1. болота поглащают страницы.
25 ноября 2022 г., 21:02
Примечания:
пб есть ошибки наверное тоже но чем богаты
он нашел его несколько лет назад, может всего лишь год но для таких, как мо гуаньшань год стоит втрое дороже десятилетнего заработка продавцом супермаркета. это было его убежище, его келья, в которой можно было укрыться и до костей высечь себя розгами или просто съесть кости умершего в терновнике щегла и захлебнуться кровью прорезав себе гортань. убежище пахнет сыростью и земляникой, хотя ее здесь нигде не найти, она прячется, плутовка, блеснет, прижмется к древесному стволу не ограненным рубином, только уловишь дугой зрачка — убежала, испарилась, а воздух на миг стал благовониями. здесь темно, а главное — тихо. только зеленые наслоения листьев, крон, бравый гарнизон на страже заблудших по своей воле, тех, кого перелесники уводят и оставляют на краю болотец, приняв за своих.
убежище вообще представляет собой хащу неправильной формы, окруженную кольцевой проталиной, а после — километрами редкого, но надоедливого леса, где тропинки всегда путаются и выводят наружу, не желая видеть под своим кровом гостей. такая двухуровневая защита. от людей, а главное — от звуков, по чьей милости красные на кончиках уши взрываются.
в убежище земля покрытая рыхлым слоем светло-зеленого мха, где иногда можно нарыть грибы (всегда съедобные) или ягоды (все кроме земляники!), что для вечно голодного, четырнадцатилетнего волчонка, как манна небесная, что позволяет поспать час пока солнце не нагонит мглу, или смотреть на зябликов, плетущих гнезда, без желания стать первобытным человеком и ловить их голыми пальцами, что бы потом вгрызться в персиковый пушок. убежище заботится о шане, оно трепетно, матерински принимает всех отверженных детей, просто сейчас такой ребенок — лишь один и ему достается вся незабвенная любовь, что так нужна ему.
вот только убежище было матерью, а не знахарем, оно умело любить, но любовью раны не вылечишь, не заклеишь, не зашьешь разодранные края кожи. любовь — только веточка черники поверх кровавого месива, а шаню нужно было лечь в стационар на пол жизни и то вряд ли бы сработало. такое количество ран не заживет, только новые прибавятся, а они прибавляются слишком быстро. каждый день мо приносит убежищу лавровые листы синяков, кармин разорванной кожи, кадмий слепливающий веки, обмотанные обрывками простыней лодыжки. и убежище плакало, беззвучно, бесслезно обняв его своими ветвями, баюкая неугомонного щенка динго, плакало соловьиным пением и орехами падающими на сухую листву, плакало ручьями, которых шань никогда не видел, плакало полночью в проталине и бурлением болот. мо был благодарен, хоть ему и не было нужно. ни сострадания, ни любви, даже понимания. а он почему-то получал. он — стертый носок берцев, рваная ржавчина волос, веснушки, как ядерные взрывы, он, — недостойный, — почему-то получил благословение лесных божеств, что имели глаза черные, как брусника, и голоса тонкие, как обледенелые ивовые косы.
шань думал, что смерть выглядит так же и он ее не боялся.
существуют события, о которых предупреждает каждый камень падая не той гранью, каждый прохожий, косясь на тебя подозрительно и не добро, каждая ночь в которой звезды выстраиваются в неправильном порядке. а существуют такие, как это — после которых ты свернешь себе шею, подобно сердцу циклона, загонишь занозы под ногти, вырвешь себе ребра, укатишься в такую пизду из которой больше не выползти, не выйти, не выскользнуть, а все молчит, все глухо и немо, не дает ни малейшего намека, ни малейшей надписи 'любовь черна, как смоль' белым маркером на дверном сколе, чтоб было понятно куда бежать и с какой скоростью. или хотя бы, что просто нужно бежать. хотя бы к небу.
мо гуаньшань не знал. он даже не догадывался. на коленях — тетрадь по алгебре, цифры разбегаются и не могут взаимодействовать правильно, у них джига, игра в классики, шахматы на белых листах. диагностированная дискалькулия — привилегия богатых, цепным псам же ж не дают выбора. мох поглотил вторую черную ручку, у него была такая мания на подношения, немного раздражало, зато он довольно урчал наполнив желудок мусором и это сглаживало раздражение, не будешь же ж кричать на кота, что ест из твоей тарелки, он ведь не человек и глаза у него блестят приятно. мо приходилось писать карандашом, сточившимся на острие грифеля и сгрызенным на кончике. солнце отбивало второй час мучений линией света через шапку белого гриба, такие себе часы лесного эгрегора. две страницы были исписаны и перечеркнуты, еще пять — просто выдернуты с корнем. шань был в отчаяньи, он закричал сдавленным шумом бронзовых труб, зарываясь пальцами в волосы, а после злостно вжал слезы обратно в глаза.
тогда это и произошло, между расчетом десятого уравнения с двумя переменными и вычеркиванием его же. такой себе судный день, судный час, что шел походкой призрака в доспехах.
ангелы ходят в рясах и без коленей, эльфийские же принцы с черными крыльями за спиной носят черные футболки и брюки, а в губах зажимают тонкие сигареты с ментолом. от него несло маслом из виноградный косточек и погребальными кострами. мо сразу ощетинился, почти что зашипел, как разбуженный среди ночи лис, но молчал, не желая заводить разговор с нарушителем спокойствия. вредно для печени.
тот, кажется, был ослепшим, хотя передвигался как зрячий просто отказывался видеть большую часть происходящего, слепота как защита психики, та что на вкус как лагающий телек и кипяток. мо смотрит с подозрением, стыдливо пряча задания с алгебры за спиной, еще не хватало, чтоб слепой их заметил. шань сидит и не дышит, смотрит как незнакомец опускается на землю, прямо напротив, как мох затягивает его на четверть, как трясина (под мо он никогда не проседал, видимо виной тому тонкие кости), как подобные на тиски пальцы раскрывают книгу, откладывают закладку в мох, та вся в этнических узорах и плетенная. из тех что продают в дорогих магазинах и книга тоже из таких, обложка твердая и аккуратная, страницы не сточены термитами, переплет не погнут. рыжему становится неуютно и какая-то мнимая тревога колет сердечную мышцу, ему хочется сбежать, но его будто вшили в кору и скоро веточки начнут прорастать из-под ребер, а скелет — холодеть в зеленом звуке леса. незнакомец стряхивает раскаленный пепел на мох и тот начинает дрожать. мо чувствует это ладонями.
— не причиняй боль моему лесу, — шипит сквозь зубы, сам не до конца понимая как слова вырвались изо рта.
чернокрылый подымает глаза, медленно и прицельно. от этого взгляда резко становится неприятно и хорошо, страшно и бессмертно. есть в нем что-то жуткое, как агента гестапо, и что-то теплое, как у горелых книг. из губ вылетает дым утренним туманом, что размывает границы снега и неба.
— это мой лес.
голос невозмутим, как рок, звенит сталью. вторженец сверлит в мо дыры зрачками, кровь бликует на листьях и хвое. совсем не такая, как проблески земляники.
— он принадлежит моей семье, то бишь и мне, — дым сочится между белых зубов, у мо начинают чесаться кулаки и темя. — потому могу курить где хочу.
вторженец опускает глаза на текст и снова слепнет, глохнет, тонет в тексте, как в песках пустыни. шаня это невыносимо раздражает поедает ребра с внутренней стороны и взрывается шипучкой в виске.
— я вырву тебе кадык, — сказать что-то надо иначе оно съест изнутри и подавится, слишком много костей и язв, слишком мало мяса.
вторженец похож на казненного палача — это напрягает.
— не очень-то дружелюбно, — он откладывает книгу на мох, тот силится ее поглотить. под ресницами –безразличие, это выводит. — но ты попробуй, рыжик.
ясно, ебнутый.
шань был бы 'crimson & clover' если б вместо малинового — цвет разъеденного кислотой бетона, а вместо клевера нож.
дальше — молния, или скорее хвост электрического угря. он впивается пальцами в ярко выраженный кадык, только сейчас заметил, ногти почти ломаются, надо стричь, а сразу после локоть пронзается ядовитой болью, почти до крика, но к счастью, тот глушится зубами. лицо — в мхе, по щеке ползет жучек с желтой спинкой, запястья — заломаны назад, скручены в узел, у пришельца на удивление теплые и мягкие руки, а из костяшек прям по кровотоку передается боль будто ими очень долго колотили боксерскую грушу.
— я поражен, — тембр раздражает внутренности, как кофейная гуща натощак. она и есть натощак, желудок даже не урчит, он привыкший. в предсказании вырисовывается таблетница и пинцет. дурость. — я так и подумал, что ты двинутый, по глазам видно, но хотел убедится.
удивительно, слепец видит по глазам.
— бесишь. отпусти меня живо, — голос скрипит от натяжения суставов хлыстами.
— ой как невежливо, — посмеивается, сволочь, пережимая запястья еще сильнее. — вначале представься, так ведь знакомятся.
чтоб выжать из мо слова приходится заламывать руки еще сильнее и надавить локтем на висок. от этого он начинает задыхаться и вспоминать прошлое. еле сдерживает крик, его грызет страх за лопатки.
— шань, — хриплый слезливый надрыв.
— а полное?
— мо гуньшань, — тихое, молебельное. — пусти.
тиски разжимаются, шань сразу отскакивает на три метра, скручивается под броней, разминает запястья.
— хэ тян.
— что?
— зовут меня так.
— я не спрашивал, — от мо так и несет искренностью, как прелым медом или смолой с плесенью, а еще у него болит каждая косточка будто на них играли кантату, а после танцевали фламенко. он зол, а еще больше ему страшно, до усрачки страшно и хочется поскорее сбежать. он уже принял решение, что больше сюда не вернется, вот только нужно оторвать подошвы от дерна.
а дырявые кеды так глубоко вплавились в суп из рваных гниющих листьев, что вынуть, тем более вымыть их не удавалось.
хэ походил на волчью ягоду, а уши у него были как у дога. вот бы надеть ошейник с шипами. шаня разозлили собственные мысли, его все еще жутко трясло. зажженная сигарета прижалась к губам, на удивление фильтром. хэ был очень высоким, это раздражало и хотелось видеть его на коленях, или плюнуть в макушку. он склонился к шаню с интересом попавшим в глаз. шань бы ударил его по руке не руки не двигались. вчера его приложили щекой о стену туалета, там расцвел кратер синяка. почти вмятина.
— не курю, — отплюнулся, получилось более жалко, чем хотелось.
— когда-то ведь нужно начинать, — хотелось, чтоб этот тембр треснул.
костяшки перебинтованны желтой марлей, пальцы не гнутся, сжимая сигарету. шань затягивается и тут же ж выплевывает легкие, крошит кости.
— дерьмо.
— они стоили дороже твоей одежды.
— не пизди я видел такие и они дешевле твоей совести.
— говорил же ж, что не куришь.
— я работаю в продуктовом.
хэ почему-то удивленно отшатывается, вертит пальцах зажигалку. черную. его взгляд трогает лицо паучьими лапками, останавливается на синяке. это больно. очень блять больно. мо морщится.
— не трожь.
тян даже не перечит. только вдавливает окурок себе в ладонь, как стигмату.
тоже мне, мученик.
мо еще раз пробует прикурить, втягивая совсем немного дыма в тонкие папирусные легкие. льняные паруса раздуваются, но горло режет не так сильно. разум глушит, будто приложили головой об стул. пальцы дрожат обильнее, а язык мерзнет.
— как ты это поглощаешь, — возмущенно шипит, затягиваясь еще раз.
— привыкнешь.
мо уже хочет возмутиться, но мысли перебивает похоронный гонг:
— что ты тут решаешь? — чужие пальцы поймали тростниковые листы тетради.
смерть.
— положи живо.
— а то что? вырвешь мне кадык? — хочется вырвать иронию из голоса и вшить в хребет, чтоб кусалась. — так это ж не сложно, чего ты так мучался, можно ж в две строчки?
ползает пальцами по строчкам, невыносимая сволочь, хочется зарыться в землю и задохнуться, мо уже похоронен заживо, только почему-то еще жив. зато чужую книгу поглотил мох, укрыл тремя слоями зелени, это радует, хотя закладка осталась лежать нетронутым самоцветным крошевом, либо проклята, либо благословлена, смотря какой религией измерять.
— ты типа умный? — рычит, как побитый котенок, рыжий щенок с мушиным гнездом вместо глазницы.
— это типа просто, — мо хочет выгрызть ему губы, а язык скормить неясытям.
— у меня дискалькулия, — почему-то слова вышли изо рта очень просто, будто уже казненные, он никому об этом не говорил, но смущаться — стыдно, стыдиться — еще стыднее.
— вот как, — господи заткнись, молю, заткнись, мне не нужно твое принятие, просто дай мне стать ветром. — тогда давай я сделаю, мне не сложно, — блять.
— мне не нужна помощь, — рычит.
— тогда будешь мне должен.
попался.
горло лопается, как лопается и сознание. мо кажется, что в нем растет дерево с черными ветками, разрывая кожу, разбрасывая клочки волос.
'теперь ты мой должник, рыжий.'
'давай мы разрежем тебе мочки, или хочешь пальцы на ногах? хотя ножки у тебя красивые я бы не рекомендовал.'
почему у детей так много взрослых повадок, но так мало ртути в венах? они еще не мертвы, потому опасны, своей живой яростью, своей бурлящей ненавистью. но чернокрылый не похож на ребенка, и на взрослого тоже. он похож на отречение и от этого горло рвется еще сильнее. корни растут вверх, растут через череп, тот трескается яичной скорлупой. мо затягивается остатком сигареты, убивая его. оно не умирает, умирает шань, что в целом одно и то же. в красивых пальцах ручка смотрится, как нож или копье. лучше б оно было поострее, тупым концом стержня больно, мо проверял. солнце отмеряет время на шапках грибов, проходит слишком мало. стыдиться стыдно. но контракт с демоном перекрестка подписан, витиеватым готическим шрифтом и, очевидно, кровью. осталось только поцеловаться. сигарета догорает, шань сплевывает топленные ментоловые леденцы и прячет окурок в карман. тетрадь так упрямо не поглощает земля. нечего алгебре делать среди костей.
— а как у тебя с другими предметами? — мо кусает щеки и молчит. — я могу помочь, если нужно.
— корчишь благодетеля?
— тебе очень хочется помочь, — пощечина вгоняется до костного мозга. так больно не били еще. все тело колотит.
шань никнет, прячется за шторами воздуха, вот только они прозрачные и черные глаза, что так и тянет выцарапать, болезненно прощупывают обнаженною душу.
— в любом случае, приходи завтра сюда, если хочешь. я помогу.
ребра у шаня разъедает ржавчиной, рисуется мандала округ сердца тошнотного цвета свежего мяса. хэ откуда-то добыл свою книгу. она вся была в червях и земле, он только отрусил почернелые страницы. шаню это показалось жалким. он начал немного расслабляться, не так чтоб реально, а скорее будто его опустили в кипяток и кожа разлезлась. отвратительное ощущение телесности и каждого шрама стягивающего кожу. хэ почему-то начал читать вслух, что-то замысловатое про культуру на пороге второй мировой, античные вина, инквизицию. шань отлично мог представить того паладином. сознание яростно туманилось, как когда он выпил бутылку полынной водки на этом же самом месте. глаза слипались и невыносимо надоедливо цеплялись за движения чужих губ. выгрызть, вырвать бы. кадык тоже шевелился, а вот рассмотреть название на обложке никак не удавалось. череп чесался, в нем роились безвредные, но колючие осмии, гнездились в венах, как в трубках тростника. шань примостил висок на камень, рыхлый, больше похожий на ком земли, но точно камень, от него засаднило щеку, но пошевелится возможности больше не было, сон наплывал солнечными бликами.
мо гуньшань носил кольца на бечевке и прятал их под кофтой и очень плохо спал, скорее бредил. то ангелами, то смертью, то голубыми таблетками на маминой тумбочке — снотворное, которое он всегда отказывался брать даже в самые тяжелые периоды, потому что боялся выпить слишком много. но вот он уснул, и это было правда похоже на сон, впервые за столько времени. на тупоугольный, стесанный, неполноценный, но сон, даже через который слышались возмущения желудка. ему снились поцелуи. снилось то что он хотел целоваться и его целовали вжимая в золотые витки облаков, целовали губы разъеденные ветром, зараженные холодом костяшки, целовали колени, макушку. сон до боли нечеткий, как отход от трипа, отход от жизни, осколок сна, призма преломляющая луну. все, что было четко заметно — стесанные руки, мягкие губы и зрачки метались между двумя огнями, а щеки воспалялись до белезны. он слышал вопли радиохэд и взмахи крыльев. черных, как космос и чернослив.
пробуждение повергло в ужас. шань подумал про таблетки и кухонный нож, второе — вырезать себе губы и глаза, первое, чтоб они больше не понадобились. дальше — хуже. в ногах чувствовалось, что-то подобное клубку черной сажи или раскаленной кочерге, прижигающей кожу. так танцует шива. когда глаза привыкли к слепящему лимонному свету лампы и полуистлевшего свечного недогрызка мо разглядел ступни в носках орехового цвета прижатые к дырявому ковру и макушку умостившуюся на трещащих коленях. черную, как космос и чернослив. некоторое время он не мог пошевелиться, а потом со всех сил пнул самозванца ногой под ребра. тот вскрикнул и ошеломленно заклипал глазами, пришел в себя, включил внутреннего ниндзю и вновь приобрел раздражающе-спокойный оттенок в мине. он сел, убрав ноги с пола, волосы растрепались, стали походить на перекати-поле вымазанное в крови. а рука сжимала шаня за голень. он узнал эту руку и поспешил ее стряхнуть, еще раз заехав хэ в ребра теперь уже в четвертое и пятое.
прижал колени к груди и задрожал.
— это вообще-то больно, — он невозмутимо потер ребра. да, это те самые ребра. мо затошнило, иногда его подкармливали слабыми психотропами, потому что под ними у него красиво заплывали глаза, вот сейчас чувство было таким же. — вот так вот. хочешь как лучше, а получаешь пяткой под ребра.
— я не просил, — шань хочет разорвать воздух и выковать из него гильятинное лезвие.
в чужих глазах — первые признаки склонности к больным влюбленностям.
тут шаня тошнит окончательно, только успевает схватится за урну и выпотрашиться желудком в пурпурное ведро. на пол высыпаются фантики от конфет и карандашные огрызки.
— ты уснул, я не мог тебя добудиться, — опережает вопрос.
— пиздежь, я просыпаюсь от того, что мама сахарницу роняет через две комнаты.
— я не вру, — и почему-то шань ему верит. — я отнес тебя домой. ты вообще ешь? сказал твоей матери, что помогаю тебе с учебой, так что теперь выбора у тебя нет, — он оскалился и у мо заболели глаза.
шань весь стеклянный и идет трещинами, как янтарные перстни. ему очень хочется сломать себе запястья.
— как ты узнал где я живу?
— у меня есть связи.
— это жутко, — мо стирает рукавом рвоту с уголков рта.
— жутко было бы будить тебя, когда ты так прелестно спал.
шань стал совсем стеклянным. сейчас разобьётся от любого дуновения, дыхания, литературного веяния. он встал, хрустнув коленями, стараясь игнорировать, что кроме кофты на нем лишь боксеры, натянутые на бедрах черной нефтью. это сковывало движения. на столе — стопки неоткрытых тетрадей, стены залеплены палароидами и языческой символикой заливающей тресканую штукатурку. дверь пересекал шрам, почти как на коже, а ручка заедает, но мо открыл ее резко, так что она одарила стену. у него захрустели запястья.
— вон, — еще секунда и он выломает тяну шею.
тот поднял руки ладонями вверх, вгляделся в красноватые белки. ему было нежно и сладко даже, если бы шань держал нож в его ребрах. он гнет брови, но слушается. выходит за двери, прощально склонившись корпусом и разрезав лицо усмешкой.
когда наружная дверь характерно хлопает, а матушка прощается с незваным гостем, как кресты вышивает синью, мо стекает ребрами по дереву, трескается будто по нем пробежалась конная кавалькада. давит на синяки, считает белые блики перед глазами. мысли вертятся, вешаются вокруг пачки снотворного за раз, так что бы горло порвало. пол холодит ребра, в августе невыносимо холодные ночи, ночник бликует от рвоты, на стуле повесилась одежда нейтральных тонов, а еще много красного. хоть не черного, зато вот зрение — черное, и в нем рисуется проломленный череп и огромные крылья по которым так и хочется провести пальцами, но мо уверен что сорвет себе кожу.
щупает воспоминания из бузинного сока и там ветер покрыт ссадинами. там убежище дрейфует среди зеленых ручьев. слишком. мо приходит к выводу, что все нереально. дальше — только ночная смена, он натягивает джинсы, подранные на правой лодыжке, кофту кораллового цвета с рукавами, что закрывают запястья. мажет ареол синяка на щеке. лицо до боли детское, глаза — до боли взрослые, будто их вставили с другого лица, или будто они механические. он сгрызает кожу с губ. голова гудит усталость.
это ведь нереально.
предзнаменование кричит, но уже поздно.
Примечания:
надеюсь напишу слдующую за недельку вот но как выйдет