2. душа в руках офелии.
3 декабря 2022 г., 05:11
Примечания:
проболел неделю, с раздраженным горлом отстойно курить.
не мог я все заврнуть в моногамию не знаю о такой любви ровным счетом ничего потому вот вам импровизированная вторая около-романтическая линия. не беспокойтесь никаких люовных треугольников просто мальчики немного пострадают.
шань вертел в пальцах сигарету, облокотившись на тошнотно-серый гранит школы. задний двор: выпотрошенные пачки чипсов, вывернутые наружу табаком окурки, пустые бутылки колы со своей микрофлорой. жуткое зрелище, но мо шаню смотреть и не нужно, усталость выжгла ему зрачки, оставив только одну трещину в воздухе через которую он сканировал сигарету. школа гудела о новеньком, будто о втором пришествии. тут редко что-то происходило, время медлилось скрипящими шестеренками, потому они научились придавать каждому незначительному событию космический масштаб, а у мо просто трусились кисти. желудок пах кислотой и чашкой черного кофе. без сахара и без вкуса. сознание всегда запотевшее, от шума бурлящей человечности заплыло еще сильнее, а и без того фрагментарное зрение растрескалось еще сильнее. все что вычленил из разговоров – новенький учится на один класс старше, все что вычленил из сознания – он его уже знает. забавно.
сумка пылилась на обрывках травы, на полиэтиленовых пакетах с остатками песочного печенья. задания как обычно не сделаны, каникулы вовсе ими и не были, только нервные заломы запястий и тот случай в ночь с пятого на шестое с воскресенья на другое воскресенья, когда в рот сыпался белый порошок, а потом желудок вывернулся вышитыми на слизистой сказками. три сломанных ребра, подклеить жвачкой и идти на работу, зато матушка таскала молоко с медом и ничего не спрашивала, она давно так, ей страшно, когда чувствует запах горящих фиалок и баллончиковой краски. особенно когда губа в крови, когда зубы осыпаются под ноги а потом вновь вплывают в рот, а на язык все тот же химозный привкус белка и все белое.
он прикурил, задумчиво смотря, как воздух красится дымом. сигарета, – самая обычная, или ментоловая, троечка, – на вкус космос и чернослив, блядство.
сейчас белочный привкус глуше, но все еще жрет череп изнутри, как гнилое яблоко, покрытое пылью, заброшенное на чердак в плетеный угол.
когда горло сжимает сигаретная судорога, солнце срезается на пополам, а потом шань вскрикивает, давится, и рука, что как пырей и чебрец, душит ему рот, дышит ему в рот зубоскальностью.
– тише, малыш мо, это всего лишь я, – только не это. от злости греются ребра, шань рвано бьет коленом наугад, попадает в живот, напряженный пресс, урон явно минимальный, зато эффект нужный. рука отпускает рот, мо глотает клочками кислород. давится, закуривает.
– что нужно блять ?
иногда шань вертел в руках складной нож и видел, как тот прорезает запястья вертикально и как вены выворачиваются наружу, подобно проводам сине-красные и оголенные. а потом кожа сросталась, нож исчезал из руки, только под кожей не было костей, только ирисы и жимолость растущие внутрь.
– просто хотел поздороваться, чего сразу бросаешься ? – лыбится так однозначно, что аж тошнит, в чем заключается однозначность думать не хочется.
– ты напугал меня до усрачки ! – сигарета, кажется, по собственной воле кочует в чужие фаланги, врастая в кожу, тянется дымом в трахею, в линии электропередач.
– не знал, что ты такой пугливый, малыш мо, – хэ вставляет сигарету в трещины чужих губ.
– завязывая так меня называть.
– я же только начал, малыш мо.
– завязывай, иначе я завяжу тебя в узел, – вырванная из чужих пальцев сигарета на вкус, как обломки ногтей.
шань отрывается от стены, оставляя на ней грязную смесь ткани с кожей, кровь и сукровицу. хэ идет за ним словно тень, стучит костями и булькающей внутри лавой. мо помнит, что руки горячие. это не хорошо, не плохо просто факт. у мо руки тоже горячие, но это следствие лихорадки, простуды, что всегда забивает слизью ноздри, а глаза заставляет слезиться кислотой. он докуривает, прежде чем выходит из-за угла и бросает окурок под ноги. тот забирается в карман. свет и блеск, многоцветность, впиваются в зрачки копьями. жуткое зрелище, еще более жуткое чувство. губы слезают с десен, как размоченная кора и плавают болотом из щепок.
– ну, не дуйся, – мо уверен, что хэ скорчил собачью рожицу, но не проверяет, ребра проломятся. тормозит резко, чужие бедра врезаются в спину. точно специально.
– я не дуюсь, – чеканит, уже на пике раздражения, не заметил даже как оно начало расти. – просто хочу, что бы ты исчез.
желания имеют постыдную способность исполняться, это съедает заживо, но к этому стоит привыкнуть. мо не видит, но слышит, как хэ тяня окружают разноперые птенцы в виде школьников со сломанными ребрами и школьниц с подранными колготками. вот и все, конец. он уходит, стараясь отбросить космос и чернослив. хэ был из тех кто молится кали на краю скалы и та отвечает ему падающими многоэтажками. а мо был одним из наследных брахманов, что потеряли себя в аскетизме и стали молится расколотому хребту горной гряды, потому что боги гор сказали, что так они вымолят свое золотое сердце обратно. обласканным, но мертвым.
это становится невыносимее, а ткань оливковой кофты раздражающе вживляет свои нити в эпителий. осень наступила на горло лету, а шань как раз был летом, летом с разрезанным горлом, проведенным в запустении и сгнившим вместе с кучами груш под осинами. странно, почему-то у осени были выжженные глаза и зубы она носила в кармане плаща цвета прелой меди.
шань спрятался на задней парте, выстроив из перед собой невидимый бастион, что имел способность крошится тростниковым сахаром от одного выпорхнувшего сойкой дыхания, но обычно никто не имел желания его крошить. мо был бликом, о котором вспоминали только оглашая худшие результаты тестов. потому он ненавидел тесты и старался их пропускать. пальцы непривычно пахли холодным табаком, почему-то захотелось понюхать руки хэ и понять что они пахнут горящим, не важно чем, но еще, что пахнут обжигающей морозью, такой что бывает только, если лето резко врезается в зиму. мо рылся в волосах, сгорая, на парту сыпались золотые обертки, тут же рассыпаясь призрачным бисером.
когда начали высыпаться клематисы цвета неспелых слив шань прекратил.
и тут же на него обрушилась стена, и стало нервно и сладко. кто-то сел на парту, расхрыстав ноги по-турецки и на дерево посыпались белые волоски, как семена одуванчиков.
цзянь и появился с волосами отрощеными до лопаток, что вились от немытости и в ржавых очках с зеленым, как спинки стрекоз, ободком. у него татуировка пасифика на четвертом позвонке, два ожога от сигарет на бедре и пачка орешков в кармане. он выкладывает ее на стол, и опускает туда руку мо, чтоб тот нашарил обломок кураги. та мягко мнется под пальцами мертвыми слезами. в ночь с четверга на среду мо хочет поцеловать цзяня. губы у него явно как сладкая вата и крылья шелкопрядов, а под руками он явно крошиться стеклом из-под сидровых бутылок. задевает шаня фалангами, заставляя дрожать левое запястье. сегодня слава богу вторник. и шелк мешается с черносливом.
у него глаза, как у самоубийцы и улыбка рыцаря света. от таких контрастов зрачки слепнут, становятся белыми, как его волосы. однажды мо застал тринадцатилетнего тогда цзяня на белом кафеле, тот смотрел, как из-под лезвия подтекает розовая кровь, больше похожая на талый малиновый щербет. она хрустела, когда шань зажимал рану рукавом, а цзянь что-то бормотал про стены с глазами и поцелу, про то что больше не будет любим и мо хотелось раскроить себе ебало этим же лезвием, но приходилось выводить хрупкое божество из мира теней, почти насильно, не давая даже права на смерть. сейчас цзянь заклеивает шрамы цветными пластырями и носит пестрые рубашки с широкими рукавами, а поцеловать тонкие руки, так схожие с паутиной, все так же невыносимо хочется. так же как вжать лезвие глубже. как дать умереть на своих руках.
– тебе не нравится новенький, – улыбка – горькая весна, шумный безлистый лес, полифония, – или наоборот. в любом случае ты хочешь сломать ему шею.
цзянь – цветок эдельвейса, и мо кажется, что он рвет его лепестки каждым своим вздохом. он самая большая редкость, что находят только в запустениях и только запущенные, к сожалению.
цзянь не ждет ответа, мо кладет в рот кусок янтаря и удивляется тому, что тот не выламывает зубы. белая аура застилает класс, ограждая защитным экраном.
– ты после школы собираешься к озеру ? – они там бросают бутылки в камни и слушают сколько прокует кукушка – стольких ты поцелуешь, а если та потом упадет замертво, то стольких ты прикончишь.
– у меня работа.
– ничего не меняет, – цзянь пронырливый, как хорек с мокрым, розоватым и вечно заложенным носом. от слез и холода.
– у меня планы.
– другое дело, – губы цветут улыбкой, как сакуры.
шань уже знает куда пойдет и ненавидит себя за это.
цзянь высыпает к нему в ладонь еще орешков белыми косточками.
– значит все-таки нравится, – мо давится сразу тремя кусками гальки и долго кашляет, выворачиваясь пыльно-золотым полем на доски.
цзянь смеется так звонко, что хочется удавиться.
мо знает, что речного эльфа скосит первым, не знает, чем именно, косой или газонокосилкой, просто дали ему дар предвидеть несчастия и самому им быть, такая вот карусель русской рулеткой в сердечной мышце. он сжимает запястье цзяня, смотря, как удивленно горят серые радужки, столовое серебро и жасмин. мо даже не злится, не может, слишком сильно крошится воздух, слишком много гильз падает не долетая.
— точно не пойдешь ? – склоняет голову, волосы выскальзывают из-за уха, блестят голубые камешки трех сережек в ряд. – мы будем пить сиреневую газировку и есть оливки, чжань, – тут ручейный тембр надламывается струнным квартетом, – сказал, что нашел там черепашье гнездо, я ему не верю.
мо отрицательно качает головой, сплетая пальцы. цзянь вздыхает и стекает на стул рядом, урок забивает пустующие места живыми существами, многоперыми, многоликими. белая аура успокаивает угольно-красную. молоко и запекающаяся кровь. цзяня точно скосит первым, потому что он и так весь переломанный-перерезанный, обклеенный цветными пластырями, как стерильная комната психбольницы, даже когда звенит блестящими бусами и печет глаза яркими красками. цзяня скосит первым, потому что он как поцелуй на вылет, как горящий гобелен, как ангел на столе для таксидермии. шань трогает пальцами бледные губы, на ощупь как розовые лепестки, цзянь непонимающе хмурится, но целует разгрызенные ногтевые пластины. шаня контузит, и он умирает до середины урока, учитель с перебитой дыхалкой спрягает глаголы на французском синим на синем, ногти выдраны с корнем, чужая ладонь стесывает ладонь мо, как соль.
трусит. убегает, не слыша, как недовольно учитель бурчит себе под нос. затылок только чувствует растерянный серый взгляд, как ножевое.
он прячет себя в уборную на третьем этаже – этаже призраков и пьяных банши, что рвут колготки рубиновыми ножами и иногда воют, у них перепончатые крылья, а на вид они обычные одинадцатиклассницы с размазанной красной помадой по половым губам. почему-то им нравится мо и они иногда угощают его шоколадом из-под заостренных ногтей.
шань разбивает костяшки о стекло, гул отдается в темени, на стекле – ни царапинки. оседает на пол и думает о бабочках, уперевшись лбом в голубоватую раковину. в сосудах давно живет что-то потустороннее похожее на внематочную беременность, если бы у шаня была матка, а так это похоже на заражение чужим сознанием и чужой плотью. из-за этого звук рассеивается, поглощаемый двумя парами ушей.
бабочки умирают от громкой музыки и от длительных перелетов, складываются пачками парусников, наслоениями крыльев в желклых листьях. они воскресают, если их попросить, но задушенных бабочек никто не просит. их разносит ветер по горелым морям.
цзяня тоже когда-то унесет.
а мо останется здесь. не как бабочка, а как листок лавра, не удостоенный венка.
шаги стучат коридором, бег, неровное стаккато. шань слышит их слишком поздно, только когда они достигают его ребер. проклятые вторые уши. грибницы сосущие минералы.
– цзянь ? – дергается, бьется о темную материю, стекленеет.
– нет, прости, малыш мо, – вызывает шипение, как из лавовых расколов.
шаню хочется побыть одному, но бабочки предательски воскресают и начинают кричать. это жутко больно, точнее просто жутко. странное чувство помощи в алой обертке, шань не просил, ему было не нужно.
бабочки кричат противнее банши, как вишни, если их режут. хэ облокачивается на стену за спиной шаня, закуривает и почему-то в зеркале виден только дым и горящий табак. вот потому он пахнет костром. потому что он – лишь последствие.
– иногда, – язык у шаня сам развязывается, очень непривычно, как в исповедальне, – у нас так холодно, что кофе в кружках замерзает. ел когда-то дробленый напиток ?
– у нас иногда так жарко, что кофе испаряется. вдыхал когда-то напиток ?
– потому ты и зима, – мо сам себе поражается.
– потому ты лето, – это больно.
подрывается, как позвоночник, плитка проваливается под подошвами кед, на левом – дырка в форме инфузории, ему слишком тяжело и он сбегает. выскальзывает через окно на первом этаже, перемахивает через забор. все равно пока заметят пройдет три дня. так уже было. когда ногу перебило ржавой арматурой и приходилось пить воду из луж, а нашли его только спустя пять дней в степени крайнего истощения. нашел цзянь. было стыдно. эльф держал прозрачную руку, пока не приехали спасатели в похоронных робах, по белым волосам стекал дождь, как на картинах, где безумная офелия рисует цветы на райских вратах.
туда открыт путь только собакам и ебанутым.
в кармане джинс нащупывает окурок. голубой, таки ментоловый. странно, шань ведь хотел купить сигареты с яблочным вкусом. приходятся завернуть в продуктовый. на ключах брелок из сосновой шишки амфетаминового цвета, ключи немного ржавые на сколах от сырости и пота. сейчас обеденные перерыв. мо проскальзывает в дверь с заднего входа, стягивает с полки пачку цвета гниющей груши. квадратом картона изображение выпотрошенных легких, белесая, пакетная ткань вывернута наружу. бросает несколько монет в кассу, карман ветровки продырявлен, солнце прогрызает тоннели в зрачках, как термит.
он пинает пустую бутылку от пива на выходе, стекло стучит и бьется, скатываясь в каменистую канаву. думать не хочется, жить, впрочем, тоже. сегодня еще одна ночная смена и закончит мо только в четыре, потом на три часа домой, поспать или повырезать глазами пустоту, а после на учебу и вновь слова не будут слепливаться в нужном порядке, а цифры только расплываться под пальцами. ему кажется, что это никогда не закончится.
дальше – туман, избитая, изъеденная ветрами пустошь, гниет и плавится под каждым шагом.
сегодня убежищу плохо, деревья разъедены белой гнилью, а на камнях поблескивает кровь, или шаню кажется, что кровь, а это просто красная краска запекается до черноты под жестокими лучами сентября. убежище притихло и говорит жестами, покачивающимся, сломанными ветвями, говорит бежать, предзнаменования не нужны, когда уже поздно.
от усталости у шаня подкашиваются ноги, он закуривает, и они начинают подкашиваться сильнее. в добавок знобит и тошнит.
мо заваливается ребрами подстреленного солдата на поляну малины, белые цветы, которых не должно было быть в это время года, впечатываются в пергаментные щеки, ягоды лопаются кровящими пиньятами, а шипы раздирают запястья. сон липкий и слепящий, как ряска, липнущая к небу. шаню снится, что он тонет, вначале в зловонии притонных ковриков, потом в бутылке рома расколотой надвое, потом в проточной воде, потом...
его мягко толкают в плечо. прошлось как тесаком в перья. на лице – слезы, очень много слез, на лице ветровке, джинсах, кедах, вплоть до носков. ладонь тянется за складным ножом синхронно с открытием глаз. ловит пустоту и сигаретную картонку. становится страшно. кольца пекут шею, грозятся обернуться полозами и закрутиться вокруг нее висельными петлями: медь, радуга, розмарин. такое уже бывало однажды, но мо так и не решился ступить с табуретки в лазурный причал, его затрясло и он заплакал. а потом списал все на бред и горький привкус подгоревших обеденных блинов. веревку – сжег у озера, что бы ею не воспользовалась мама.
хэ маячит сверху демоном сонного паралича, сломав белую шею под шестдесят градусов. на удивление шань даже не дергается. в чужих пальцах сверкает лезвие металлическим блеском улитковых раковин. хочется оторвать чужую усмешку и прикрепить ее на пробковую доску для объявлений в холле школы.
– это ищешь ? – тянь прячет лезвие в свой карман. – не пристало детям с таким играть.
– воровать вещи очень по-взрослому, – мо невозмутимо проворачивает запястье, достает сигарету их пачки. на папиросной бумаге растворяется слеза, точнее капля. только сейчас становится понятно, что идет дождь, на вкус как дюшески и беспамятство. мо по привычке высовывает язык, собирая капельки на нежно-розовое мороженное. сигарета промокает окончательно, но мо ее все равно поджигает, и она почему-то горит и не горчит отсыревшим табаком.
– тебе говорили, что тебя съесть хочется ? – мо тошнит, но блевать нечем, кроме пустоты желудка.
– да, меня даже ели, – неприятное ощущение зубов на ребрах, глодающих когтей коршунообразных химер.
ниточка дыма тянется в легкие. хэ все такой же отчужденный рыцарь, с миной смерти.
– у сартра был кот, он назвал его 'ничто', – где-то в сердечной мышце рвется струна, – так вот если бы я был сартром, а ты был бы котом я бы так же тебя назвал. тебе подходит.
мо почему-то чувствует себя расслабленно, хотя скорее истощенно настолько, что в теле ни одно крепление уже не работает, как надо и кости просто рассыпаются некачественным пазлом под крышкой гроба. глаз все еще точится термитами, как промерзлое желе. волосы размокают и укрывают череп рыжими вихрами, как вывернутыми мышцами. к чужому лбу волосы тоже налипли и были подобны короне аида.
– вобщем, – хэ поворачивается спиной, как белым черным флагом, хоть подходи и стреляй в упор да нечем, – моя квартира недалеко позанимаемся там.
– я с тобой никуда не пойду.
– хочешь расстроить маму ?
шань закатывает глаза, тянет дым из сигареты, как мартини. тянь цокает, крайне противный звук, доставая из кармана сэндвич в пластиковой упаковке.
– сука.
приходится вырываться из цепких малиновых пальцев, тянуться к затмению, пульсирующему на кончике носа. есть хочется адски, курение делает только хуже, потому что еще хочется дышать, но легкие будто накачаны пряной водой.
всю дорогу они молчат, хрустит трава, шань ест сэндвич (черный хлеб, курятина, морковка по-корейски и плавленый сыр), откусывает мелкими кусочками что бы не сблевать, хэ – пьет газировку с привкусом одеколона. убежище быстро выводит их обратно в город, выбрасывает на бетонный пирс асфальтового моря.
мо слышит, как кует кукушка, ржавым голосом алкоголички. раз десять, а после молкнет, под ногами катятся бутылки из-под джина и валяются свертки марихуаны.
– не упала замертво ? – спрашивает хэ из сигаретного тумана.
– нет.
– жаль.
мо не спрашивает откуда тянь знает, не спрашивает почему жаль. на прилипших ко лбу водорослями черных волос читаются признаки безумной влюбленности, из-за этого шаню нехорошо и он боится читать по глазам и рукам. он не хочет знать.
скомканная упаковка от сэндвича летит в зеленовато-мшистую урну, заводя в вылизанный подъезд. в нос бьет стойкий кровавый смрад кафельного цвета.
– живешь на скотобойне.
хэ морщится, как от поцелуя. молчит. звенит ключами, чтобы открыть дверь, у него слегка трясутся пальцы, мо приятно это видеть.
в квартире разбросанные коробки из-под пиццы. мо находит три куска в одной, складывает друг на друга и съедает за четыре укуса. начинает тошнить, голова кружится. стены из стекловолокна, все черно-белое: не застеленная кровать, полароиды с небоскребами и даже хэ. посерел бедолага. мо видит через дерево пистолет в тумбочке, книги под кроватью, книги в стенах, наручники спрятанные под простыню, оранжевую коробочку с викодином под матрасом.
пахнет горелой полынью.
хэ делает кофе в черные кружки, кофемашина урчит, как церковь во время мессы. краем глаза замечается статуэтка индуистского божества. единственная не подпадающая под цветовую гамму средневековья.
– тебе с молоком, с сахаром ? – будничный тон будто они женаты, но никак не запомнят простых вещей. а еще разбитый о стену висок и бесконечные травм-пункты.
– с молоком и сахаром, – мо садится на черный стул. кухня такая запустевшая, будто в ней никогда ничем не занимались, даже сексом.
– может еще зефирок добавить ?
– вырви себе горло и добавь крови, уверен она выстиранная до белезны.
хэ фыркает. доделывает кофе, ставит на стол прямоугольной формы, с двумя ссадинами на северной грани, пододвигает стул, упираясь подбородком в спинку.
– ты один живешь.
– нет, – мо знает, что он не имеет ввиду людей.
хэ вываливает на стол три тетрадки, черную ручку, крысиный черепок и складной ножик, который мо сразу же прячет в порванный карман. кидает клубничную жвачку в рот, голос от нее делается как туман, обращенный патокой. шань пьет кофе, гниет глазами по строчкам.
– начнем с истории ? – это больше схоже с издевательством чем с вопросом. – на каком периоде ты закончил ее учить, на мезозое ?
– на средневековье, меня тошнить начало.
– слабак.
– а у тебя внутренности в крысином яде и кто теперь выигрывает ?
– поцелуй в глаза свою смерть, малыш мо, станет легче.
– не собираюсь я тебя целовать, — и давится кадыком, заворачивая язык внутрь черепа.
на чужом лице – страсть зимы и пятниц. оно выедено розовыми лепестками, дрозофилы вьют гнезда в седых подглазьях, а волосы – черника.
мо молчит, положил подбородок на стол, греет пальцы о чашку. хэ начинает рассказывать, иногда записывая пометки, даты, деятелей в тетрадь с красноватой обложкой чужой рукой. обнимает узлами сахарные пальцы. когда страниц пять исписано мелким кусачим почерком шань почти отрубается от тепла и от удара мордой об соляной столб. кофе выпит, потом еще один, горчит тлением на языке. мо в полудреме варит суп из существующих в холодильнике трех ингредиентов, смотрит как он ложка за ложкой топится в чужом рту как в омуте. время пялится совиными зрачками из гиблого леса. совсем растаяло. они не зажигают свет и воздух становится как мазут.
потом оказываются ребрами вдавленные в диван, в подушки сахарной ваты. хэ курит сигареты шаня, который иногда ловит дым из чужих губ почти целуя. таблетки растворяют сосуды уже многие месяцы. разговоры кочуют в индию, бутылка с белым вином на губы, что набухают, как цветение ландышей, язык заплетается, пальцы тоже. хэ гладит мо по ключицам, рассказывает про северную корею, войну во вьетнаме, вудсток.
– когда-то мой отец, — мо плывет, все расходится бензиновыми пятнами и фосеточными ангелами. – когда-то мой отец умер, а мне показалось, что у него снова командировка. это было пять лет назад, пять, а я все еще думаю что скоро он вернется. я не знаю любил ли я его, просто будто руки треснули и я больше не могу пошевелить тремя пальцами из четырех. понимаешь ? я тогда еще маму из петли вытащил и вообще показалось, что солнце больше не зацветет. оно такое как сталактиты и минералы было. такое, непробивное.
хэ слушает, тихо. отбросив голову на спинку дивана, танцует пальцами на чужих коленях.
– я бы хотел, чтобы мой отец умер. чтобы все они умерли.
так глупо, тянь полюбил рыжего волченка за два дня навечно. только вечность – десять отбоев кукушки. вино клубничными комьями скатывается в желудок, ночь поседела.
тянь шестнадцатилетний и всесильный. как висельник в последние дни перед казнью, как камю выбравший убить себя и добавивший цианид в черный кофе, как горькие кристаллики морфия под подошвами. ему нравятся хрупкие локти шаня и то, что он может носить его на руках. нравится мнимая беззащитность в которую так хочется впиться зубами.
мо мнет пальцы ног под махровым пледом, ему резко становится неуютно, он заглядывает хэ в глаза и читает признания высеченными на алебастре созвездиями.
и опять убегает.
снимает себя с дивана, как скальп, и уходит. в голове звенит от случайного пьянства.
ночевать приходится в сердечной выемке города, его железная рука гладит скомканные волосы когтями. проносятся голубиные перья, розовая таблетка вкладывается в рот крыльями сидов. шипит и лопается, как сосуд. все зацветает вишневым. кто-то доводит мо до дома, смеется колокольчиками, пахнет утопленником. знаешь сегодня вылупились черепашата, у них спинки расписаны ягодами бузины. в волосах бусины и колосья вереска, хрустящие сливовые косточки.
губы – мерзлая магнолия, – целуют распаленную щеку.
'не забудь. смерть тоже ждет, что ее поцелуют.'
кукушка кует еще девять раз.
Примечания:
' поцелуй в глаза свою смерть
поцелуй в глаза свою смерть
кто тебя любит больше неё ?
кто тебя ждёт вернее неё ?
небо
только небо
только лишь небо '
припев песни 'поцелуй в глаза' олечки орефьевой и я бы вам очень советовал ее послушать.