ID работы: 12850393

Тройная доза красных чернил

Фемслэш
R
В процессе
75
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 1 890 страниц, 202 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
75 Нравится 155 Отзывы 10 В сборник Скачать

Зажженный огонь. Глава 100. Миллионы ярких звезд. Часть 2

Настройки текста
Примечания:
      В данной истории одну из ключевых ролей играют не только люди. Места и вещи здесь — это такие же герои со своим развитием и значением, порой даже более сакральной, как человеческая душа и её изменения. «Гент», нож, топор, мечи, лук, «крыло», платье, подаренное отцом, амулет, тетрадь с рисунками, «Евгений Онегин». Квартира в Бостоне, заброшенный домик на отшибе, кем-то вырытая землянка в Монтауке, весь Нью-Йорк, лес, выходящий к берегу моря, студия в реальном мире и её искаженное, ожившее отражение по ту сторону чернильной машины, ещё один дом, уже между гаражей, гостиница в Городе Разбитых Мечт, Черный Вигвам. Признайтесь, испытывали ли вы подобные привязанности? Было ли вам больно, когда «гент» сломался, было ли тяжело, когда Одри в последний раз окинула взглядом любимую квартирку, в которой рассчитывала прожить до конца своих дней? А теряли ли вы когда-нибудь любимую книгу, переезжали ли с места на место, исчезала ли ваша любимая детская игрушка?       Я знаю, какого это: когда я был маленьким, то часто наигрывал что-то на игрушечной дудочке, что сильно не нравилось маме. Однажды она сломала её, и я долго ревел, повторяя: «Моя дудочка!». Нет, моя мама не изверг. Просто дудочка игрушечная, а потому она издавала звуки, похожие на визги грешников с глубин девятого круга Ада. Потом, помнится, мы с семьей переехали, и мне было плохо. Затем, в двадцатом году (году туалетной бумаги, зеленых рюкзаков из Дилевери и Яндекс.Еды, победы природы и героизма врачей), мы продали болгарскую квартиру, в которую мы возвращались с две тысячи двенадцатого до две тысячи девятнадцатого, и это было подобно бритвенно-острой сосульке в сердце. Затем, в двадцать втором, я понял, что мы вообще в Болгарию, в мой любимый Гринфорт и столь же любимый город Несебр, не вернёмся. Теперь моя семья продает и ту квартиру, в которой мы живем после того переезда из детства.       Поэтому, да, да, я знаю, что это за вид боли, и прекрасно понимаю, почему моим героям так трудно. И понимаю, какие чувства испытывает каждый из них. В основном вы видите мир глазами Одри, реже — глазами Генри, Харви и Фриск. И почти никогда — исключения составляют «особые» главы, — глазами всех остальных. Марк не испытывает ничего: он давно привык к тому, как стремительно меняется жизнь. Джейку чуть-чуть грустно, но больше от того, что Гетти в самом деле не хочет никуда уходить, ведь настоящего дома у неё давно не было — а Синехвост, вы знаете, отец трех детей, у него обостренные отцовские инстинкты. Рэн не может классифицировать свои чувства: с одном стороны это место напоминает ей о боли, с другой — освобождает от неё, и если она дернется, если вокруг неё нечто изменится, бинт, наложенный на её разбитое сердце, сдвинется и обожжет не зажившие (и хорошо спрятанные) раны. Эллисон не терпится двинуться в путь: дорога ведет её, точно говорит, и она, тронутая огнём и пережившая клиническую смерть (Том этого никому не расскажет, лишь бы волновались меньше), чувствует, что обязана дойти до конца и помочь подруге. Том же грустит, но немного. Он привязался, но немного. Главное — что все выжили. Главное — что они наконец сдвинутся с места.       Эти люди… сложно, глядя на них, было представить, что все происходящее сейчас станет полузабытым далеким прошлым, в котором они не будут играть весомой роли — вместо них будут их потомки, вместо них, умерших или подходящих к смерти, будут молодые и сильные. Этакое неминуемое голодное колесо сансары. Вот Захарра помогает Рэн настроить укулеле, вот Том то заходит в дом, то выходит, периодически толкая Эллисон, когда та толкает его, вот хромающий Генри сидит за столом и говорит со Стивеном, который с превеликим интересом пересказывает ему крайне и крайне пошлый миф про Сета. Как и куда это может исчезнуть? И исчезнет ли сегодня?       Ей совсем не хотелось всего этого. Желание остановить время бунтовало против неустанного потока секунд и лет, которые заставляют людей меняться, привязываться и терять. Можно было бы сейчас подойти к Стивену, попросить Марка и поговорить с ним, предложить ещё задержаться, но тогда бы она поступила подло и трусливо. Нужно продолжать идти, ведь главное — здесь и сейчас, а здесь и сейчас — это любимые люди, члены её команды. Одри в основном стояла, прислонившись к стене, и старалась не мешать суетящимся друзьям. Она сдерживала стон, рвущийся из горла, и грусть, из-за которой под веками рождались слезы. И старалась думать обо всем позитивно: они тебя не забудут, ты их не забудешь, а сегодняшний вечер — не конец, далеко не конец.       Верно, думай обо всем оптимистично, — прозвучал голос Харви в вяло текущей реке Силы. — Ты можешь пожалеть сейчас и отныне жалеть всю оставшуюся жизнь. Просто наслаждайся. Будет весело.       Ты присоединишься?       Да. Мне ещё нужно закончить пару дел в городе, но потом я весь ваш. К слову, недавно пытался пообщаться с этой малявкой, у которой тоже ножик. Она на полном серьезе сказала, что обольет меня святой водой, если я снова появлюсь в её окне.       Я с ней поговорю, улыбнулась Одри. Она вынырнула из потока, вернулась в чернильный мир и смогла найти в себе силы отлипнуть от стены. Пошла помогать, если пригодится её помощь, с мыслями о том, как сильно любит их всех, жителей разных миров, разделенных световыми годами и миллиардами километров, и в то же время хочет спрятаться в тесном полутемном помещении вроде шкафа и пожаловаться любимой. Только когда все было готово, и они вывалили во двор, словно какая-то буйная полупьяная компания, шумные и борзые, ругающиеся с друг другом по пустякам, смеющиеся с этого же, Одри удалось забыться. Оказавшись внутри толпы, она ощутила себя частью одного большого лёгкого, качающего воздух, дышащего единым порывом. Она смеялась с ними в унисон, шла нога в ногу и вместе с ними собирала хворост для будущего огня.       Я лишь единожды сидел у костра, и все время ныл, как же мне хочется домой, в чистоту и уют, и только спустя годы я стал ценить тот единственный поход: тот треск огня на грязном хворосте, который осыпался при прикосновении к нему, ту пережаренную докторскую колбасу, от которой валил дым, и ту влажную траву вперемешку с землей, на которой я сидел. Как вы поняли, в основном я сидел у костра только в книгах, в окружении любимых героев, и всегда грезил — когда-нибудь я приглашу друзей и любимую и мы также посидим, обсудим политику и планы на будущее и расскажем друг другу истории из жизни. И сейчас я сижу перед вами, рассказываю вам эту историю и понимаю — пусть и не полностью, но моя мечта сбылась. Это так, для контекста.       Они ещё долго собирались, рассаживались на расставленные кругом бревна и ящики, искали пропавший укулеле. Затем, когда расселись, стали думать, кто заставит вспыхнуть огонь и откроет сегодняшний дивный вечер. Когда все голосили, Одри пнула носком ноги выпирающую из-под горки хвороста одну сырую дощечку, покрывшуюся черной плесенью, и ухмыльнулась. Она ждала появления брата, и стоило ему появиться — молнией рассечь небосвод, отпрыгнуть от крыши и приземлиться в паре метрах от них, — она поняла, что пришло время.       Пламя разжег лично Том. Его строгий взгляд был обращен на Эллисон, стучащую камнем о камень, уже погрустневшая от того, что ей, похоже, не представится возможности зажечь холодный синий вечер вокруг них. И тогда, спасая положение, подошел он и подарил им огонь. Костер без преувеличения взмыл в чернильное небо, разбрасывая искры так высоко, что они мешались со звездами — сразу и не догадаешься, искра потухла, или сгорел метеор. Все присутствующие вмиг оживились, пересели так, чтобы быть поближе к источнику тепла, и живо заголосили. Укулеле не сразу нашелся, а когда нашелся — загулял между членами ганзы, что передавали его, как древнюю реликвию. Рэн тоже не сразу его получила — первым оказался Генри, который всех удивил, сказав, что у него есть один номер.       Несмотря на все это показное веселье, грусть буквально рвалась наружу, как бы Одри ни пыталась упрятать её поглубже. И грустно было не только ей, а большинству присутствующих. Ведь этот вечер, как любой вечер из детства, не только последний, но и особенный, и от того грустили все. Последний вечер особенный многим: все становятся добрее и мягче, все стремятся думать только о самом главном и быть с самыми дорогими людьми. Все воспринимается чуть-чуть по-другому: небо такое звездное, запахи такие пряные, лица — добрые, песни — глубокие, а голоса — красивые.       — Ну что вы все такие унылые? — улыбнулся Штейн. — Сейчас я вам такое спою, что ваши кислые мины тотчас смоет! Я её в одном из своих снов видел, её пела одна наша знакомая из черных. Хорошая песня, я её сразу запомнил, — он подмигнул, и его веселье потихоньку стало передаваться остальным. И тут раздался звук. Генри ритмично постучал по корпусу, точно заставляя сейчас жить всех в одном такте, такте песни, которую он собирался спеть, после чего его пальцы, некогда будто чем-то связанные, покрытые венами и стареющей кожей, с поразительной лёгкостью запорхали по струнам. И мужчина запел — и его пение сразу окрасило вечер в тот цвет, что ему был нужен, дабы случиться, и придало нужный тон.

There once was a ship that put to sea The name of the ship was the Billy O' Tea.

      — О господи! — Фриск вскрикнула и сразу закрыла рот руками. Захарра взвизгнула, Марк расхохотался, Харви поддался вперед, чуть не раздавив сестру. Но остальные ещё не поняли — однако и их, как стрелой, пронзили первые аккорды и сорвавшиеся с них, как хвосты падающих звезд, слова песни. Те пахли морем и шумели, как белая кильватерная струя.

The winds blew up, her bow dipped down Oh blow, my bully boys, blow.

      Они прыгнули сразу с места в карьер, не собираясь терять ни минуты: и вот перед ними морским пейзажем расстелилась история китобойного судна «Билли О’Тай», команда которого ждала «Веллермана», ведшего в своих трюмах сахар, чай и ром. «Морская шанти», вспомнила Одри, такая заводная песня, призванная синхронизировать действия моряков, когда им нужно было работать слажено, и успокоить, ведь шанти — это веселая и боевая музыка. И постепенно «Wellerman» тоже набирал ритм, и этот ритм вибрировал в костях — невольно пальцы стали биться о колени точно под музыку, а ноги — бить по земле. Песня прокралась в самую душу Одри, и она отдалась её воли. Одри ещё не знала, но «Wellerman» точно рыба-прилипала клеится ко внутренней стенке черепа и гудит оттуда своим простеньким мотивом с утра до вечера. И там же, в её голове, она останется надолго.       После все само собой пошло. То кто-то кому-то еду кинет — бекон или картофельные слайсы в панировке, то начнёт рассказывать историю из жизни, и тогда Одри, привыкшая молчать в больших компаниях, вся обращалась во слух. Эллисон, разрывая зубами жилистое подгоревшее мясо, рассказывала, как в начале Путаницы защищала горстку странников, которые желали воссоединиться со своими в Городе Разбитых Мечт. Гетти, периодически кидала в костер палочки, и пламя взлетало вверх, закрывая для Одри лицо подруги. Генри ещё отбивал ритм, точно никак не мог выкинуть из сознания шанти, и, к слову, Харви тоже отстукивал — усевшийся за ней, как тень сбежавшего из преисподней цепного пса, он едва заметно стучал когтем по земле.       — Так вот. Группировку они эту свою называли «Славой». Вот так вот, ни «Стальные когти, ни «Слуги Демона» или ещё как-нибудь — «Слава»! Они обещали мне три банки беконного супа и десять монет. Всего этого при тщательной экономии мне бы хватило максимум на неделю. Но я согласилась. Не оставлять же их, в конце концов, наедине с тварями, которые могли убить и съесть или просто шкуру содрать. Дошли мы до Бертрума, о котором мне рассказал другой пес, знаете, как Том, но более опрятный… ой, да ну хватит обижаться! Я в шутку, ш-у-т-к-у! Ты тоже опрятный!       Одри даже смеялась. Из пучины горечи прорывалась простая, как первый в её жизни рисунок, радость от совершенно обыкновенного разговора вокруг костра, от которого тянулись серые полупрозрачные побеги дыма. Но было больно, и эта боль была почти физической — хотелось и смеяться, и плакать, смеяться и плакать, точно она стала всевидящим бестелесным существом, знающим самые сокровенные мысли её друзей. Одри видела, а может, ей только казалось, как глаза Рэн наливаются слезами и как Джейк все мрачнеет и только пародирует смех и придумывает неинтересные, странные вопросы. И Одри знала, о чем те думали. Как о чем думал Харви, наблюдавший за друзьями и также, как и все, пытающийся внести свою лепту.       Одри обратила внимание на то, как Джейк поерзал на месте и как Марк опустил глаза, и свет костра отразился от них. Вспомнилось, что они двое единственные, кто не рассказал о себе в первую их встречу после битвы в лабиринте: они промолчали, предпочитая держать свои тайны при себе. Но каждый из них раскрылся по мере путешествия и совместном преодолении трудностей, словно в них открывались ранее запертые на сотни замков тайны.       И это произошло. Не так, как все ожидали, но ладно уж — заговорили, и то хорошо.       — Фиг знает, зачем я это сейчас скажу, но меня мать колошматила за то, что я якобы своего брата утопил, — слова Марка влились в тишину и стали реальностью: сказав это, Марк одним предложением внес смуту в их души и дал увидеть такое, о чем все предпочитали не думать: женщину, которая хватает сына за волосы и тащит в его комнату, кричит, как ненавидит, и бросает на пол, точно он ничего не весит, точно он — ничего не чувствует, ни боли, ни горя. Издав тихий звук, Захарра отвернулась. Одри сглотнула, выпучив глаза на Марка. Не понятно было, что сделали остальные, но никто сразу не ответил.       — А что же произошло на самом деле? — осмелилась спросить Фриск.       — На самом деле мы просто забрались в пещеру во время ливня, а он был достаточно упитанным ребенком… и застрял в особо узком проходе. Во время ливня, — повторил, как это эхо, Спектор. — Ну и мама била меня не как вы подумали. Просто приходила иногда, зациклившись на том, что якобы воспитала ублюдка, убившего её младшего сына, и брала мой ремень.       — Сочувствую, приятель. Долго продолжалось?       — Пока не свалил в армию. Вот такая история.       Было слышно только потрескивание костра.       — Сочувствую, — вымолвила Одри. Она пожала плечами, представила, смог бы отец её ударить: но то и дело представляла на его месте незнакомую женщину, то ли маму, то ли мачеху, и она представила, как будто стены это случилось по-настоящему, как на её спину, защищенную разве что школьной формой, опускается отцовский ремень — жесткий, при ускорении похожий даже не на плеть, а на металлический хлыст, рассекающий кожу не хуже меча. Она зажмурилась, колени вздрогнули, и она постаралась выбросить эту безумную, мерзкую мысль из головы. Хотя сложно было придумать что-то более мерзкое, чем мать, обвиняющую в смерти своего ребенка другое свое чадо, и эта идея поглощает мозг, как вирус, доводит до действий: до ремня на детской коже, может, до пощёчин и, возможного, самого тяжелого — равнодушия по отношению к ребенку. Что у тебя с оценками? Не важно. Кто это тебя бьет в школе? Не важно. Тебе уже восемнадцать и ты планируешь уйти в армию? Не важно.       — Мы об этом знали, — осторожно произнесла Гетти. — Но ты все же ещё раз прими мое «Держись, брат». Так, вот сейчас без концертов! Умеешь же ты разжалобить! — после чего, как бы мужчина не уворачивался, чмокнула его в щетинистую щеку. Они оба засмеялись, и Гетти ткнула кулачком его в грудь.       Одри так и не узнала самого главного: именно из-за рукоприкладства со стороны матери и появился Стивен, вторая личность Марка. Стивен был жизнерадостным, всепрощающим и забывчивым ребенком, который появлялся перед тем, как мама заходила в его наполовину опустевшую комнату. Он с упорством, поражающим даже детей, мог преодолеть любой страх и начать убираться, что-то делать и даже смеяться. А когда мать его била, от чего-то называя Марком — он бы не пикнул, не всхлипнул. Зато нечто подобное понял Харви: на интуитивном уровне, как ребёнок, с которым отец обращался в точности как мать Марка и Стивена со своим сыном, он увидел в нём себя, стремящегося спрятаться от своей боли за чертой других, более светлых воспоминаний.       Джейк пожал плечами.       — А я, кстати, — заговорил он. — Не всегда был большим и синим. До этого я был человеком, да ещё и колясочником. Но мне выпал уникальный шанс отправиться на другую планету.       — Это какой же у вас год в мире был? — спросила Захарра.       — Где-то середина двадцать второго века.       — А…       — И что было дальше? — пробуждаясь после истории Марка, поинтересовалась Одри. А ещё она была удивлена, ведь Джейк был молчуном, каких поискать, и начинал говорить только когда требовалось… Или когда очень хотелось что-то сказать. — Ты мутировал?       — Нееет, — он улыбнулся, поддался вперед, горбя худую синюю спину, и резво вытащил из чехла на исполосованной шрамами груди кинжал с острым клыком вместо металлического лезвия. — Пандору — так называется планета, — люди уже давно хотели колонизировать, хотя первоначально предполагалось, что они будут только добывать полезные ископаемые и несуществующие в природе нашей планеты ресурсы. Для добычи металлов была создана программа «Аватар» — ДНК местного населения соединяли с человеческим и создавали гибридов, годных для того, чтобы перенести в них разум людей. Но позже планы изменились, и было решено использовать аватаров в качестве шпионом, дабы лучше понять культуру коренного населения. Для каждого члена экспедиции создавался свой собственный аватар, с его ДНК. Изначально должен был пойти мой брат близнец, но за пару дней до отправки на Пандору он умер, и поэтому полетел я, чтобы добру не пропадать.       Марк насмешливо улыбнулся, оторвав кусок от бекона.       — До момента, когда Джекки ударится в описания своей красавицы-жены и того, как он заделал с ней трех молокососов и ещё двух усыновил, осталось три… две…       — Так ты многодетный отец? Вот уж не подумала бы! — прыснула Одри. — А как детишек зовут?       На самом деле она что-то да слышала. Но она ещё не знала, что он назовёт имена только трех детей — двух родных и его прекрасной приемной дочурки. Потому что один погиб незадолго до отправки отца в чернильный мир (ради мести за него он туда и пошёл), а другой никогда не считался им за сына. Никто также не знал, что, перечисляя их имена и вспоминая о своем бесславном прошлом предателя человеческого рода, он будто падал в темную пропасть без дна. И вскоре он толкнул Рэн — мол, самое время, — и взглянул на неё с такой теплотой, будто она могла бы своей песней ему вставить на место сердце.

***

      Теплое прикосновение к руке согрело подмерзающее сердце, и Одри, разнежившись, перестала напрягать мышцы плеч. Она расслабилась, сгорбилась, став чуть пониже, и взглянула на Фриск, которая замерла взглядом на Одри, подмигнула и покрепче сжала руку. И, наклонившись, сказала:       — Прекрасный вечер. Такой… будто в походе с друганами, и тут наступило время страшилок.       — Но ведь больно?       Огонёк в её глазах потух. Затем Фриск мягко поцеловала Одри в щеку, как бы невзначай, утешая и просто ластясь, и прошептала:       — Очень, — а затем она просияла. — Может, тоже что-нибудь расскажешь?       — Про университет? — уточнила Одри.       — К примеру.       Ей всегда казалось, что она много разговаривала со своими друзьями. Что она делилась с ними историями из своей жизни так, будто они были отягощающими её карманы монетами, которые, сколько бы их ни рухнуло в сложенные лодочкой руки новых владельцев, не кончались. А сейчас Одри поняла, что задавала много вопросов, смеялась с шуток и жалела друзей, когда те рассказывали нечто грустное, но никогда не говорила сама. Вернее, говорила, только скупо и быстро, не находя в своей жизни тех историй, на которые можно было бы потратить больше минуты. Они знали её и причины её появления здесь. Кто-то знал, что она ценна для Шута, как часть таинственного Темного Пророчества, кто-то знал, что она не просто дочка Джоуи Дрю, а его чернильное создание, кто-то знал, что ей, бывает, настолько сносит башню, что она с зажженной бомбой в руке может начать угрожать говорящей голове.       Единственные, кто знали о ней почти все, были Генри и Фриск. И… одинокий мальчик, ожидающий чуда в огнях елочных гирлянд. Но нет ничего страшного в том, чтобы открыться, правда? Рассказать что-то честное, правдивое, длинное. Сегодня уже сделала это — рассказала немного о матери, которой никогда не было. Сделает и сейчас, в сиянии ярких холодных звезд, жемчугами усыпавших небеса чернильного мира. Почти приняв это решение, как когда-то давно, на крыше недостроенного здания в центре Нью-Йорка, она приняла решение открыться возлюбленной, Одри обернулась к Фриск. Та смотрела на неё с нежностью, от которой щемило в груди, и надеждой, может, просьбой: расскажи им что угодно, ты справишься.       И, едва Эллисон закончила свой рассказ, Одри встала. Она безапелляционно решила рассказать друзьям все, ведь это в самом деле замечательная, потрясающая история о преодолении себя, страшных приключениях, падении на дно и возвышении над руинами человека, которым она сама уже никогда не станет. История о первой большой любви, о которой Одри захотела говорить, говорить честно и много, ведь эта любовь удержала её на плаву и внесла немалый вклад в неё новую — сильную, смелую, верящую, что все можно пережить, старающуюся также любить себя, ведь когда тебя кто-то любит — ты и себя тоже любишь, а без любви к себе — нельзя любить кого-то другого. Вот такой вот замкнутый круг.       Эффект, произведённый песней Генри и усиленный историей Эллисон, вдруг пошёл на спад — как волна, перед тем, как подняться ещё выше. Одри громко прокашлялась, огляделась: разговоры стихли, и наступила тишина, прерываемая потрескиванием костра. Никогда не произнёс ни слова. Все были удивлены, особенно когда Одри села обратно и начала говорить — и её язык был свободен, и голос был спокоен, не дрожал и не подпрыгивал.       — Мне тут пришла одна идея в голову, — стала рассказывать она. — Вы столько друг о друге говорите, а я о себе почти никогда. Хочу сегодня наверстать упущенное. Если вы готовы, сходили в туалет, набили животы и надышались этим чудесным мусорным воздухом, ведь история будет длинной, я могу начать, — частью мозга Одри думала, что друзья начнут канючить и просить не занимать драгоценные часы полной — ведь так подразумевалось, — историей о ней и её путешествии. Но собравшиеся проявили единодушие и кивнули, поражённые, взбудораженные. — Никто из вас всей истории не слышал. Сегодня я исправлю эту оплошность.       Не замеченная никем, Фриск отошла от Одри, вырисовала полукруг и втиснулась между Джейком и Марком. Харви уставился на сестру, но ничего не сказал — тоже был готов слушать, хотя знал, что сестра будет откровенна, а значит в истории он будет далеко не положительным персонажем. И все равно Одри удивила даже их, начав не с самого-самого начала, а с момента, который и по её мнению, и по моему, запустил цепочку изменений, случившихся с каждым из них:       — …скрипнула решетка. И я спросила: «Бенди? Ты… реальный?». Я ошарашено смотрела на маленькую, кругленькую фигурку в центре комнаты. Рогатую, весёлую, настоящую мультяшку. Только в объеме…       Облечь прошлое в слова, как сшить одежду из обычного пласта ткани, оказалось необычным опытом: она не только дала заглянуть незнающим в свои чувства, переживания и радости, но и сама прошла заново путь от погружения в чернила до сражения в лабиринте. Она рассказала, чего ещё никто не знал — как и почему вообще оказалась в одной комнате с Уилсоном, да ещё близко к чернильной машине, поведала, как была насторожена — в ней все кричало не идти к этому лифту или закрыть его раньше, прежде чем этот старый говнюк втиснется в кабину, как бескостная обезумевшая от злости гадюка. Рассказала о том, как узнала, что является чернильным созданием. А когда пришел час истории сражения с Шипахоем, Одри замолкла, резко, как будто упала с обрыва.       — Ну, что дальше-то было? — Эллисон от нетерпения заерзала на месте.       — Вы ему морду начистили? — предположила Гетти.       — А кто вообще этот Шипахой?       Одри обернулась к брату. Тот давно смотрел на неё.       Они и так знают, что я был плохишом. Я рассказывал им. Ты им это рассказываешь. Рано или поздно они должны были бы узнать, что я сломал своему отцу ребра.       Но это было его воспоминание. Призрак.       Ничего от этого не меняется, его голос прозвучал грубо, жестоко. Он вряд ли жалел о содеянном, но нечто все-таки испытывал: неприязнь к тому, что кто-то сейчас это услышит, и в той ситуации он будет таким же градом, как и до этого. Как бы Одри ни пыталась преподнести его темной, пугающей фигурой с тяжелым прошлым, человеком внутри существа, которому сперва пришлось совершать злые поступки — и лишь спустя годы он этого захотел. Но она знала, что злодея, хоть и родного брата, нельзя оправдывать. Прошлое останется с ним навсегда. В него нужно почаще заглядывать, и тогда ты не станешь таким же в настоящем.       Взгляд на Фриск стал тем толчком, что заставил продолжить. Она тоже вспомнила встречу с Шипахоем. Должно быть, и каким тяжелым казалось тело в руках, и как перестал работать мозг, после чего сердце, охваченное страхом за любимого человека, повело её в бой против превосходящего её по силам противника. Одри заговорила, и её голос звучал сначала тихо, но потом стал набирать высоту и громкость: она рассказала о ранении, с которым дошла до резервуара с чернилами, как они увидели, во что превратился Уилсон… и самое страшно, пугающее до сих пор. Фриск наблюдала за ней внимательно, подмечая каждое изменение в лице, погруженная в это наблюдение, точно отделившись от собственного тела. Из взгляды встретились, и пусть девушка с ножом знала ту историю, она не могла перестать слушать — слишком было болезненно, завораживающе… и в неком смысле мило. Мило в том, как, оказывается, Одри её любила.       — Только громче всех был Шипахой. Которого создала я. Который убил Фриск. Который теперь пытался убить меня саму. Я поняла это так ясно, что чуть не умерла на месте. В этот момент я осознала реальность происходящего. Моей защитницы больше нет. Есть только труп. Её дух исчез. Но не исчез дух Уилсона внутри чудовища, сотворившего все это. Если я умираю, и это неминуемо, мне нужно успеть что-то сделать, чтобы избавиться от него, подумала я. И кинулась в атаку.       — В твоем исполнении я похожа на героя, — заметила Фриск. — Хотя, признаться, тогда я пересрала со страшной силой, а когда он бросил меня… Казалось, я в самом деле умру. Может, я даже в штаны наложила…       — Помнится, не так давно мы говорили о самооценке… — сказал Генри, и Захарра прыснула.       — Это был невероятный поступок. Тупой, но невероятный, — глядя на неё, Одри стало так тепло и спокойно, что страх того ужасного дня почти забылся. Она не смущалась ни того, что на них все смотрят, ни того, что она рассказывает о произошедшем с такой откровенностью. Ведь тогда её сердце было разбито, тогда её обуяла настоящая ярость и жажда мести. И она продолжила: — Он оторвал мне ноги, отбросил в сторону, как ленточку от подарочной упаковки, и я истекла кровью, лежа на полу. Я держала то, что от меня осталось, я видела свои кости. А ещё я видела, как пришел Харви: в своей звериной форме он схлестнулся с Шипахоем в кровавом бою, распорол ему брюхо и вырвал из шеи кусок плоти.       К истории о Джоуи Дрю, который пытался достучаться до дочери внутри монстра, она подошла деликатно. Она рассказала, как отец явился к ней, своими словами повторила его слова — о том, что прошлое не определяет человека, и что всегда есть выбор, — и бросила, как тяжелый камень в чернила:       — Просто карандаша и мечты не достаточно, сказал отец, нужно ещё и сердце. А потом Харви сжал лапу ещё крепче, раздавив кости, и его тело обмякло.       Всё внутри напряглось, тысячи мельчайших узлов до предела сжались в ней, когда волны, возникшие из-за брошенного камня, перестали появляться, но никто ничего не сказал. Стало тихо, и только три человека, знавших о произошедшем, смотрели на Одри и Харви с пониманием. Молчание длилось совсем ненадолго: да, все замерли, вопросы перестали литься рекой, однако Джейк, первый пришедший в себя и уставившийся на Харви как-то по-новому — будто знал его, — пожал плечами и заговорил:       — Ну, будто мы имеем право его судить. Так что было дальше?       Харви мог бы расслабленно выдохнуть, но он в самом деле не нервничал, и если что-то в нём таки надорвалось, когда Одри поделилась со всеми этой страшной историей формального отцеубийства, он этого не показал. Как не показал облегчения, что всем им, в сущности, все равно. Все совершали в своей жизни что-то мерзкое, непростительное. И все понимали, что судить демона было все равно что орать на могилу мертвого тирана — глупо и бесполезно.       — А дальше мы с ним сразились. И это противостояние лучше того позора, как ты сказал, Томми, при встрече с пушкой Алисы.       С возникшими из пустоты воодушевлением и любовью Одри раскрыла подробности битвы за конец: как она в теле Чернильного Демона (который слушал, не то сдерживая обиженный рев, не то с мрачным интересом наблюдая за собой под призмой чужого восприятия) громила ряды потерянных, как Тома ранили в плечо, как Большой Стив (Стивена заинтересовало, кто это) нёс его на себе, как Эллисон пристрелила Сэмми Лоуренса (настало время вопросом от самой Эллисон и Гетти)…       — То есть ты погиб?! — Марк резко развернулся к Генри.       — Да, — произнёс он и обратился к Одри: — Никогда не думал, что буду гордиться тем, что умер. Ты описала мою смерть, как смерть настоящего героя.       — Ты и был героем, приятель, — Фриск кинула ему кусочек бекона. — Поэтому я предпочитаю верить, что сейчас Одри преуменьшает, стараясь тебя не смутить.       — Помни про самооценку, — услышала Одри слова Захарры.       — Оооой, — Рэн обняла себя за плечи. — Это, наверное, очень неприятно… оказаться запертым в своем теле?       — Да, причиняет максимум неудобств, — демон фыркнул. — Но могу сказать, что я дал сдачи.       — Ну какие ж вы милые, а, — пропела Эллисон, сладко вздыхая и держа руку на груди. — Признаться в любви в пылу сражения! Так трепетно и нежно любить друг друга, при том разрывая врагов на части! А ты, Фриск, что ты ей сказала?       — Я ей сказала, что тоже её люблю, — улыбнулась та и, подперев голову рукой, полным любви взглядом уставилась на Одри. Обе тогда вспомнили все, даже такие незначительные детали, как наклон рогатой головы и блеск, отраженный на грязной и мокрой человеческой щеке. Они были вместе — от начала и до конца. Они держались друг за друга, они были счастливы, как счастливы сейчас, просто от того факта, что они находятся в этом варианте будущего, и сердце плавилось, учащенно стуча. Битва за конец стала больше ужасающего сражения, в котором пролилась кровь её храбрых друзей — эта битва была о первых словах любви и свете, разгоняющем тьму. Тогда Одри была другой. Она ещё не знала, что может быть что-то хуже демона из чернил, Шипахоя и Алисы. И просто… жила.       Когда она закончила, не было аплодисментов и хохота, да они и не требовались. Одного взгляда с той стороны круга хватило, тобы Одри поняла — она сделала то, что должна была. Она услышала удовлетворенное урчание демона, ощутила, как Генри похлопал её по плечу. Тогда укулеле наконец оказался в руках той, кто давно хотел спеть, да не мог — Рэн. Он лег в её ладони, и она стиснула его гриф, как рукоять клинка, и целая буря чувств отразилась в её далёком взгляде. И она терпеливо ждала, когда же Том закончит описывать свои с Эллисон злоключения до Путаницы.       Едва Том перестал быстро чиркать по бумаге, стараясь, чтобы его почерк разобрали все, в атмосфере нечто изменилось. Он положил свой блокнот, пламя полыхнуло ярче и выше прежнего, стремясь к недоступным высоким звездам, назрела ещё одна тишина. Последние слова Одри, весь её рассказ невидимыми нитями, сплетающимися в паутину, повисли над собравшимися, и каждый задумался о чем-то далёком и таком же недоступном и невозможном, а может — самом близком, самом реальном.       Помимо мест, мы теряли и людей. Они могли уйти — громко или тихо, ничего не сказав, или умереть — также внезапно и громко и также плавно и тихо, что узнал бы ты об их смерти спустя годы. Есть смерть, смерть человека, которого ты любил, которого ты бросил, чтобы спасти, и который умер… потому что тебя не было рядом. У меня умерла бабушка, правда, всему виной Альцгеймер, ещё умерли все прабабушки и прадедушки, близняшка — умерла через пару дней после рождения, — и две собаки, обе бабушкины и дедушкины по обеим линиям. В общем, истинно скорбел я только по бабушке, папиной маме, и собакам — Кингу и Бену. Никого более близкого я не терял, слава Богу. Однако десять лет назад я мог потерять пса, и сейчас я наблюдаю, как он же, тринадцатилетний, медленно иссыхает и тем не менее, вопреки отказывающей второй почке, покрытому язвами желудку и анорексии, он умудряется жить. Возможно, с тех пор у меня и есть этот страх: не узнать, не углядеть, не успеть спасти кого-то. Спасти, к примеру, лучшую подругу или сестру, маму, сводную сестру или отчима, всех наших животных и просто незнакомого человека.       Впрочем, по моим историям видно, какую важную роль для меня играет сам факт жизни и чье-то спасение. А еще горечь утраты. А еще мысли о самоубийстве.       Между Рэн и Джейком лежало немного незанятого пространства, словно рыжеволосая девушка ждала призрака — или живого человека, которого так хотела увидеть, но этого больше никогда не случится. В её глазах блистали осколки огня, на волосах играл оранжевый теплый свет, треск сгорающей древесины завораживал. Она о чем-то думала, о чем — никто не знал.       — Какую бы выбрать, — прошептала она, удобнее беря инструмент. Провела большим пальцем по струнам, задумчиво протянула: — Хм… давайте вот эту. Я долго думала, а сейчас все вылетело из головы — и осталась та, о которой я совсем не думала.       Она откашлялась, обвела взглядом сидящих вокруг костра, задержавшись на пустующем месте. И заиграла. Услышав первые аккорды, Одри показалось, что внутри неё что-то сжалось — она точно не знала этой песни, но чувствовала в ней нечто знакомое. Тогда волна пустого и в то же время всеобъемлющего, разрушительного и холодного чувства захлестнула их круг, и тьма нависла над ними, и мир остановился, замерзнув. Струны источали из себя мрак и зиму, зиму из самой глубокой впадины сердца. Играть Рэн толком не умела, поэтому звучала мелодия как-то прозрачно, задействовалась только пара струн и несколько аккордов. А потом она запела, тихо, без слов, точно свыкаясь со звучанием.       Воздух, пахнущий древесным дымом, дыханием друзей и льдом звезд, сорвался с тетивы невидимого лука и забрался глубже легких, в каждую жилку, по которой, точно как по тем же струнам, эта волшебная ночь играла песню. И именно звук, аккорды, были сейчас важнее: они заглушали и запах, и цвет, они отбирали жизнь, отбирали душу, как демон перекрестков — и ты был поглощен звучанием, ты умирал в нем. Затем послышался голос Генри: он стал переводить, потому что дальше пошли слова: из знакомого по любимым книгам языка, и все-таки звучащие бессмысленно, пусть и певуче, и тягуче, точно слова те были единым потоком.       Но девушка не нуждалась в переводе. Она понимала все по тому, как дребезжат на устах и как отскакивают от языка эти слова. Тогда Одри схватилась за сердце и вздохнула, хрипло и с болью и грустью. Она оценила степень жестокости этой песни, этой почти мазохисткой и несправедливой шутки, которую сама с собой играла Рэн.

Я пытался уйти от любви Я брал острую бритву и правил себя Я укрылся в подвале, я резал Кожаные ремни Стянувшие слабую грудь

      Внутри будто что-то оборвалось. Захотелось заткнуть уши, скрыться, исчезнуть — но она бы не смогла. Мысли бы догнали её, пронзили бы её и пригвоздили к месту, как контрольный выстрел. Она могла только одно — наблюдать, как в последний раз, за Фриск, которая с начала песни смотрела на неё. Она слушала как завороженная, глядя на Одри, в её глаза. Она шептала губами слова, подпевая, и в её взгляде сквозив кромешная тоска, будто она представила что-то, что-то, о чем Одри тоже думала.

Я хочу быть с тобой Я хочу быть с тобой

      А потом со всех сторон послышалось пение, неоднородное, многоголосое и сильное несмотря на слабость звучания:

Я так хочу быть с тобой Я хочу быть с тобой И я буду с тобой

      Эллисон прильнула к Тому, и они закачались, глубоко задумавшись, в такт музыке. Генри пустым и ничего не выражающим взглядом из порозовевшего мокрого стекла смотрел перед собой, точно там кто-то стоял, и он мог бы сорваться с места. Джейк смотрел в небо, и в его желтых кошачьих глазах отражались звезды. Марк был словно тенью Генри — сжавшимся, напрягшимся каждым мускулом и выдавливающим из своего дрожащего рта слова. Гетти была расслаблена — она жалась к Захарре, то и дело, качая головой, ударяясь о её обмякшее плечо. Часовщица сидела и единственная не пела — а может, пела, но про себя.       Пошёл проигрыш, и в этот момент, казалось, поднявшие к вершинам птицы стали опускаться — ганза затихала, о чем-то задумавшись. У Одри не получалось контролировать себя, свою неожиданно возникшую тоску, она захватывала её в свои объятия, и единственное, что могла приказать себе Одри — не плакать, не думать. Еще не было второго куплета, а ей уже казалось, что прошла вечность… вечность, в течении которой она смотрела на человека напротив.       Фриск улыбнулась: также ласково, но с трудом, точно смотреть на Одри для неё было одновременно и необходимо и сладко, и невыносимо. В этом взгляде была мысль, он отскакивала от пламенного света костра, нашептывала свою волю бесцветным, незнакомым, но выуженным из корней памяти голосом. Хотелось подойти, проплыть тихо, не разрывая единение, которое окружило друзей, сесть рядом и взять её лицо в руки. Хотелось спросить, почему кажется, что её глаза блестят вовсе не от огня?

Твое имя давно стало другим Глаза навсегда потеряли свой цвет

      Произнеся эти строки, Одри гадала, о чем же девушка с ножом думает, что скрывает в себе этот тяжелый взгляд, устремленный на неё?

Пьяный врач мне сказал — тебя больше нет Пожарный выдал мне справку Что дом твой сгорел

      Последнее Рэн протянула скачущим, как земля при тряске, звоном. Она все тянула и тянула эту бесконечную песню, как если бы она позволяла ей дышать и дала притронуться к тому, чего нельзя ощупать. Лица вокруг костра, освещенные багровыми всполохами, были переполнены печалью и светлой, теплой грустью. Голос Фриск сорвался на «Пьяный врач мне сказал — тебя больше нет», и она опустила глаза, погрузившись в свою собственную личную тишину. Одри прошептала: «…что дом твой сгорел» на английском. Оно само сорвалось, случайно, его не было ни на губах, ни в разуме, таком огромном, пустынном и как бы чужом. Она не удивилась тому, что без перевода поняла их смысл. Сам этот смысл поглотил её, стиснул в тугой смирительной рубашке, выжимая кровавые соки и слезы. Мурашки посыпали кожу, сердце остановилось в ставшей тесной (стянутой ремнями) груди, и стальные цепи сковали готовое было упасть тело: Одри замерла, глядя на сгорбленную фигуру.       Сколько было болезненной пустоты в груди, сколько невысказанных слов — точно они не подпевали Рэн, поющей о своей утрате, а пели каждый о себе, о том, что случилось и не случилось, но могло бы. И Одри снова оказалась на мосту, истекающая кровью и помышляющая о смерти. Ведь это так просто: встать на хлипкий заборчик, перевеситься через него и сделать последний шаг — шаг, который излечит землю от такого бесхребетного существа, как Одри Дрю, и сердце — от раны, нанесённый утратой.       Все пели дальше, а две девушки, будто живущие отдельно от их шумящего, подхваченного музыкальным флером пространства вокруг огонька, — остановились в моменте и создали свой собственный вакуум. Обе тогда думали одинаково, обе тогда жили одинаково. Они вспоминали те разы, когда теряли друг друга и воссоединялись, чтобы их снова разлучили космос и смерть. Некто подошел к Одри и положил теплые сильные руки на её плечи, напоминая: все хорошо, они и так вместе. Она обернулась, увидела Фриск. Никто их не замечал, они стали невидимы, и девушка с ножом, ничего не боясь и не смущаясь, убрала седую прядь со лба Одри. И их взгляды дали знать больше всяких слов.

***

      Фриск любила Одри, но это вы и так все прекрасно знаете. Тогда, глядя в её глаза, она это снова поняла — она в Одри не просто влюблена, у неё к ней не симпатия и не влюблённость. Она её именно любит, пусть бывает больно, как от ножа. В боли она находила подтверждение этой любви, она была куда ярче выражена, куда острее, не то что когда ты лежишь в морской воде, деля миг покоя с дорогим человеком. Она смотрела в эти глаза, эти желтые туманности, и понимала: «Я её люблю» — и всё сжималось в животе от нестерпимого, невероятного чувства.       «Пойдем», — сказала тогда Фриск, и девушка послушалась. Теперь они сидели в их комнате, огромной и пустой, находящейся словно в другом измерении, за границами которого до сих пор звучала музыка. И две девушки, каждая о чем-то задумывавшаяся, сидели на одном спальном мешке и смотрели на дверь. Было сумрачно, свет давала только лампочка над потолком. Затем Одри подняла глаза к окну. Её поразила красота звезд, свет которых заглушал лунный прозрачный шафран, и её обдало морозом, пахнущим теми бесчисленными небесными крохотными огнями. Ночь миллиона ярких звезд была чудесна.       Трудности подстерегают всегда. Но сейчас все хорошо. Это никак не связанное с основной мыслью понимание, понятое и без того давно, врезалось в мозг. Осознание было таким огромным и тяжелым, что переломало все кости и подарило решимость — железную и бетонную, укрепленную пролитой кровью родных. Решимость защитить человека, который чуть не погиб, который… мог умереть. У него не было шансов, не было стремления жить, но он выжил и сейчас сидел рядом. Фриск почувствовала, как сердце ускоряется.       — Хочу пить.       — Сейчас принесу.       Холодная вода сперва сковала сердце льдом, и показалось, что внутри у неё все замёрзло, но потом вода потеплела и потекла спокойно, не причиняя боли. Одри выпила весь стакан, ни о чем не думая.       — Ненавижу смерть, — призналась вдруг Одри. И больше ничего не сказала: ответ был исчерпывающим. Одри наконец сказала, что смерть ей противна, что сама её природа отталкивает.       — Я тоже. Нахрен старые установки: пошла смерть в жопу, и все тут, — как всегда — Фриск была предельно честна, и сейчас эта честность чуть не рассмешила Одри. Они обе улыбнулись, и Одри, застывшая без движения, была рада тому, что эта дура сейчас рядом с ней. Она уронила голову на её грудь, почувствовав, как к уху прижимается деревянный амулет, вздрогнула и обняла свои колени. Фриск положила ладонь на её висок, зарылась в волосы на затылке и издала глубокий вздох, от которого все её теплое от крови тело приподнялось и плавно опустилось.       Одри чуть не растаяла. Жаться к ней, зная, что сегодня с ними все будет хорошо, ощущать её близость — могло ли быть что-то прекраснее? Если любишь — ты знаешь это. И если любят тебя — ты знаешь, что тебя любят. Это действительно так, и сейчас Одри ощущала это: её любят, когда она снова на грани истерики и когда она абсолютно счастлива, любят, когда она ворчит или когда боится. Одри видела это. Ощущала и телом, и душой, что это именно так. За стеной давно не играла та печальная, режущая острым кривым кинжалом «Я хочу быть с тобой», напротив, вместо неё была другая, тоже русская, но уже более веселая, и казалось, будто Одри её уже знает. По крайней мер она услышала слова «тетя», «пожар», «драка» и «Если у вас нет…». А здесь, в четырех стенах, под потолком и на полу, устеленном её пышным мягким спальным мешком, почти тихо и хорошо.       Тишина была такой же чудесной, как звездная ночь за бортом, и ничего милее молчания, возникшего между девушками, не существовало ранее. Оно позволяло молчать, не продолжать разговор о жизни и смерти, просто обниматься с любимой и дышать вместе с ней. То ужасное «если» их снова минуло, только это не значит, что оно не объявится вновь: Одри размышляла об этом, пусть и в другом ключе, после битвы в метро, рассуждала и сейчас, после битвы в особняке, и приходила к одному совсем не пугающему её выводу: их жизнь — это то, что они должны выдирать себе в сражении, так как находятся в состоянии перманентной борьбы.       — Давай больше не расставаться? — сказала Фриск осторожно и тихо, как бы притрагиваясь к мыльному пузырю. Та сидела, сжимая ноги и прислушиваясь к песням, звучащим у костра. Словно подумала о том же самом, хотя на самом деле мысли у неё были противоположные: смерть придет за нами в любом случае, но мы можем прожить на день дольше, так как судьбы, расписанной Шутом, не существует — яркое подтверждение тому одно существование сегодняшней ночи.       — Давай.       Девушка с ножом опустила усталый взгляд и закрыла глаза. Одри не знала, но она вспоминала часы пыток, сломанные колени, разорванное брюхо и соленый вкус крови на языке. Она вспоминала, как умирала, прощаясь с миром и жизнью, которую до того момента воспринимала, как должное. Вспоминала, мысленно касаясь своего ножа, прошлое — покинутых родных, которых она бросила, бросила, как последняя паскуда. Наверное, не стоило снова об этом думать, сколько раз мысли приводили её к тому моменту, когда она сперва предательски покидает семью, потом — предательски покидает ганзу.       Одри взглянула на Фриск. На чем-то сосредоточенную, такую несвойственно себе серьезную. И Одри тоже погрузилась в свои мысли: о том, как смогла раскрыть душу перед друзьями, как хотела бы нарисовать Прерии. И она достала из-под мешка тетрадь и карандаш, затупившийся, но все ещё пишущий. Там же, в тетради, полистав, она увидела и письмо, оставленное для Фриск, если той захочется снова посмотреть её рисунки: то самое, написанное в Черном Вигваме. Тогда она достала другую тетрадь, девственно чистую, слегка помятую. Первую она положила нарочно раскрытой между ними и стала рисовать, ожидая, когда же девушка с ножом решится прочитать письмо.       Она рисовала осколки, напоминающие сверкающие изнутри снежинки, на грифельных штрихах степной травы, округлости величественных планет и сияние, в котором совсем смазано, как в маслянистых пятнах, показывались едва заметные силуэты других миров. Она рисовала горы, бредущих по Прериям людей — мальчишку, низкого, худого, совсем не похожего на героя, и идущих за ним людей, чьи образы только что пришли к ней во сне наяву. Затем она убрала северное сияние, в котором отражались другие миры — планет достаточно, хотя Одри была уверена, что именно сияние, а не планеты, там должно быть. Она чувствовала это своим творческим сердцем.       Одри не видела, что Фриск давно перестала читать и просто глядит на неё и на то, как её пальцы рождают целый новый мир.       «Возможно, это в нас природой заложено, и это ни чем не выжечь? — прочитала она. — Не знаю, что за «это», но оно есть сто процентов. Так вот, я к тому, что и в тебе что-то осталось от той маленькой Фриск, случайно упавшей в пещеры горы Эбот. Ну, может, не страсть к поножовщине и красная душа (то база), а что-то глубже… и вот так со всеми <…> Сколько нас в определенные рамки не вставляй, мы из них выйдем… <…> Мы все свободолюбивы. Мы все поступаем так, как сами считаем нужным». И вот сейчас Одри снова рисует, а Фриск снова думает, кто она в этой Вселенной и каково, в конце концов, её предназначение. Остаться с этой художницей, уйти в новое путешествие, вернуться в Орден, начать все с нуля?       Никто из них не замечал, что музыка и разговоры давно стихли, и, быть может, их друзья сейчас в такой же тишине слушают ночные шорохи и долгое эхо ворон. Затем все мысли словно утонули в безмолвии, и Фриск как будто вообще перестала существовать. Одри же замедлилась, осторожно, точно гладя бумагу, вырисовывая искорки звезд. А потом остановилась, поставив маленькую точку где-то в густых зарослях степной травы, и взглянула прямо в глаза девушки с ножом. И они обе замерли, вдруг пригвозжденные к месту этой тесной тишиной, существующей между ними. И такая она сейчас была… Такая внимательная. Спокойная. Добрая. Бесконечно добрая, несмотря на пережитые горести. И невероятно красивая — как созданные грифелем Прерии, как ночь и пляшущее рыжее пламя в ней. Одри смотрела на её распущенные волосы, на её напряженную на спине кофту, на её лицо — расслабленное, сосредоточенное. Целый мир тогда оказался заточен в этой девушке, в её бывшей защитнице и нынешней возлюбленной.       Кожа вдруг запылала. Дикая, естественная по природе своей мысль, что Одри могла бы ради неё перевернуть студию и украсть луну, посетила её, сковав девушку этим тягучим мягким чувством абсолютной неподвижности и умиротворения. Внутри разгорался жар, одно круглое, спрятанное в центре груди обжигающее ощущение, в котором плавали ещё мысли, ещё и ещё: и они при взгляде на смотрящие на неё карие глаза становились громче и сильнее. Одри вспомнила их первую встречу, самый первый зрительный контакт, самое первое прикосновение — тогда обыкновенное, не вызвавшее никаких чувств. Только позже касания стали… нет, не жгучими, а желанными, приносящими радость, расслабляющими.       Девушка с ножом убрала седую прядь с лица Одри и положила ладонь на её щеку.       — Одри, — произнесла она дрожащим шепотом, улыбаясь, настолько уязвимая, открытая — как книга или тетрадь с рисунками.       Дышать стало трудно. Казалось, сделаешь вдох — и разорвешься. И в то же время дышать хотелось, но надышаться было невозможно — слишком душно, слишком жарко, слишком тесно. Внутри все стянулось в узел, узел из чувствительных, состоящих из сплошных нервов струн. Это было мучительно приятное ощущение, от которого слабели ноги, все ниже живота плавилось, как восковая свеча. И ей вспомнилось, как она ощутила его однажды: они прячутся в том маленьком домике, по которому как будто прошелся когтистый кровожадный ураган, Одри спиной прижимается к её груди, губы Фриск касаются затылка и признаются: «Я устала. Не хочу никуда идти». И Одри думает, что и сама бы, будь у них время, навсегда там осталась — в её объятиях, а может, прямо под ней, словно укрывшись теплым мягким одеялом, дарующим безопасность.       Это было чувственное, притягивающее к другому человеку чувство. Оно накрыло Одри, подчинило себе, и все её тело расслабилось, стало податливым и слабым, но внутри напряглось. Сердце забилось так быстро, что могло бы убить. А еще был вопрос в этом глубоком, влюбленном взгляде: могли бы мы?.. Да, могли бы, — Одри в этом не сомневалась. Ей хотелось этого. Она жаждала этого, и это желание разрывало на кусочки, как взрыв, и если бы Фриск сейчас развернулась и ушла, она бы умерла. И вот показалось, сейчас девушка с ножом отстранится. Потому что она снова стала что-то себе запрещать, стала нерешительной и сомневающейся в каждом своем поступке и в том, простят ли её, нужна ли она, любят ли её, — и этот миг, когда казалось, что сейчас все рухнет, длился вечность.       Но в тот момент, момент сомнений, Фриск победила: сейчас перед ней сидела девушка, ради которой она была готова стерпеть любые пытки, и она знала, как ни что другое во вселенной: она любит Одри Дрю. Тогда, не отрывая взгляда от неё, она взяла края кофты и потянула их вверх, снимая одежду через голову, и Одри наблюдала за ней, зачарованная этой выбравшейся из фантазии реальностью — Фриск снимает с себя одежду. Перед ней. Не стесняясь, может, желая. Это было безумием, безумием видеть её тело обнаженным — темнее, чем у Одри, побитое, исцарапанное, — и истинным счастьем, которое она ещё не поняла, но почувствовала.       Они уставились друг на друга, и Одри все поняла. Сглотнув тяжелую горькую слюну, как перед прыжком в неизвестность, она стала расстегивать блузку — её пальцы дрожали, соскальзывая, но возвращались, пока им не удалось расстегнуть последнюю. Блузка упала позади неё. И обе продолжали смотреть друг на друга, и взгляд Фриск, точно приклеенный и околдованный, будоражил, вводил в ступор. Одри смотрела на её грудь, скрытую пусть и чистым, но потрепанным лифчиком, Фриск — на её, кажущуюся шелковистой, не прикрытую ни чем.       И никто из них в тот момент не хотел думать о шрамах, нанесенных войной, и том, как кто выглядит: не имели значения желтые горящие глаза, тонкая черная рука и седая прядь. Они до озноба хотели только одного — друг друга.       — Ты — лучшее, что со мной случалось. Я люблю тебя.       — Я тоже тебя люблю…       А потом болиды столкнулись. Произошел катаклизм. Фриск врезалась в Одри, прильнув к её губам, и они упали, точно рухнув с большой высоты; разум смело, и остался только огонь, который заставлял жадно целовать нависшего над ней человека. Вонзаться в неё, держать за шею, точно она могла убежать. Биться, будто в агонии, двигаясь навстречу поцелую и позволяя целовать себя вот так, без спроса и глубоко. Кровь гремела в ушах, горела в каждой жилке, и Одри терялась в сотнях ощущений: чувствуя, как приятно сплетаются их мокрые языки, как разбухает сердце в груди, как, не находя себе места, руки блуждают по обжигающей мягкой коже её спины.       — Я ничего не умею, — когда разум проснулся, прошептала, обжигая её губы, Фриск.       — Я тоже. Но ты просто будь сама собой, — Одри было плевать на страх — она снова прижалась к любимому телу, жаждая ласки и всего того, о чем месяцами грезил её ум. С пылом она поцеловала Фриск и почувствовала, как та щемяще-приятно смяла её талию, как пальцами пластилин, а Одри прижалась к ней, позволяя обнимать себя, исследовать, касаясь бедер, поднимаясь, задевая пальцами чувствительные затвердевшие соски.       (Все это было похоже на бурю но да насрать)       Они перевернулись, пальцы рук переплелись, и губы припали к белой шее. Одри дернулась: одно касание рта, напоминающее прикосновение влажных лепестков, заставило тысячи мурашек заискриться мощной возбужденной дрожью. Поцелуй соскальзывал с пульсирующей жилки на шее и снова вжимался, принося удовольствие, и так снова и снова, высвободив нечто неземное. Тогда Одри вцепилась в девушку с ножом крепко, точно могла упасть, и от стиснутой груди камнем оторвался первый стон, короткий и писклявый. Она шумно втянула носом воздух, запустила пальцы в её темные волосы и стала гладить их, заерзав бёдрами и расплывшись в широкой, счастливой улыбке — минутный шок, напоминающий боль, прошел, и наступило наслаждение, вырывающее рваные вздохи.       Затем Фриск стала сползать с шеи, и девушка в предвкушении выдохнула: сама идея, что сейчас любимая будет целовать её грудь, сводила с ума, и мысли путались и рассыпались. Нежные губы припали к соску, красившему грудь, как звезда, и приятно смяли, а свободная рука принялась ласкать горящую талию; Одри чуть не зарычала, когда язык стал бегать по коже, оставляя следы влаги, и изогнулась дугой, наполненная ощущением, сравнимым с грозой. Она улыбалась, улыбалась, будто чокнутая, и внутри все разгоралось, голодно воя.       Одри резко бросилась вперед, и быстро, жадно поцеловала Фриск, сорвала с себя желтую длинную юбку вместе с трусами, схватила девушку за плечи и пару раз, не отрываясь, поцеловала её шею — должно быть, потом останется маковый след. Она хотела что-то сказать: что очень любит, что полностью доверяет, хотя они обе сейчас работали только из бурлящего в их жилах бесконтрольного желания. Она опустилась назад, широко развела ноги — и больше ничего не слышала и не видела. Её грудь высоко поднималась, вбирая в себя разряженный воздух, от возбуждения кружилась голова, и было жарко, так жарко и так темно, что происходящее было похоже на сладкий сон.       — Я буду осторожна.       — Заткнись… — хрипло дыша, расплылась она в улыбке. И её не пугало ни то, что может быть по началу больно, ни то, что у неё на лобке есть волосы: вообще ни что не пугало, точно их страстное падение на пол лишило страха и стеснения. Она умирала от нетерпения, от слабости тела и напряжения внутри, от того, как было влажно и тепло, от ощущения пустоты, которое девушка с ножом могла сейчас заполнить собой.       Затем она ощутила касание, вздох — и, схватив ткань спального мешка, громко, не сдерживаясь, застонала. Она не могла разглядеть, что это было такое мокрое и теплое, но догадалась, что это язык. Данная мысль прошибла Одри и вырвала новый стон, лишь слегка болезненный: она никогда не думала, что человек вообще может что-то настолько ярко, сильно ощущать, как сейчас ощущала она. Поцелуи, которыми одаривали её, были приятными до боли — они словно кололи её солнечными лучами, и все на свете забывалось в хороводе искр. Рвано вздыхая, Одри чувствовала, как под закрытыми веками набухают слезы от движения её языка, который с каждым мгновением все быстрее и развязнее опалял её. Она в исступлении двинула бёдрами, вскинув ноги на плечи девушки, и между ребер у неё точно родился феникс, расправивший свои мягкие перистые крылья…       Потом она восхищенно ахнула, когда, толкнувшись, что-то вошло в неё, сорвав с уст ещё один стон. Её пальцы вошли в неё, заскользили в ней неглубокими и небыстрыми движениями, заставив забиться в ознобе изнемогающее тело. Одри ощущала Фриск, как будто была с ней одним целым, чувствовала с разрастающейся приятной болью в паху, как та входит в неё, касается изнутри, двигается — и вот уже нависает, дрожащей рукой упираясь в пол. Толчки были то медленными и глубокими, то быстрыми, выжимающими, как тряпку, и Одри таяла от них, стоня и позволяя ритмичными движениями вторгаться в свое лоно. Это было почти безумно: плавиться под напором сильного тела, от тесной близости, и двигаться навстречу новым страстным рывкам; и она, стремясь хоть за что-то зацепиться, пальцами сжала горячую кожу на затылке и волосы, шелковистые и пышные, пахнущие чем-то жутко знакомым.       — Тебе не больно? — прошептали ей на самое ухо.       Одри не смогла ответить. Колыхаясь в последних каплях разума, она оттолкнула Фриск, смяла губами её атласную шею, которую рассекал шрам, выбив из неё до того возбуждающий вскрик, что голова закружилась. Жадность забилась в каждой клеточке тела, даруя силы, о которых Одри раньше не подозревала. Она сжимала свою любимую в объятиях, бесстыдно оставляя на её коже все новые и новые метки своих губ: под сосками (лифчик она сорвала и отбросила прочь), на плечах, на горле и под скулой, и сердце ходило ходуном от понимания, что Фриск тоже становится мягкой и податливой, как масло, от её касаний — она также стонала, подставляя кожу под её рот, также хватается за плечи.       Но эта прекрасная пытка продлилась недолго — Одри отстранилась в нетерпении и рухнула перед ней на спину, снова расставив ноги. Хотелось волчицей накинуться на любимую, захватить в бурю, которая уже унесла её саму, хотелось разорваться, и остатки сознания испарились, остался только искрящийся, как все существующие фейерверки, фонтан эмоций, сносящих мозг. Девушка с ножом поняла её без слов. Она поцеловала её прямо там, в самом нежном чувствительном месте, своими губами, и остались только жар, вибрирующий звук в горле и дрожь. Из того, что Одри помнила потом, были запах тления, точно спираль на руке сработала, обугливая спальный мешок под ней, и все такие же мягкие спутанные волосы во второй руке. Тело полыхало, и она тряслась, не чувствуя ног, ощущая биение рвущегося наружу сердца и как все сжимается и, растягиваясь, расслабляется внутри. Ничего не существовало кроме разрастающегося от паха огня, и Одри, в сущности, было все равно, сорвет ли она горло или растянет мышцу при столь резких толчках бедрами.       «Ну давай же, совсем немного осталось…».       В тот же момент стало разом и тепло и ужасающе холодно, точно Одри, голую, снесло порывом ледяного ветра, и её всю затрясло от кожи до костей, и она, должно быть, вскрикнула. Мучительно-острая и в то же время приятная нега промчалась по ней ослепительной дрожью — и все резко закончилось. Остался только холод, мерзкий, бьющийся и сжимающий каждую мышцу холод, укусивший и нос, и кончики пальцев. Зубы забились друг о друга, челюсть свело, и Одри, прижав к груди колено, безжизненно обмякла. Ей не пришло в голову залезть в мешок — нет, её мозг, её всю тогда парализовало, и лишь тепло чужого тела, обнимавшего её, утихомиривал пронзительный холод, и Одри подумала, что совсем не этого ожидала от оргазма. Она думала, все будет как в книгах — пик неведомого, неописуемого чувства, рисующего перед глазами разноцветные пятна света, и ток от груди во все стороны и ниспадающий, как при плавном падении, жар. Но не этого. Не этого.       Всё затихло. Билось только сердце во вздымающейся груди, а заслезившиеся глаза смотрели в нависшее над ней лицо, жадно вбирая воздух горящим от жажды горлом.       — Всё же было больно? — Фриск попыталась остаться спокойной, уверенной, но голос у неё едва заметно дрогнул. А Одри не знала, что ответить: сейчас её окутывало спокойствие, напоминающее шелковые пледа — оно было умеренно-теплым, как середина мая. Силы покинули её. Сознание собиралось из разрозненных лоскутов, как после сражения в серебряном пространстве. А потом стало приходить… удовлетворение. Огромная, пусть и тихая радость, окрыляющее уставшую плоть, на поверхности которой потихоньку вспыхивали звезды поцелуев.       «Вишь, цветут, как огненные маки», — подумала она, вспомнив «Девушку и Смерть» Горького.       — Нет. То есть… ну, конец был болезненным, — пошевелив языком, Одри поняла, что будто разучилась говорить. Затем она вернулась в реальность: ту, где на неё смотрит Фриск, и положила руку на её щеку, продолжая улыбаться. — Ты как?       Спрашивать не стоило. Несмотря на то, что сил совсем не осталось, Одри снова припала к её манящим губам. Они крепко прижались к друг другу, и Фриск трепетно держала плечи Одри и целовала её, целовала страстно и требовательно, попутно убирая выпадавшие на лоб темные волосы. И Одри поняла: она все ещё хотела девушку с ножом, хотела так, что могла закричать.       — Трахни меня, — точно не такое она ожидала когда-нибудь услышать от Фриск, сдержанной и осторожной даже во время секса, но не засмеялась: у неё открылось второе дыхание, открылось широко, как глубокая трещина, и Одри так сильно в себя поверила, что укусила плечо Фриск. Не переворачиваясь, она просунула руку вниз, между раздвинутых ног, и вошла, как в расплавленное масло, в её мокрое лоно. Она громко застонала, запрокидывая голову вверх, прикрывая глаза веками с темными (и сейчас показавшимися густыми и чудесными) ресницами. Вместо того, чтобы продолжать фактически лежать на Одри, Фриск изгибая спину, выпрямилась, и её впалый живот, изрезанный шрамами, представил перед ней во всей красе. Но наблюдала она за лицом — расслабленным, словно светящимся изнутри мистическим огнём, заставляющим припухшие губы раскрываться в будоражащем стоне.       Этот момент впечатался в мозг едва ли не лучше совсем недавно перенесенного удовольствия, и Одри, наблюдая, как двигается девушка с ножом на ней, наполнялась силами. Она двигалась все быстрее, большим пальцем стараясь почаще задевать точку клитора, но ни на миг не отрывая взгляда от Фриск. Внутри та была скользкой и обжигающе горячей, такой же податливой и нежной, как снаружи, и Одри иногда казалось, что она проникает в смолу. Она старалась быть осторожной, но ритм сбивался, запястье ломило, и в итоге Одри просто прыгнула на Фриск, яростно целуя её живот и бока, пока не добралась до нужного места и её голова и пальцы не увязли между ногами возлюбленной.       Заниматься с ней любовью было чем-то невероятным, причем не имело значения, кто чем занимался. Но сейчас Одри думала, что, будь у неё способность останавливать время и прятать самые особенные моменты в особый отдел памяти и возвращаться в них и душой и телом, она бы выбрала одним из них именно этот момент. Стоны Фриск были страстными, громкими, они сочились удовольствием и желанием, и Одри хотела думать, что все потому что она давно мечтала об этом — оказаться с ней настолько близко. И ни на миг Одри не допустила мысли, как это, должно быть, странно все: заниматься сексом с девушкой, входя в неё своим языком и одними резвыми мазками крадя у неё такие звуки…       Когда Фриск задышала чаще, Одри подтянулась наверх, локтем вжавшись в холодный пол, и едва-едва касалась полураскрытым ртом её покрытой знаками груди. Они двигались в такт друг другу, и их бедра соприкасались, и не имело значения, как болела рука и как хотелось пить. Одри нависла над Фриск, желая увидеть, как все закончится, пораженная до глубины души и даже напуганная — вдруг сорвётся, вдруг она в последний момент сделает все неправильно? Это ведь и её первый раз, и если Фриск сделала все возможное, чтобы Одри была счастлива, то и она должна постараться сделать то же для неё. В тот же момент послышался стон, а может, оглушающий вздох на грани вопля, и, девушка, изогнувшись, вся покрылась мурашками — и тотчас осела.       Одри бессильно легла рядом с ней, и почувствовала почти непреодолимое желание уснуть. Наступила тишина, напоминающая почти гробовую, и в темноте, в которой больше не плясали морошки нереального света, девушки взглянули друг на друга. Они не знали, что обсуждать и как: казалось, если вздохнуть, произнести хоть слово, магия, созданная ими, разрушится. Благо, Фриск первая заговорила, чем спасла положение, и смущенная Одри наконец улыбнулась. Она убрала прядь её черных волос ей за ухо и произнесла:       — Ну как все прошло? — она самодовольно улыбнулась, перекатившись на живот, и тень улыбки возникла на губах Одри. Она попыталась вспомнить, не вычленяя ничего: ей было так хорошо, что она могла бы вспыхнуть, как спичка, точно поцелуи Фриск были космосом, а её прикосновения — ласковым солнцем.       — Можно я не буду отвечать на этот вопрос?       — Ты хочешь меня обидеть?       — Нет, просто это было неописуемо, понимаешь?       — Хах, — Фриск издала смешок, снова легла на спину. В свою очередь Одри легла на бок, рукой подперев голову. Она чувствовала себя такой счастливой, что могла бы сейчас признаться в чем угодно, раскрыть грудную клетку, как крылья, обнажив свое горящее красным пламенем сердце. — Ладно, храни свои секреты. Но, судя по тому, как ты стонала, тебе понравилось.       «Мягко сказано».       — Кстати, Од.       — Ну чего ещё тебе?       — Ты в самом деле зверь. Я думала, ты меня сожрешь.       — Было такое искушение, — хмыкнула она, видя, как влюблённо смотрят на неё эти карие глаза. И, не удержавшись, спросила: — Ну а я тебе как?       — Тепло. Знаешь, как будто тебя обливает горячим душем, а перед глазами пляшут искорки, в основном белые и синие, — Фриск хрипло выдохнула, облизнула губы. Затем усмехнулась. — Нет, серьезно, ты просто лютая. Я сначала даже испугалась как-то.       Одри зардела. Теперь, когда сознание к ней вернулось, она понимала, что перемудрила: кусалась, рычала, даже толкалась. Вероятно, будь у неё ногти длинными, она бы исцарапала Фриск спину, а будь зубы острыми — впилась бы в неё, как кот в загривок кошки.       — Я… тебе было больно? — выдавила она, испугавшись, что в самом деле могла и поцарапать, и оставить след от укуса, и слишком сильно сжать бедра…       — Нет, — немного приврала она, хотя, признаться, ей совсем не понравился укус — это было резко и больно, особенно в самом разгаре, когда тело становится до того чувствительным, что, кажется, может разбиться от одного неверного шага. Но все остальное… Все остальное сводило с ума. — Всё, что я ощущала — это то, что ты рядом.       Одри прикрыла глаза. Она же понимала другое: сегодняшние события обустраиваются в её мыслях, как частые герои её будущих сновидений и грёз перед непосредственно сном. Затем она подтянулась, чмокнула девушку в щеку и положила голову на её грудь. И заснула, сморенная тишиной и покоем с запахом любимого человека.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.