Великая вина
2 февраля 2023 г. в 12:07
«Вот, я в беззаконии зачат, и во грехе родила меня мать моя», — повторяю я, просыпаясь и засыпая. Словно тюремный страж, за мною всюду следует свербящее чувство греховности; оно похоже на сотню насекомых, бегающих по телу и разъедающих его. Иногда я пытаюсь представить, как выглядит моя душа и вспоминаю лица прокаженных из лепрозория: изуродованные, страдающие, они бессильны излечиться от своего недуга, совсем как я — бессилен спастись.
«Покаяние есть второе крещение», «Исповедь — лекарство от греха», — твердят мне книги и учителя. Но разве лекарство не должно приносить облегчение? После исповеди мне становится хуже, и я думаю, что согрешил, дерзнув молить Бога о прощении.
Вопиющая и безрассудная наглость — полагать, будто мы можем получить отпущение наших грехов. Достаточно ли это безумие абсурдно, чтобы в него можно было поверить? Что, если нам стоит отринуть его, приняв неисправимость нашей натуры? Человеческая природа искажена, подчинена дьяволу и мы не очистимся, покуда странствуем по земле, полной нечестия и животных страстей.
Должно быть, меня заклеймят еретиком, отрицающим Таинства Церкви. О, прекрасный же выйдет из меня монах — богохульник и еретик!
Сам Божественный Промысл не перестает напоминать мне о моей порочности. Сегодня, после трапезы, когда мы подавали милостыню, в толпе нищих мне встретилась девушка. Она была грязной и стриженной, как мужчина; из-под ее лохмотьев торчал уродливый горб. Я подал ей хлеб, но она впилась в мою руку и закричала, словно зверь:
— Нечестивый монах! Тебя кличут Божьим слугой, но ты — наперсник дьявола. Думаешь, облекшись в одежды лицемерного послушания, ты спасешь свою душу от пламени ада? Кому, как не мне, проклятой Аниз, знать, что под рясой ты прячешь грех, вопиющий о возмездии! Смотри мне в глаза и не прячься за своим гадким капюшоном: Судящий живых и мертвых ввергнет тебя в преисподнюю, где ты будешь раздираем и мучим, и горделивые обеты не спасут тебя, когда дьявол полакомится твоей дряной душонкой, а она, клянусь своей христианской верой, придется ему по вкусу, ибо он падок на все, что гниет и смердит. Слушай внимательно, дитя порока, — она притянула меня к себе, — и помни: ты никогда не обманешь проклятую Аниз!
Не успел я осознать всего, что услышал, как она принялась обнюхивать мою руку.
— Ты пахнешь беззаконием! Да, я хорошо знаю этот запах, ибо дьявол, которому я продала душу, вонял точно так же, — захохотала она.
Я попытался освободиться, но безумная лишь сильнее сомкнула пальцы.
— Отпустите меня! — взмолился я.
— Угли, тлеющие в аду, скверны на вкус, совсем как твоя кожа! — облизнув мою ладонь, она засмеялась еще громче.
К нам подбежал аббат, отец Бонифаций и несколько монахов; с немалым трудом они выволокли ее за ворота, но прежде чем те захлопнулись, безумная плюнула в мою сторону:
— Когда пламень ада обнимет твою душу, ты вспомнишь обо мне!
Как мне описать те десятки взглядов, что тотчас вонзились в меня? Братия, бедняки, случайные проходимцы — все взирали на меня, и в их лицах мне чудился укор. «Мы знаем, она говорила правду», — единым гласом шептали они и я, не выдержав, понесся прочь.
По моим щекам потекли слезы, а в глазах заплясал огонь: ужасающее, блудливое, обжигающее и сладостное пламя вечного проклятия. Меня бросало то в неистовую лихорадку, то в озноб, подобный тому, что испытывают погребенные в земле тела. Я не мог разобрать пути, по которому бежал, и обо что-то ударился; упав на землю, я узрел небо. Чистое и светлое, словно крещальные одежды, оно напомнило мне о детстве, о купели в скромной и тихой церкви, о Пресвятой Деве… Могу ли я теперь служить тебе, Матерь моего Господа, я, которого нарекли нечестивым монахом? Дерзну ли я смотреть на небо, навеки для меня потерянное?
Я не верю, что Бог простит мне грехи, должно быть, я и вовсе не верю в Бога.
Я верю в дьявола, нет, в живую и деятельную материю, рождающую всякое зло! Ее несчастные дети обречены быть рабами чувственности и страстей, и даже смерть не освободит нас от нашей презренной судьбы. Наши души, лишенные счастья и света, будут стенать в аду — таком же порождении материи, — ибо созданы злом для вечного зла. Материя творит нас, чтобы нашими руками привнести в мир разрушение. Когда приходит час, мы, умирая, возвращаемся к ней, жестокой владычице, награждающей нас мучениями и огнем. И нет нам спасения, ибо все предопределено! Христос искупил не наши грехи, но грехи своих избранных детей — тех, кто рожден от Него, а не от материи, и, минуя зло, призван служить добру.
Такова моя вера, но что все-таки означает видение, посетившее меня на заре жизни? Теперь я знаю ответ на свой вопрос: дьявол — или материя — явился мне, чтобы я прилежно ему служил, погубив себя и братьев из аббатства.
Пресвятая Дева, неужели я — заблудший отступник, святотатец, манихей? И зачем надо мной светит солнце, почему бы ему просто не погаснуть?
Ответь, небесное светило, разве тебе не противно глядеть на меня? Ты подаешь жизнь всему творению: растениям, животным и людям, созданным по образу и подобию Божьему, но зачем ты подаешь ее мне, ребенку дьявола?
Мое лицо пропиталось слезами, но это не слезы раскаянья, нет! Я узник отчаянья, безвольная игрушка дьявола; даже Бог не вырвет меня из его костлявых и цепких рук.
Я все больше и больше погружался в безумие. Не знаю, что стало бы со мной, если бы не печальный голос брата Константена, вдруг послышавшийся рядом.
— Видно, наш дорогой Огюстен лишился чувств…
Второй голос, принадлежавший отцу Бонифацию, окончательно рассеял мои раздумья.
— Глупый мальчишка. Надеюсь, он не сильно повредил себе.
Почувствовав, как неподалеку от меня кто-то сел, я повернулся и увидел Константена, который весело мне цокнул:
— Отец, не тревожьтесь, наш злополучный послушник живее Лазаря! А что это приключилось с твоим лбом, дорогой Огюстен? А ну-ка дай мне посмотреть, а не то обзаведешься уродливым желваком.
Он намазал мой лоб чем-то холодным и обжигающим.
— Ай! — отпрянул я.
— Потерпи, оно немного пожжет, — усмехнулся Константен, — вот бедняга, так сильно ушибся.
— В аду, где огонь вечность жжет плоть, мне будет гораздо больней.
Я схватился за запястье, на котором, словно дьявольская метка, чернели следы от ногтей.
— Зачем вы сюда пришли?
— Я твой духовник, следовательно, врачеватель твоей души. Брат Константен — слуга медицинской науки, следовательно, врачеватель твоего тела. А ты — послушник, склонный поверить в любую нелепость, что потворствует твоему унынию. Девица, которую ты встретил у ворот — всего лишь несчастная безумица: мы должны молиться за нее в духе христианского милосердия, но ни в коем случае не принимать за истину вздор, исторгнутый ее устами, — строго произнес Бонифаций.
— Это не вздор — вспылил я, — она говорила правду!
— Тогда откуда ей известно, какова твоя посмертная участь?
— Дьявол рассказал ей об этом!
— Ты считаешь разумным внимать тому, что нашептывает дьявол?
Я покраснел.
— Что стало бы с Церковью, если бы ее светила, отвернувшись от богословия, отдались суеверию? — вздохнул Бонифаций. — Может, нам стоит молиться собаке, спасшей ребенка и, как верят вилланы, по этой причине ставшей святой?
— Вы ошибаетесь, отец, — гневно процедил я, — и слишком хорошо думаете обо мне, в то время как…
— В то время как ты — всего лишь тонущий в страхах и сомнениях юноша, — закончил за меня Бонифаций.
Брат Константен покопался в своей сумке и выудил оттуда баночку с настойкой. Протянув ее мне, он добродушно произнес:
— Дорогой Огюстен, почему бы нам не прогуляться? Дом аббат велел мне присмотреть за тобой. «Пусть Огюстен отдохнет и возвращается к службе девятого часа», — так он меня напутствовал, а я, видишь ли, почитаю Устав и не могу ему противиться.
— Иди, я поговорю с тобой позже, — приказал мне Бонифаций.
Мы направились к небольшой хижине, где инфирмарий хранил травы и изготавливал лекарства. Идя, Константен напевал строки из «Песни о Роланде» — эту его привычку часто осуждали на капитуле, — и я, не сдержавшись, спросил:
— Почему вы всегда так веселы?
— Отчего мне тосковать?
— Я часто думаю о грехе… о том, что мы нечисты перед Богом: наши молитвы, обеты и упования подобны воплю разбойника. Когда я жил в миру, я видел казнь человека — вора и убийцы, который молил о милосердии петлю, стягивающую его шею. Он плакал, то проклинал небеса, то взывал к ним, но, любезный брат, ведь веревке нет дела до того, что лепечет ее жертва.
— Какая трагичная история; все-таки хорошо, что Спаситель отдал за нас жизнь, — с поразительной легкостью ответил Константен.
— Но что, если…
Я наклонился и шепотом, словно боясь, что нас могут услышать, произнес:
— …Христос умер не за всех?
Константен остановился.
— А ну-ка, дорогой Огюстен, немедленно выбей эту ересь из своей головы.
— Наверное, теперь вы должны донести на меня…
— Отец Бонифаций прав: ты действительно глупый мальчишка.
— Возможно, что так, — я попытался вернуть себе самообладание, — скажите, любезный брат, почему вы постриглись в монахи?
Константен загадочно улыбнулся и указал на хижину, которая виднелась впереди.
— Пойдем, я кое-что тебе покажу.
Я редко посещал обитель инфирмария, но, ступив на ее порог, всегда чувствовал себя спокойнее. Это место напоминало маленький лес, но не страшный, как обычные леса, а даже наоборот. Здесь пахло душистыми травами — самыми разными, свисающими со стен и потолка, — цветами и сладкими ягодами. Артемизия, латук, шалфей, Божье дерево и множество других растений, мне неизвестных, нашли свое пристанище в смиренной хижине, которую укрывало аббатство. Я видел в этом причудливое отражение небесного, ведь и Церковь заботится о нас, немощных цветах, тогда как о самой Церкви печется Господь. Она собирает наши души, чтобы сохранять и преумножать их достоинства, совсем как брат Констатен собирает растения, чтобы позже изготовить из них лекарства. Но смог бы он сделать это, если бы не аббатство, учащее его трактатами и наставляющее благочестивой жизнью?
— Взгляни-ка сюда, Огюстен.
Константен подошел к книге, которая стояла неподалеку от очага. Старательно выведенные буквы и миниатюры, изображавшие растения, покрывали ее страницы; они были выполнены с таким усердием и любовью, что невольно я залюбовался их красотой.
— Эта книга — трактат гениального арабского ученого. По милости Божьей она пришла к нам с благодатного Востока… не стану рассказывать, что слышал о его чарах и дурманящей роскоши, а то аббат не преминет обвинить меня в развращении юнош.
В боговдохновенной книге описано великое множество лекарств, от простых до сложных, болезни, причины и проявления которых рассмотрены с той подробностью, на которую только способен человеческий ум. Никогда прежде я не встречал чего-то настолько прекрасного, исключая разве что богослужение. Это — произведение искусства, свидетельство существования Бога, ибо только Он настолько благ, чтобы научить людей писать такие книги. Если бы не аббатство святого Мартина, я был бы лишен возможности их узреть.
— Но вы могли пойти в университет, — возразил я.
— Ты видишь меня школяром? Дорогой Огюстен, да твое воображение не обуздать! — рассмеялся Константен. — Но медицинская наука — это нечто большее, чем простой инструмент ремесленника; сначала нужно излечить душу и лишь потом — тело. Городская суета и разврат студенческой жизни казались мне несовместимыми с благородным делом врачевания. Я знал, что истина открывает себя в месте, где ее воздух наиболее плотен, и пусть моя стезя — не богословие, я убежден, что стану хорошим врачом, лишь достигнув святости. Поэтому я сделался монахом и, думается, не ошибся: в молитвенной тишине я изучаю тело человека, будь оно здорово или больно, и, преуспевая в милосердии, преуспеваю в медицине. Наш Устав, полный смирения и любви, учит меня не гордиться, когда я постигаю науки, и помнить, что все мои дела — ничто без любви и все мои знания — ничто в сравнении со знанием, которым обладает один только Бог.
— Вы красиво говорите, любезный брат, — мрачно улыбнулся я, — и знаете, в чем ваше призвание. Бог милостив к вам.
— Но ты тоже собираешься стать монахом.
Я устало вздохнул и отвел взгляд.
— Ты слышишь? Звонят колокола: поспешим в церковь, исполнить Божье дело.
Перед тем, как выйти из хижины, я еще раз посмотрел на книгу; один ее вид бросил меня в непонятную дрожь. Мне почудилось, что она погубит меня, хотя я еще не знал, как.
Когда же солнце ушло на покой, и дьявол вступил во владение ночью, мне приснился сон. Безмолвный монах трудился в скриптории, кропотливо переписывая медицинский трактат. На его страницы падал лунный взор, освещающий их таинственным белым светом. Я не мог разглядеть лицо монаха — его скрывал капюшон, — но видел тонкие, черные и покрытые волосами руки, больше напоминающие лапы обезьяны. С нечеловеческой быстротой они покрывали пергамент чернилами: за мгновение пустые страницы начинали пестреть буквами. Порой монах брался за киноварь — тогда книга украшалась миниатюрами необычайной красоты и все то же — за мгновенье.
«Он перепишет книгу за ночь, один!» — в ужасе подумал я. Тогда монах остановился. Он поднял свою звериную руку и провел ею по воздуху в том месте, где преломлялся лунный свет. Луч дрогнул, словно нить, и рассыпался, погрузив скрипторий во тьму.
— Кто вы такой? — вопросил я.
— Я твой господин, юноша, — проскрежетал монах, — ты повинуешься мне, как некогда повиновался Богу. Воззри на книгу, переписанную мной, и употреби ее, как я того пожелаю.
— Но чего вы желаете?
— Ты скоро это узнаешь.
Монах повернулся и я увидел два горящих во тьме глаза, налитых кровью.