Прыгунов и Ходоков НЕТ!
***
Паук поворачивается на стуле-вертушке. Лошадинолицый, серо-рыжий и лопоухий, с удивительной улыбкой, которую он редко демонстрирует. Из-за нее его и прозвали Янусом. Когда он улыбается, то делается совсем другим человеком — не медицинским функционером, а кем-то из прошлого, из той жизни, где смех не был симптомом, а просто смехом. — Проблемы со сном, говоришь? — он задумчиво вглядывается в медицинскую книжку сидящей напротив него Шаманки, перелистывает пожелтевшие страницы. История ее болезней читалась как увлекательный, хотя и мрачный роман: «травма левой большеберцовой кости со смещением», «ночные страхи», «повышенная тревожность», «склонность к фантазированию». — А на что-то еще не хочешь пожаловаться? Как нога, например? Шаманка, разглядывавшая до этого кабинет Януса, словно никогда здесь не была раньше (хотя знала каждую трещинку на линолеуме, каждый скол на подоконнике, каждый рисунок Леопарда вплоть до мазков краски), лениво кивает. Она изучала комнату не как место, а как улики: тут пыль лежала нетронутым слоем, значит, уборку не делали со времен последней проверки; там на полке стояла новая баночка с ватой — запасы пополняли; медицинский скелет в углу был повернут к стене, будто ему тоже было стыдно за все, что здесь происходило. Здесь все говорило о рутине, о системе, а ей нужна была хоть капля хаоса, щель, куда можно было бы просунуть свое «другое», чтобы уцепиться. — С ногой жалоб никаких новых нет… Тянет, иногда похрустывает там что-то… Видимо, спицы заржавели уже. — Не придумывай себе всяких страшилок. Ничего там заржаветь не может, — голос Паука ровный, профессиональный, но в уголках глаз — знакомые морщинки усмешки. Он знал ее выдумки с тех пор, как она, семилетняя, уверяла, что у нее в животе завелся еж и оттого болит, а в восемь приносила ему «образцы» плесени из ванной, утверждая, что это послания от водяных. — А что тогда может скрипеть? Точно заржавели… — Скрипят в голове твои тараканы. Вытягивай ногу, сейчас гляну. Она покорно вытягивает ногу, закатанную по колено. Шрам, бледный и неровный, похож на реку на старой карте — карте местности под названием «Несчастный случай» или «Чья-то злая воля», тут уж как посмотреть. Наверное, только этот кабинет и не пугал ее во всем этом крыле. Он будто и не был частью тошнотворного Могильника вовсе: стены не ослепительно-белые, а желтоватые, обшарпанные, заставлены старыми рисунками Леопарда в тонких деревянных рамках — странные, полусюрреалистические пейзажи, какие-то механизмы, лица с тремя глазами или ртом на лбу. Здесь было немного веселее, живее. Или просто смертельно устало. Как будто сам Дом в этом кабинете выдыхал и позволял себе быть не идеальным. — И как давно со сном проблемы? — ощупывая коленку, осторожно нажимая на кость, интересуется Янус. Его пальцы холодные и точные, знающие каждую косточку, каждый шуруп под кожей. — Коленка твоя, как новенькая! Срастается хорошо. Механизм работает. Вид у девушки болезнетворный, неприятный: темные круги под красными вспухшими глазами, которые она старается скрыть ярким макияжем, осыпавшимся на бледные щеки с парочкой гнойных прыщиков, и немытые волосы, собранные в подобие косы. — Может, с той пятницы…а может, и с позапрошлой…не помню точно. Запуталась…Знаете, это сложно сказать... Шаманка мнется, не договаривает. Сны — последнее, о чем она хочет говорить с Пауком, так усердно пытавшимся разузнать причину ее ночных кошмаров. Сны — это сокровенное, о них кому попало разбалтывать точно не стоило. В них хранилось столько информации: о прошлом, настоящем и будущем — надо быть полнейшим идиотом, чтобы со всеми таким делиться. — Наверное, это все из-за переменчивой погоды. Голова не варит вообще в последнее время…у меня такое частенько осенью бывает, — нагло врет, стараясь звучать увереннее, только вот дрожащие руки, вцепившиеся в костлявые колени, и огромные выпученные глаза говорят об обратном. — Знаете, магнитные бури и все такое… Страшные вещи, если честно. Вот думала, хрень обычная, а вот как все закрутилось… — Не выражайся так. Девушкам, вроде тебя, лучше не знать про существование бранных слов в принципе, — бормочет Янус, записывая что-то в карточку. Но говорит он это автоматически, по привычке. Его взгляд скользит по ее лицу, задерживается на трясущихся руках. — Мы все-таки не в высшем обществе...Иногда можно парочке словечкам и вылететь. Никогда девушка не жаловалась на плохое самочувствие, особенно на проблемы со сном. В последнее время ее словно зачаровали, наслали проклятие, чтобы каждую ночь она мучилась, а потом, утром, просыпалась в холодном поту, вспоминая все неестественно искривленные фигуры, вырисовывавшиеся в ее сознании. Вот как обычно бывает: сны забываются с пробуждением почти сразу. Но в ее случае, они сидели в голове неделями...И настолько реалистичные, что уже путались с реальным. Может, она в чем-то провинилась, кого-то сильно обидела колким словом, о котором даже не задумывалась, и теперь расплачивалась за совершенные грехи. — Точно ничем не балуешься? — Янусу смешно. Специально задает неудобные вопросы, чтобы уж точно докопаться до правды. Все-таки он знает Шаманку с малых лет, когда она только училась юлить и нагло врать, поэтому прекрасно понимает, девушка и половины рассказывать не желает. Да и падкой она была на всякую дрянь. — Не пила и не курила ничего странного в последние две недели? Может, кто вручил сомнительный подарок, не помнишь? Шаманка задерживает дыхание, замерев на стуле, как вопросительный знак. Ее впалые щеки горят так, словно весь кабинет окутан огнем. — Не помню…Точнее, ничего никто мне не давал! Просто напишите мне это дурацкое направление, пожалуйста. Я спокойно высплюсь и больше вас не побеспокою…до следующего осмотра… — А в комнате уже не спится? По Клетке соскучилась? — Соседки шумные, говорила же уже об этом. С принятием Закона только и говорят о мальчишках… Невозможно так жить. Представьте себе двух не затыкающихся с раннего утра до поздней ночи девушек переходного возраста — это же кошмарно! Ян выдвигает ящик стола и начинает в нем копаться. — А ты-то сама не задумывалась жить жизнью обычной девушки переходного возраста? Может, легче было бы? — Это точно не про меня... — А ты попробуй, — находит он то, что искал — бланк направления. Берет ручку. — Не морочь себе голову всякой ерундой, по типу снов… и жизнь покажется шоколадом. Ну, или хотя бы прогорклой карамелью. Но все же не ядом. Приходил ко мне раньше один мальчишка, — бурчит Паук, мучая клочок бумаги, на котором выводит только ему понятные каракули. — Тоже жаловался на странные сны…все ему чудилось и чудилось. С каждым разом всё чуднее и чуднее, а в голове — сплошная каша…помнишь же его, кажется, Во… — Не помню! — губы Шаманки кривятся в безрадостной гримасе, и она резко отворачивается к окну, как будто там есть что увидеть, кроме вечно серого, замызганного стекла и унылого фасада соседнего корпуса. — Никого не помню… Наверное, лучшее решение — упереться взглядом в эту серую, грязную Наружность, в клочок неба цвета промокашки, чем позволить себе вспомнить. Вспомнить о давным-давно забытом, о том, чье имя стало пылью на подоконниках глухих комнат. Не принято в Доме вспоминать ушедших. Плохая примета. Дурной тон. Как стук в пустую стену — никогда не знаешь, что откликнется с той стороны. Медноволосой становится плохо, она опасается таких разговоров. Избегает. Если же кто-то из незнающих поднимает запретную тему, старается тут же исчезать, растворяться в воздухе. Вспоминать их — опасно. Опаснее даже, чем думать про Наружность. С Пауком такие фокусы не проходят. Им важно знать все. Это приговор. Смотрит на Януса, и он вдруг отъезжает от нее вместе со столом, со всей комнатой, уменьшаясь и расплываясь. Стены скользят мимо, унося ее все дальше, а картины, наоборот, увеличиваются надвигаясь, и паутины на них раскидываются от пола до потолка жуткими искореженными ромбами. Ушедшие тоже не любят, когда о них вспоминают… В каждой комнате Дома обитают свои покойники. В каждом шкафу догнивает свой неупоминаемый скелет. Когда привидениям не хватает комнат, они начинают слоняться по коридорам. Против нежеланных гостей на дверях рисуют охранные знаки, а на шеи вешают амулеты. Амулеты Шаманки… Своих любят и задабривают, с ними советуются, поют им песни и рассказывают сказки. А они отвечают. Надписями на зеркалах мылом и зубной пастой. Рисунками на стенах фиолетовой краской. Шепотом в уши — отдельным избранным, когда те принимают душ или имеют смелость заночевать на Перекресточном диване… С закрытыми глазами еще страшнее, потому что слышны голоса. Еле слышный шепот тех, кто запутался в паутине и не вышел отсюда. Их имена вспоминать нельзя. Запрещено. Это страшное место. Самое страшное в Доме. Как бы его ни мыли и ни надраивали, от него несет мертвечиной. — Не помнишь, — повторяет еще раз Янус, закончив издеваться над бумажкой. Он кладет ручку, и она с глухим стуком катится по столу. — А раньше ты всех помнила. Даже тех, кого видела раз. Говорила, у тебя в голове каталог. — Прошлое не вспоминают, — Шаманка тянется за заветным направлением, чуть ли не вырывая его из рук Паука. — Вы еще вспомните, что было в прошлом веке… — Кто тебе такое вбил в голову? — Янус смотрит на нее не сердито, а с каким-то усталым недоумением. — Прошлое, на то и прошлое, чтобы его вспоминали… Иначе как понять, что с тобой происходит сейчас? Я тебя не узнаю, в детстве ты была совсем другой… более живой что ли… Любопытной. Не такой… закрытой. Янус замолкает и ждет. Ждет, когда Шаманка наконец-то взорвется, выдаст что-то настоящее, заговорит длинными, сложными предложениями, как раньше, хотя бы один раз улыбнется той своей, колючей улыбкой, доказывая, что мышцы лица не атрофировались окончательно, что внутри еще теплится тот самый огонек. — Я могу идти? Его плавно переходящий в лысину лоб собирается гармошкой морщин. — Значит, нет у тебя настроения разговаривать… Понимаю, у нас у всех, людей, бывают плохие дни… может, и недели, и месяца, и годы… но все это рано или поздно заканчивается. Заканчивается, Шаманка. Или меняется. Или ты меняешься. Но ты должна где-то быть, когда это случится. Ты понимаешь? — Я могу идти? — повторяет она еще раз, не желая даже вслушиваться в слова Паука, в эту дежурную мудрость, которая здесь, в этих стенах, звучит как насмешка. Заканчивается? Ничего здесь не заканчивается. Все только начинается снова и снова, по спирали, каждый день похож на предыдущий, как две капли хлорки. — Более не держу, если уж ты так торопишься… Янус медленно кивает и откидывается в кресле, которое скрипит в унисон с его напряжением. На мгновение он выглядит старым, измученным — словно весь Дом давит на него с той же силой, что и на Шаманку. — Но не забывай, — говорит он, когда она уже встала. — Бежать от сна — все равно, что убегать от собственной тени. Догонишь себя — и хуже станет. Шаманка не отвечает. Только дверь за ней хлопает чуть громче, чем надо, словно подтверждая: разговор окончен. В коридоре пахнет затхлой пылью, мылом и чем-то кислым — типичный аромат Могильника. Все это, смешиваясь с едва ощутимым ветерком из вентиляции, создает эффект чердака: в этом месте время будто останавливается. Шаманка идет быстро, почти бежит, стараясь не встречать взгляды других домовцев, не смотреть по сторонам. У нее внутри дрожит — не от страха даже, а от раздражения. На Пауков, на Януса, на Дом, на саму себя. На шаге двадцатом ее догоняет шепот. Не голос. Шепот. Едва уловимый, будто ветер между трубами: — Ты помнишь, Шаманка… ты помнишь… — Замолчи! — рычит она сквозь зубы. — Уходи! Слева — дверь с неровным номером «38». Закрыта. Из-под нее тянет холодом, и сквозь щель ползет что-то похожее на тень. Она не останавливается. Просто идет. Не оборачивается. Не смотри назад — не увидишь себя больше никогда.***
А следующую ночь она проводит в изоляторе. В маленькой комнате, сплошь обитой губкой. Сверху губку обтягивает веселенький желтый ситец в цветочек. Еще здесь имеется наполовину утопленный в стене унитаз, замаскированный под мусорное ведро с откидывающейся крышкой. Тоже обитый губкой и веселеньким ситцем. И матовый плафон на потолке. Больше ничего. Идеальное помещение для размышлений и сна. Кажется, Шаманка ненавидит Клетки всей своей душой так же, как и ненавидит Крестную или любых других воспитателей. Но сейчас, когда тяжелая голова отказывается работать, а глаза сами по себе закрываются, она обожает эту Клетку. Тишина и спокойствие. Здесь нет вечно болтающей Рыжей, любившей забраться к Шаманке под одеяло, чтобы рассказать ей новую небылицу. Нет Русалки, любившей поиграться с ее медными волосами, хотя Шаманка терпеть не могла, когда к ним кто-то прикасался. Нет уставшей Крысы, любившей таскать из Наружности странные побрякушки, что прятала под ее подушку, чтобы лучше спалось. Нет Кошатницы, любившей молча наблюдать за каждым ее движением, за каждым вдохом и выдохом. Здесь нет абсолютно ничего. Шаманка и не замечает, как проваливается в сон… — Прошу прощения, — девушка, до нитки промокшая под дождем, забегает под навес автобусной остановки. — Извините, можете мне помочь? Людей не сосчитать. Вроде поздний вечер, а народу, словно ранее утро буднего дня, когда каждый, кому не лень, решается взяться за дело на другом конце города, куда ходит один единственный автобус, и то раз в два часа. — Как отсюда попасть в город? — В город — никак, — отвечает сморщенная бабуля, сидевшая на скамейке, обнимая набитые продуктами пакеты. Странно, ведь поблизости ни одного продуктового магазина, даже домов жилых не видно. — Жди автобуса, дуреха рыжая, там до конечки доедешь и спрашивай у местных. Они там все умные…Умные-умные! Может, зайдешь перекусишь, а то страшно смотреть на ходячий скелет, обтянутый кожей. Ты хоть что-то в желудок бросаешь, чтоб он работал? — Да недолго его ждать, — подхватывает разговор вторая старушка в ситцевом платье, что больше подходит ее пятнадцатилетней внучке. — Не морщи лицо и выброси эту ужасную карту. Дурная что-ли? В наших местах надо ориентироваться по ветру и мху, а не по вот этой бумажке начириканной... Девушка глядит на карту в своих руках, крутит ее в непонятках и выбрасывает. Ничего хорошего не найти. Скорее запутаешься в нарисованных маршрутах и красных крестиках. — И долго ты будешь здесь бродить? Сколько здесь тебя вижу, ни разу не садилась в автобус…неправильно так. — Я здесь впервые, — огрызается девушка, нахмурив брови. — Вы обознались. — Лжешь, бестолочь, — бабуля убирает свои сумки и похлопывает по освободившемуся месту рядом с ней. — Вторую неделю уже глаза здесь мозолишь! Вот ты где уже сидишь, — и ребром ладони несколько раз бьет себе по горлу. — Садись, поговорим с тобой серьезно. Вправим мозги на место. Все молодежи надо разжевывать, самим-то лень в чем-то разбираться. А так разжевал — осталось только проглотить… — Вот скажи нам, старухам, существуют ли ходоки и прыгуны? — вторая, с горбатым носом и ярко-рыжими волосами, сжимает мокрое голое плечо молоденькой собеседницы, не желая ее отпускать. — Нет. Вы-то откуда знаете об этом? Они громко со свистом смеются. — А ты-то тогда, как сюда попала? Думай, дуреха, потом отвечай! Золотое правило. — О чем я тебе и говорила…в последнее время какие-то неумехи попадаются. «Я не знаю, я не помню, это случайно вышло». Тьфу! Напьются Лунной дороги, а их потом спасай... — Я ничего не пила, — отнекивается медноволосая. — Я тут случайно оказалась... Старушки махают рукой на нее и принимаются разговаривать о своем. О каких-то безделушках и предстоящем вечере в Кофейнике. Они смеются над каким-то Крысенышем с коллекцией настоек, над какой-то Русалкой, которая путается в собственных волосах. Вспоминают чумазого Шакала и вечно недовольного Курильщика... Столько знакомых слов, и столько незнакомых людей вокруг. Они ее знают — она их видит впервые в своей жизни. Они знают, как ее зовут, знают, откуда она — а она ничего не знает о них. Они все говорят и говорят: о каком-то сером Доме на отшибе города, о каких-то стаях, о каких-то вожаках. Они говорят обо всем и в туже минуту ни о чем... Полнейший абсурд, из которого она никак не может убежать.