ID работы: 12854240

Наказание и исправление

Джен
G
Завершён
3
Размер:
39 страниц, 17 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
3 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник Скачать

Часть 3

Настройки текста
Вот уже две с лишним недели я работаю, как крепостной, а лучше мне от этого не стало. Дело наше, как я и предполагал, тяжёлое: в рудниках возим уголь в больших тачках, на заводах производим железо… Работаю непринуждённо и беспрекословно, разве что какой-нибудь каторжный подножку подставит, только тогда уж тоска начинает закрадываться в сердце. Тоска от непрекращающихся сожалений о погубленной жизни. Я ведь вместо того, чтобы вынести своё преступление достойно и с честью, предпочёл явку с повинною. Значит, не вынес! И эта мучительная, невыносимая мысль преследует меня на протяжении всего дня. Утомлённый больше от горьких дум, чем от работы, я засыпал вечером быстро и незаметно, чему, впрочем, был и рад. Если честно, я хотел бы уснуть… навсегда. Не хочу больше мучиться от совершённой ошибки, худшей ошибки в моей жизни. К тому же тут, в остроге, каторжные невзлюбили меня, на что я не обращал внимания, но из-за чего ещё резче чувствовал одиночество, отрезающее меня чуть ли не от всего мира. Лишь когда ко мне приходит Соня, единственное светлое существо среди всей этой темноты, я, по крайней мере, чувствую себя спокойнее. Она находила меня даже на работе и заводила со мной разговор: — Как у тебя дела? — Как всегда. — Конвойные сказали, что у тебя по непонятным причинам нету сил работать. Это, наверное, из-за скудной пищи и её недостаточности? Я молчал, не зная, что ей ответить. Признаться, я не особо страдал от условий, в которых теперь жил, потому что прежние не отличались от нынешних, но всё же здесь было куда хуже: постоянные насмешки со стороны арестантов, нездоровая местность и еда были вещами нестерпимыми. Местность в сыром Петербурге тоже была нездоровою, но тут, в остроге, вероятность захворать была больше — у всех пыльные полушубки, грязная, забитая снегом обувь, едят, даже не помыв руки. А насчёт еды… У меня в прежней жизни и овсянка-то, бывало, выпадала, и картофель, в печи готовленная, а здесь — кусочки хлеба, и те засохшие! — Знаешь, что, — отвечаю я Соне почти резко, — силы работать у меня ещё найдутся, а вот еда тут и в самом деле скудная. Дай мне деньги, прошу тебя, чтобы я себе мог хотя бы ежедневный чай позволить. Похоже, Соня угадала, как мне трудно, поэтому немедленно вынула из кармана несколько монет и особой жалостью передала их мне. Я не стал благодарить её, так как из-за мыслей о моей горькой судьбе, не покидающих меня, общаться мне не хотелось совсем. Мне и без того было достаточно одного присутствия Сонечки, милой и доброй, единственной, кто кажется мне на каторге своим человеком. Только ей я могу в нескольких словах сказать о том, как тяжело у меня на душе. Я бы мог сказать ей больше… Намного больше… Но сердце скребëт непонятное озлобление, и я лишь с досадой вздыхаю на все её заботливые ухаживания. Из шахты послышалось грубое ворчание конвойного: — Где опять этот Раскольников? Сколько можно ждать? Я снова вернулся в суровую действительность и отправился в подземный забой, не медля и не прекословя. Если каторжники и испытывают в остроге тоску, то только из-за мучительных угрызений совести. А мне лишь стыдно, что я испугался суровых последствий своего преступления и открыл всё беспощадным судьям. Что за наказание! Ноябрь, 20 Удивительно, как я в этот день не умер! Как смог вынести всё, что обрушилось на меня так внезапно, весь тот ужас, который окончательно сломил меня… Но по порядку, обо всём в чёткой последовательности!       Утро. Хриплые, заспанные голоса арестантов будят меня. На этот раз пришлось обойтись без умывания: вода в вëдрах замёрзла. Дверь в казарму уже распахнута настежь, впуская морозный колючий ветер со двора, и на пороге стоит конвойный — как всегда бодрый и злой: — Подъë-о-ом! Строй-ся! Арестанты, получив кубики высохшего хлеба, выходят на перекличку. Я допиваю свой чай, обмакивая в него свою порцию хлеба, чтобы стал мягче. По пути из казармы мне попадается пёс-ключник, постоянно таскающий в зубах связку ключей. Это невероятно умный бело-бурый пёс, помогающий конвойным стеречь казармы и хранить ключи, а также сопровождающий нашу артель везде. Вот я встречаюсь с ним взглядом, а он так голодно-страдальчески глядит, будто его вторые сутки не кормили. Мне невольно хочется накормить его, и я подаю ему свой, размякший от чая, хлеб. Пёс сразу ключи на пол кладёт и принимает у меня из рук угощение. Пока он с жадностью пережёвывает хлеб, я смотрю на связку ключей, и мысль о побеге вдруг представляется мне так живо, так ясно… Стоит только стащить ключи, и мне на свободу откроются все двери. Уже быстро и незаметно протягиваю к связке руку, но пёс успевает повернуться в мою сторону, щёлкнуть зубами и зарычать. Я испуганно отдёргиваю руку и взволнованно шепчу: — Я понимаю тебя, пёсик, ты выполняешь свой собачий долг — охраняешь важнейшую вещь в казарме… Но если б ты знал, как тоскливо мне гнить здесь! Пёсик лишь гордо берёт ключи и идëт во двор. Туда же иду и я, так как в перекличке очередь уже должна дойти и до моей фамилии. — А кто это у нас опаздывает? — со злой насмешкой произнёс конвойный, заметив, как я встраиваюсь между грубо толкающихся каторжников. Затем он грозно взглянул на меня: — Чтобы такого больше не было! На заводе двое пьяных каторжников подрались из-за спора, кому выполнять самую лёгкую работу — толочь в котле расплавленное железо. Ну, думаю, достанется им сейчас от конвойного. Однако конвойному не пришлось их разнимать; рыжебородый отступил первым, сказав: — Ну, ладно, Микола, хватит нам собачиться, а то ещё друг друга убьём… — Ты прав. — сказал Микола, поднимаясь. — Жизнь нам дороже всего. Давай толочь железо вместе. Меня удивляло то, как здесь, в этом «мёртвом доме», все дорожили жизнью. Будто им не тягостно от того совершëнного, за что они сосланы сюда; будто возможно выдержать все эти дурные условия и не кинуться в реку! Я теперь нисколько не дорожу своей жизнью, так как не знаю, как терпеть всё это. Если мне дольше здесь не выдержать, если я не могу равнодушно принять незаслуженную каторгу? Разве убийство жестокой и никому не нужной старухи-процентщицы уже считается преступлением?! — Эй, раскольник! — вдруг раздаётся резкий оклик арестанта. — Прочь отсюда! Работаешь кое-как! Конвойный приказал мне самому дрова в печь бросать, а тебя послал на колесо. Работать, работать надо… Ибо в работе, особенно в такой тяжёлой, как вертеть колесо механизма, я нахожу утешение и отвлечение от всякого скверного. Другие мужики тоже крутят различные колёса — дело тяжёлое, тягловым волам в пору, — а всё же, наверняка, о чём-то думают… Должно быть, дом родной вспоминают, потому что о нём порой многие вздыхают долгими снежными вечерами. А мне нечего и вспомнить — свою родину я потерял. Да, утерял для себя навеки. А была это небольшая, но уютная, белая усадьба в Рязанской губернии. Я и сестрёнка Дуня дружно жили там с матерью и отцом, хоть и в бедности, но в любви и ласке… Но по смерти отца мы обеднели ещё больше, и мать, не имея средств и возможности воспитывать меня дома, должна была поневоле отдать меня в университет, находящийся в далёкой столице… В университете я познакомился с Дмитрием Разумихиным, а точнее, это он познакомился со мною. И всё-таки я не мог содержать себя и вынужден был оставить учёбу. Какое-то время я даже давал частные уроки, но пришлось бросить и это занятие, так как бедность задавливала меня совсем. И вот она — та, вызванная нищетой, голодом и вечно угнетённым, тревожным, подавленным состоянием, теория о «необыкновенном человеке», толкнувшая меня на убийство старухи, которой закладывал ценные и дорогие моему сердцу вещи. Я убил эту старуху, убил, вопреки всем законам, воображая себя «право имеющим», великим человеком, избавляющим народ от жестокости и несправедливости. Но вместе со старушонкой я убил и Лизавету, случайную свидетельницу, и… себя. Кто же знал, что, воплотив свою теорию, я загублю последнюю свою свободу?! Не думал, что я, на самом деле такой ничтожный и жалкий, сдамся под натиском обычных страданий и кошмаров. О, если б я знал себя, то ни за что бы не совершил это безумство! Не мёрз бы сейчас здесь и не ругал себя, а жил бы, как и прежде… По сравнению с этой, та жизнь была такая спокойная, такая мирная!..       Не в силах будучи пережить печальный рой воспоминаний, я в изнеможении упал на холодные доски. — Ты что? — склонился надо мной один арестант, глядя на меня удивлённо и даже слегка испуганно, словно впервые видел горе человеческое. Я отвернулся, не говоря не слова и подавляя неожиданно нахлынувшие слёзы; он подсел ко мне, словно думая утешить: — Что с тобой? А? Ты, кажется, новенький, так? Ну если так, то не падай духом — здесь всем тяжко, все устают, но держатся… И ты держись. Странно: все в нашей артели не любили меня, старались всячески осмеять меня и придраться ко мне, а этот мужичок первый проявил ко мне сочувствие и заговорил со мной. Но сейчас мне было так тяжело и больно, что уж никакое общение не могло меня успокоить. — Ты отчего так грустишь? — поинтересовался мужичок. Я понял — не могу я не ответить этому человеку. — Эту жизнь не возможно вынести! Мой неожиданный собеседник продвигался всё ближе ко мне, и голос его звучал ласково и добродушно: — Ну, и мне вот так жить приходиться, я тоже сначала горевал, а потом, ничего, привык… А тебя за что же сюда взяли-то? Этот вопрос поразил меня в самое сердце. — За старуху! — вскричал я, не сдерживая слëз. — За какую? — удивлённо заморгал глазами мужичок. — Ну, которую я топором по башке тяпнул… Откуда-то из-за механизмов раздался хохот ещё одного арестанта: — Тяпнул! Топором! — смеялся он. — Ты ведь, я слышал, барин, а с топором на старушек хаживать — не барское дело! Я молчал, вновь оставшись наедине с собой, а мужичок встал, отряхнул шубейку и, подойдя к смеявшемуся, что-то тихо и серьёзно сказал ему. Тот меня подбадривать стал: — Ты лучше ступай-ка уголь таскать, наши в шахту ушли давно. И падать не смей, нам работники стойкие нужны! Уголь таскать? Ах, ну да! Работать, работать, рук не покладая, чтобы забыть всё это!.. В полдень наша партия отправилась валить лес. Нарубив веток с одного дерева, я продвигался к другому; так я уходил всё дальше и дальше от наших, уже забывая, зачем подхожу к деревьям. Послышался лëгкий хруст снега. Я оглянулся — за мной тихонько следовал пёс-ключник, вероятно, знавший, что каторжников нельзя выпускать из виду. «Ну вот, — подумал я с досадой, — даже животное следит за мной. Как будто куда-то я могу сбежать… Никому ведь я не нужен, никто меня здесь не любит… Хоть бери да и кончай с собой!» Я вышел из тени леса на широкий заснеженный берег реки, которая, несмотря на мороз, весело бежала внизу и вся искрилась в лучах полдневного солнца. Я тоскливо смотрел на бурный поток, и вдруг поразила меня моя недавняя мысль… Я ведь человек конченный, никому не нужный, стало быть, пришло время… умирать… Да, брошусь в эту самую реку, и закончатся мои страдания, и никто даже не узнает, что я утопился. Узнают уже намного позже, когда найдут моё печальное оледенелое тело, прибитое к берегу. А разве не осталось у меня матери и сестры в Петербурге? Уж они такие мягкосердечные, что непременно выплачут себе глаза, узнав о моей смерти! И отпевание непременно будет, ведь я себя не убиваю, меня всё это убивает!       Я уже мысленно увидел, как, молодой и прекрасный, лежу в гробу, весь покрытый цветами. Седенький священник ходит рядом и поёт панихиду, а к моим ногам припала маменька и ревмя ревёт. Рядом, держа свечи, проливают горькие слëзы Дуня и Соня… О, Соне есть о чём пожалеть! «Ах, зачем я склонила его на явку с повинною, вместо того, чтобы он спокойно выдержал свой решающий шаг!» — шепчет она, прикладываясь к моей руке, и прямо рыдает-рыдает! И схоронют меня на неизвестном кладбище, и вырастут на моей могилке цветы разные, и раскинет над ней свои объятия берёза, а я буду лежать там, под землёй, и не горевать ни о чём… и довольно! Пора! Это будет легко из-за ледяного и быстрого течения и тяжести кандалов на ногах.       Я подошёл к крутому берегу и, зажмурившись, уже хотел, было, сделать последний свой шаг, как кто-то резко дёрнул меня за шубу, возвращая обратно. Ничего не понимая, я обернулся и увидел пёсика, что никуда не уходил, а продолжал следить за мной и, вероятно, понял, что я задумал. Я думал вырваться, но пёс вцепился в мою шубу мёртвой хваткой и скулил каким-то умоляющим голосом, словно так и хотел сказать: «Не надо!» Я посмотрел на него и подумал: «Неужели жизнь настолько дорога, что даже пёс знает ей цену?.. Верно. Животное оказалось справедливей меня…» Я как-то растерянно улыбнулся, махнул на реку рукой и почти без сознания отправился назад. С работы мы всегда возвращались затемно, чтобы никто не смел сбежать под покровом ночи. Но сегодня наш обратный путь был долог, так как многие тянули салазки с нарубленными дровами, застревая с ними в сугробах и с трудом переступая ногами. И никто не замечал, что снег уже не просто падал, а валил хлопьями. — Морозец-то сегодня крепко завернул! — фыркнул какой-то конвойный. Холод и в самом деле пробирал как никогда. Мои ничем не прикрытые пальцы совсем озябли, а дыхание судорожно вылетало густым паром. Усталый и продрогший, я отстал от своих, а идущих позади всех, конвойные всегда подгоняли прикладами, грубо рыча: «Живей!» Но в этот час замыкающим вереницу конвойным было вовсе не до меня: они то и дело помогали арестантам вытаскивать из снега салазки с тяжёлыми вязанками дров. Я глядел на измождëнные, изрезанные морозом лица каторжан, на их худые негреющие полушубки, которые трепал ветер, вздыхал и думал: «Вот так же и я чахну здесь, не испытывая ни единой радости, даже самой маленькой и незначительной. Я умру, умру непременно от этих скверных условий и тоски… От тоски — особенно. Но… почему? Неужели жизнь настолько страшна, что судьба позволит человеку так легко из неё уйти? Разве не знамение надежды это было, что пёс уберёг меня от самоубийства? Разве нету здесь никого, кто мог бы любить меня так, как мать или сестра?.. Соня!» Эта мысль, словно вспышка молнии посреди тьмы, озарила меня надеждой. Мне сразу стало теплее, и всё скверное мигом отступило. «Бежать! — вдруг решил я. — Бежать отсюда к Соне, она добрая, она меня мучителям в обиду не даст. Никто не увидит меня из-за снегопада! Вперёд!» Конвойные были так заняты заносимыми снегом салазками с дровами, что совсем потеряли меня из виду. Я понял, что медлить нельзя, мне дан случай уйти от каторжного гнёта и спастись у Сони, которая вполне может понять, что мне всё это не выдержать. Я старался ступать быстро и, в то же время, осторожно, чтобы снег предательски не скрипел. Но когда я отошёл в сторону уже довольно далеко, снегопад перешёл в такую метель, что я ничего не взвидел. Я только помнил, что Соня живёт в деревне, находящейся за лесом. Поэтому я свернул вправо, так как именно там после острожных казарм начинался лес. Но я шёл, шёл, а ничего впереди не показывалось. «Ну же, — подбадривал я себя, — только лес перейти — уж это я смогу!» Но идти было уж не так легко: колючий ветер обжигал лицо, ноги уже едва переступали. Я совсем выбился из сил и чуть не падал в снег. Но вот из-за белоснежного занавеса начал проглядывать долгожданный лес. «Слава богу!» — подумал я, и, преодолевая усталость, двинулся через деревья. Однако к моему отчаянию, лес оказался совсем не таким, каким я знал его всегда: в том было больше хвои, а в этом одни редкие, трепещущие на ветру берёзы. «Не тот! — осознал я в сильном беспокойствии. — Назад без промедления!» Но, уже совершенно окоченевший, двигаться назад я не мог: кусты цеплялись ветками за мой шарф, снег с деревьев падал за шиворот и там таял, а в сугробах я увязал по колено. Наконец я, не справившись со страшной сонливостью и жгучим холодом опустился под дерево. По телу сразу разлилась приятная теплота; впервые за всё время я почувствовал, что никуда не хочу идти. Соснуть немного… Соснуть хотя бы ненадолго, а потом снова в путь… Но вдруг откуда-то послышался громкий вой и визг, а затем прямо ко мне стали приближаться две жёлтые точки, светящиеся в темноте. «Волки!» — со страхом подумал я, но, как это ни странно, страх этот тут же рассеялся, ушёл куда-то в глубь — сон насильно закрыл мне глаза, и я перестал чувствовать всё вокруг… Я очнулся, или точнее проснулся в незнакомой горнице, лёжа на деревянной койке, укрытый собственной шубой. Рядом кидает в печь дрова тот самый мужик, что смеялся надо мной на заводе. — А, вечер добрый! — усмехнулся он, заметив, что я присел в постели. — А где… волки? — всё ещё в бреду прошептал я. — В голове у тебя волки, ты их и выдумал. — сурово сказал он. — Когда конвойные обнаружили, что в партии не хватает тебя, то они чуть с ума не сошли, бросившись разыскивать тебя сломя голову. А их пёс отыскал тебя лишь по следам, ещё не занесённым снегом, и чудом нашёл тебя в сугробе, замерзающего и совершенно без сознания. Мне поручили обогреть тебя и дать тебе хороший ужин. — он указал на дымящиеся щи с накрошенными туда кусочками хлеба. — Сейчас тебе нужен покой и сон, поэтому будешь здесь находиться, пока не выздоровеешь. Впрочем, там увидим… Ну, печка славно затоплена, тепло тебе будет. Всё ли тебе я хорошо тут устроил? Отвечай скорей, мне ведь ещё постель себе стелить. Я оглядел стены арестантской палаты, и осознал, что не удался мой побег; да, меня поместили в отдельную горницу, снабдили тёплым, знатным ужином, какого у меня прежде не было, но какой ценой? Чтобы я продолжил влачить жалкое существование здесь, в деревянной клетке? А, благодаря заботе и доброте Сони, я бежал бы куда-нибудь далеко-далеко, где мог бы излечиться свободой от своего позорного преступления. — Иди, стели! — безнадёжно махнул рукой я. — Я всё понял… Если бы мужичок посмотрел на меня внимательно, если бы вслушался в мои слова, то наверняка узнал бы, что для меня ясно решительно всë… Но он лишь дружески кивнул мне и удалился, оставив меня сидеть одного в ужасе от пережитых событий, которые я не могу поведать никому… Но сначала я должен был поделиться с тобой, мой драгоценный дневник! Декабрь, 17
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.