ID работы: 12861335

Тоска и нежность

Слэш
PG-13
Завершён
41
Пэйринг и персонажи:
Размер:
4 страницы, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено только в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
41 Нравится 2 Отзывы 3 В сборник Скачать

Думать дважды

Настройки текста
Примечания:
Выступления утомляли. Дичайшая усталость пресекала на корню все попытки коллектива заняться хоть чем-то, так что ничего, кроме как "отдохнуть", список послеконцертных дел в себя не включал. Безусловно, группе нравилось делать то, что они делали: адреналин кипятил кровь, ликующая толпа верных слушателей выжигала драйвом залы, когда артисты срывали голоса и обливались потом, но продолжали самозабвенно любоваться тысячами людей, поющих в унисон их песни. Конечно, это было приятно: осознавать, что огромные усилия и время, вложенные в музыку и тексты, не были напрасной жертвой. Но непосредственно после концерта об этом никто и не думает заикаться: обычно все тихо расползаются по гримёркам, чтобы просто привести себя в порядок, наспех собирают реквизит, инструменты, некоторую аппаратуру и возвращаются автобусом в гостиницу. По пути разговоры все же завязываются, но всего носят один и тот же характер: восхваляющий зрителей, музыкантов и шоу в целом. С амплуа Шляпников спокойное поведение не вяжется совершенно, и, пожалуй, это действительно так. Поубавить бы градус утомления ребят раза в четыре – скорее всего, парочкой бутылок пива дело бы не обошлось. Но они действительно вымотаны настолько, что еле передвигают ноги, так что разбредаются по номерам, кинув друг другу несколько пожеланий добрых снов. Иногда это перерастает в чересчур ленивые (особенно по их меркам) пьянки, не выходящие за пределы соседей по комнате, иногда - нет, но факт остаётся фактом: они все равно ужасно устают. В тот вечер все было ещё хуже. – Я умру прямо тут. Лягу на пол и сдохну, – Паша со стоном завалился в небольшую гримерку, попутно снимая с себя аккордеон, – и не смейте мне мешать. Юра хохотнул, хотя ничего смешного сейчас не видел, а напротив, был с Личадеевым солидарен. Почти. – Не, Пашка, я намерен добраться во-он до того местечка, – Музыченко указывает пальцем в сторону старого дивана, заваленного хламом почти полностью, и, не теряя времени, направляется к нему. – Но твоя идея мне нравится, двухметровая шпала всё равно на ложе не влезет. – Я бы с тобой поспорил, но если бы ты знал, как мне сейчас всё равно, – Личадеев, хмурясь в сторону Юры и измотанно кряхтя, действительно опускается на пол, наплевав на полное отсутствие комфорта и слой пыли под ногами, – да и говорить не хочется, если честно. Многозначительно хмыкнув, Юра смотрит на распластавшегося Пашу, на его слегка спутавшиеся волосы, на прикрытые глаза и мелко подрагивающие ресницы, на вздымающуюся в неровном темпе грудь – старается усмирить дыхание и трепещущее после выступления сердце, – и думает, тщетно пытается выцепить осколки фраз их подсознания и сложить их в слова, хотя бы в мысли. Но в голове – каша, и то ли концерт так выбил почву из-под ног, то ли пить несколькими часами ранее не стоило, то ли в гримёрке тесно и душно настолько, что стены давят тисками на остатки здравомыслия. То ли Паша слишком красивый в своей усталости. В том, как Личадеев лежит на полу, прижимаясь к нему кожей спины, как он слегка наклоняет голову то к одному плечу, то к другому, разминая шею, в том, как складывает руки в замок на животе и выдыхает ртом воздух, Юра отчего-то видит особую грацию, бархатную и невесомую, и от этого становится ещё хуже. Среди потока несвязных наблюдений и шелестящих почти мерзко мыслей, он выхватывает одну, что бьёт по ребрам и ушам изнутри: "Нежный". На сцене Паша в образе: он обаятелен, в нем кипит драйв и какая-то бешеная энергия, но даже это граничит с недостижимой и едва уловимой мягкостью, с лёгкой и беззлобной улыбкой. В нем столько любви и нежности к своему делу, к музыке, к слушателям, к коллективу... И Юра себя останавливает. В нем столько любви и нежности ко всему вокруг, но к Юре это больше не относится. Он собственноручно все разрушил,– так для всех лучше, правда, – обернувшись в терновник и исколов и себя самого, и сердце напротив. Он устал, он так чертовски устал, и от тоски в глазах Паши ему дурно-дурно-дурно, но не отворачивается и продолжает смотреть, не понимая, кого терзает больше. Сейчас – тоже, и благодарит небо за то, что Паша, кажется, дремлет – во всяком случае, глаза закрыты. В горле что-то стоит мерзким комом – несказанные слова, вечно ускользающая нить мысли, раскаяние. Он хочет скулить: "Прости, мне жаль". Он говорит тихо и мягко настолько, насколько умеет, не поняв до конца, хочет ли быть услышанным: – Эй, лучше бы шёл сюда, застудишь себе что-нибудь. Юра мелко вздрагивает, когда Паша, не глядя на него, отвечает хрипловатым голосом, почти шепотом: – Переживаешь? – Да, – выпаливает Музыченко, не дав себе подумать и закрыв тем самым на всевозможные замки свой последний путь к отступлению. Он видит, как Личадеев молча приподнимается на локтях, чтобы встать, встряхнув по-прежнему влажными от пота волосами. Паша поднимается и смотрит сверху вниз, без снисходительности, жалости или гордости. И для Юры это уже привычно, но все равно ощущается слишком неправильно. Дурно. Он хочет скулить: "Прости, прекрати, не надо, я не хочу больше тебе приказывать". Он ничего не говорит. Паша уже долгое время почти не меняется, кажется: все такой же долговязый и немного неуклюжий, глаза у него добрые и лучистые, но на дне все равно эта чертова тоска, и ещё более колкой она становится, когда Личадеев чуть растягивает губы в улыбке – скорее вежливой, и он этого тоже дурно-дурно-дурно. Он встаёт в полный рост и потягивается, жмурясь, и острые рёбра врезаются в его кожу изнутри. Музыченко не может заставить себя вырисовать в подсознании кривые буквы "худой", потому что лезет под руку, мешая и раздражая, только "истощенный". Паша уже долгое время почти не меняется, а Юра в это не верит. Он видит, даже если сам накладывает на то запреты. Он видит, потому что продолжает смотреть, даже если его упорно пытаются вытравить и выжечь. Личадеев опускается на нервно скрипнувший диван, а у Юры узлом что-то завязывается в области сердца. У Паши глубокий взгляд и выразительные брови, и во всем его образе сквозит напряжение, хотя, казалось бы, уже давно можно выдохнуть, успокоиться, расслабиться, отпустить. Они не делают ничего, из-за чего потом стали бы жалеть. По ним не скользит тающей пеленой бесчисленное множество посторонних любопытных глаз. Здесь трое – они и мягкая тишина, нарушаемая лишь шорохом движений, неровным дыханием и глухими ударами сердец. Юра какое-то время давит в себе желание снять искрящееся между ними напряжение, – знает, что не имеет на это права, больше нет, – неуверенно приобнимает друга за плечо, слегка наклоняясь к нему. – Ты молодец, Паш, – тихо, слегка сорванным хриплым голосом, боясь спугнуть. А Паша от этих слов вздрагивает, дёргается так, будто его кольнуло, – снова, – сбрасывает руку Музыченко и отодвигается. Молчит. И Юра снова видит это в его глазах – всепоглощающую тоску. Тоску без нежности. Ты придурок, Юр, не лезь, Юр. Не трави душу, Юр. Он ничего не хочет говорить. Он говорит: – Прости. Юра выжидающе и даже с опаской смотрит на Личадеева и тут же сожалеет. О действиях, о словах, о том, что позволил себе на мгновение подумать, что всё прошлое в одночасье сможет в прошлом и оставить, а заодно и забрать подальше от Паши всё, что изнутри его до сих пор гложет. Музыченко будто не видит больше ни нежности, ни тоски, ни-че-го: в грустном до пустоты взгляде только она и остается.

Может быть, так и надо? Я чувствую кожей, Что наступит вечер, опять стемнеет, И опустятся руки, и рот онемеет, И не будет надежд, но останутся силы Говорить, говорить, жить лишь тем, что было

Секунды тянутся медленно, витиевато изгибаются вокруг шеи, и физически ощутимыми становятся искры от возгорания давно затаенной злобы, Юра вскидывает брови, давясь своими наблюдениями, смотрит в истерзанные глаза напротив. Паша не отворачивается. – Почему ты просто не оставишь меня в покое? – Личадеев, связывая себя цепями и веревками, говорит на грани слышимости, шипит ядовитой змеей и смотрит-смотрит-смотрит. В нём – невысказанное, злобное "Почему?", он – из этого полностью, на сто процентов, и он держался на расстоянии, чтобы не обжечься снова и не обжечь в ответ. – Потому что, – Юра морщится, в очередной раз себе самому опротивев, – это ничего не поменяет. – Ты мудила, – бросает до одури едко Паша, – и даже не пытаешься казаться нормальным человеком, Юр. И Музыченко согласен. Даже будь он не согласен – поверил бы, потому что Личадеев звучит непривычно уверенно, даже слишком. Впрочем, Юра его не винит – причины есть, и спорить тут совершенно не с чем. Что-то сегодня со спорами у них сразу не задалось. Фраза Паши еще мельтешит перед глазами еще какое-то время, тянется от мозга к сердцу (или наоборот?), скребет острыми краями где-то внутри. Мерзко. От себя мерзко и от того, что слова ощущались настолько искренними и правдивыми. – Наверное, – пожимает плечами и отводит взгляд. Личадеев же не отводит еще несколько слишком долгих мгновений. Пробирается насквозь без прикосновений, скользит по скулам и линии челюсти, стараясь будто бы вывернуть наизнанку, но останавливается, разочарованно, раздраженно втягивает носом воздух. Выдох. – Я лучше пойду. Останься-останься-останься. Музыченко не двигается и молчит, смотрит куда-то в одну точку, замечая лишь краем глаза мельтешение охры брюк и медленные движения заляпанных десятками татуировок рук, тянущихся к аккордеону. Слышит тяжелый, гулкий стук ботинок, растворяющийся постепенно за прощально скрипнувшей дверью. Но Юра не хочет больше сковывать, ломать, принуждать. Он отпускает.

Ты для меня – не принадлежность, Я для тебя – тоска и нежность.

Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.