни день за год. А с ним мне кажется порой: прошла уже целая вечность! Сначала своеобразный медовый месяц — день первый — первый год. Потом: счастливая жизнь, словно ты всё время слегка пьян — день второй — год второй. Ссоры — третий. И если дожить до четвёртого и пятого, то, считай, преодолел и всё остальное. Я делюсь с ним своими мыслями, но добавляю ложку дёгтя в конце: — Наверное, это сказочки для детей. Чтобы оправдываться за поспешно принятые решения. Что можно увидеть, за такой короткий срок? Эдвард несогласно хмурит лоб. — Можно вопрос? Что после всего я ещё в тебе не увидел? Разумеется, всем нам есть чему учиться иногда. Но я вижу в тебе адекватного человека, хоть и со своими задвигами. Или ты не успела разглядеть меня? Знаю, что успела. И не нужно снова начинать этот путь по кругу. Я отгоняю изъедающие вопросы, которые ставят под сомнение каждый жест, каждый взгляд — не потому что есть повод, а потому что это вредная и пагубная привычка — ко всему придираться. — И знаешь, что самое главное? — он добавляет. — Разговоры. Всегда надо разговаривать. Как бы сильно не хотелось играть в молчанку. Когда мы доживаем до четвёртого дня, время начинает сочиться сквозь пальцы. Уже не хватает ни дней, ни ночей. И завтрак седьмого кажется последней секундой на фоне недели. — Теперь я могу тебе писать и звонить? — Да, думаю, можешь, — я улыбаюсь, прячась с носом в кружке со своим кофе. — Я изучал, что у вас с работой. Не потому что мне так удобнее, а потому что в сфере красоты везде и всегда требуются специалисты, — он замолкает, я поднимаю на него взгляд. Отставляю кружку и кладу ладонь себе на колено, потому что нога под столом начинает выстукивать какой-то ритм. — Ты бы поехала со мной?.. Можно сначала на экскурсию. А потом посмотрим, — уточнение, чтобы у меня не случился сердечный приступ на нервной почве. По-моему, я зря сейчас выпила кофе. Сердце зашлось, задолбило в рёбра и даже дыхание перестало плавно качать лёгкие. — Есть, конечно, свои минусы, нюансы, с которыми надо свыкаться. Он трогает меня по руке, по запястью, там где пульс — его излюбленный жест, и хотя я привыкла, касание всё так же влияет на меня, словно вместе с прикосновением, с биением сердца по телу разносится спокойствие. Моя нога успокаивается, сердце успокаивается, и я понимаю, что хочу с ним хоть на край света. — Поехала бы. И, кажется, впервые — без оглядки.***
Я одна в квартире, опустевшей только физически. Меня греют сообщения и вечерние звонки в одно и то же установленное время. Я возвращаюсь с работы, и сегодня разговор проходит на улице — благо пришло потепление, и я могу держать в руках телефон, не опасаясь за свои пальцы, а ещё — за покрывшиеся льдом ресницы. Мама так всегда говорила: не плачь на морозе, а то ресницы примёрзнут. И мне всегда было страшно. Сегодня мне не страшно — я плачу в трубку. Может, из-за перенапряжения, из-за хамоватого клиента, может, потому что начинается ПМС, и наш разговор затягивается допоздна. До моего. У него — день, и наверное, зимнее солнце. Февральское. А я по темноте, освещённой фонарями, но не блёстками снега, потому что он стал чёрным, подтаявшим, покрылся коркой. Хожу-хожу новыми кругами, новыми дорогами. Не могу остановиться. Знаю, что Эдварду неудобно, и нужно заканчивать. Но хочу слышать в трубке хотя бы молчание. Главное, чтобы оно принадлежало ему. — Недолго осталось. Потерпи. — До чего? — швыркаю носом, словно не понимаю. В уголках глаз и впрямь начали подмерзать слёзы. — До того момента, когда я смогу тебя обнять. — Мне кажется, ещё целая вечность! — Порадуй себя чем-нибудь. Купи шоколадку. — Я подумаю. Ладно… Занимайся делами. — Я ещё могу говорить. — Я знаю, что ты занят! Ты просто слишком вежлив! — я провожаю взглядом машину, кручу головой. Начинаю чувствовать себя виноватой, что трачу его время. Поэтому прощаюсь сумбурно и быстро. Словно не вскрывала только что душу, а он не слушал внимательно и не утешал правильно подобранными словами, которые разливают по телу тепло и спокойствие. Я пугаюсь своей излишней откровенности и накатившей плаксивости. Думаю, что это неправильно, что разонравлюсь ему такой. Мне даже стыдно. Почему-то уверяюсь, что ему не стоило это слышать. «Только не надо от меня снова отстраняться». Дома я бахаю в турку две ложки с горкой. Смотрю на часы и понимаю — смертельный номер! Но он же сказал — порадовать себя. Это порадует… И в кровати до самого рассвета я пытаюсь переосмыслить разговор, его слова, свои действия. Он не стесняется выражать чувства, а мне сложно признаться: «я так скучаю!» Как будто недолюбленная и потому отвергающая. Как будто не научили, как это делать. Может и правда. У родителей своя любовь — специфическая. Это папа всегда говорит: «Люблю тебя, ты же дочь моя единственная!», а мама потвёрже, посуровее и иногда — кулаком по столу. Потому она и справилась с зависимостью с упорством, которого не было у меня. Хотя и имела свою подстёгивающую причину. Всегда говорила, что ребёнком я папу любила больше. Наверное, оно и понятно, раз он со мной сюсюкается. Это папа может прилететь не предупреждая, принести вкусности — на две минуты, вихрем. А мама скажет: «Ну и что ты там устроил?» И понятно откуда во мне эти придирки. Но за папу всё равно обидно. К тому же мне нравится, что он так делает. А еще надо уметь принимать, когда дарят. Эдвард одаривает. Повторяет: «Я могу говорить». Так почему я не верю и считаю, что трачу его время впустую? Решаю за него? Я открываю мессенджер, и приходит — щемит в груди запоздалое. Откуда-то из глубины выплывают слова и признания. Их не надо разыскивать и высматривать под лупой, они льются, потому что есть. Крылатые, воздушные. Я волнуюсь, вскрывая себя, словно раковину, чтобы показать насколько красив мой жемчуг. Но понимаю — ему нужно. Как мне нужно слышать его голос и верить, что завтра услышу снова. Я не буду отстраняться больше. Обещаю, родной! Часы на руке слишком большие для меня. Они мерно отсчитывают секунды и показывают его время. Эдвард прочтёт сообщение лишь к своему утру. А я буду крепко спать. До конца вечности, когда он сможет меня обнять и получить свою вещь обратно, станет не только на одну ночь, но ещё и на полдня меньше.