Культ предков

R
Завершён
23
автор
Фэндом:
Размер:
324 страницы, 183 387 слов, 19 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
23 Нравится 4 Отзывы 9 В сборник

Копач

Настройки
1993 год       Я видел свет. Тусклый, приглушённый маслянистым вязким туманом, он сочился с неба, перепутавшись с редким дождём. Вязкая морось оседала на коже, на волосах, на разбитых губах и жгла их, медленно разъедая.       Где-то вдалеке покачивались редкие деревья. Ветра не было, но они медленно клонились из стороны в сторону, подобно истощённым пилигримам-богомольцам, осознавшим, что они сдохнут ещё на первой трети своего пути, так и не достигнув святой цели.       А между мной и деревьями, вместе со мной и дождём, на тёмной выжженной земле лежали тела. Я видел солдатскую униформу, видел лица, искажённые отчаянным безразличием и яростным равнодушием. В распахнутых глазах, успевших подёрнуться матовой плёнкой, отражались лишь мутное небо и я. Скребя подошвами по сгоревшей земле, я ходил от тела к телу и заглядывал в эти застывшие, опалово поблёскивающие очи, и старательно вглядывался в своё отражение, пытаясь разглядеть собственное лицо на дне мёртвых зрачков. То ли в десяти шагах, то ли в сотне метрах от меня догорал танк. Он стоял чуть накренившись, не сумев преодолеть насыпь возле огромной воронки от взрыва. Чуть погнутое дуло вызывающе и зло смотрело в небо, а из люка раскуроченной башни свисало ещё одно мёртвое тело. Запутавшийся на шее ремень автомата не давал оружию упасть на опалённую землю, и тот раскачивался как маятник, то и дело ударяясь прикладом об броню.       Стук – мерный, неспешный и точный, как метроном – разносился над полем. Он достигал меня, дул в лицо слабым порывом ветра и ни разу за то время, что я рассматривал мёртвых солдат, этот стук не совпал со стуком моего сердца. Тягучая аритмия оседала в груди тяжёлым камнем, куском искорёженной брони. Я шёл к танку, шёл на звук беспокойного автомата и мне хотелось одного – остановить бесконечный, бьющий по нервам стук.       Где-то на середине пути, на расстоянии двух вытянутых рук, дорогу мне преградил человек в шинели, чьё лицо закрывала надвинутая на глаза фуражка. Он стоял недвижимо, как столб или подбитый танк, а я едва не врезался в него, словно не видел эту более чем заметную преграду. Офицер был невысок, но плечист, строен и будто сошёл на горелую землю с плаката, прославляющего воинские честь и доблесть. Только лица его, которое обязательно должно было быть похожим на лицо героической пропаганды, я не мог увидеть. Вместо него под козырьком фуражки лежала тень, скрадывающая черты, и всё, что я видел, так это глубокую рану на левой щеке, словно кто-то проткнул тупым клинком мясо насквозь, а затем ещё и рванул от души, высвобождая лезвие. Длинный разрез – от верхней скулы до нижней, пересекающий щёку наискось – сочился бледно-розовой блестящей сукровицей, призывно раскрывался вывернутыми краями раны. А за едва соприкасающимися кусками плоти виднелось что-то влажное, светлое. Мне стало интересно – если я протяну руку и вложу пальцы в эту рану, то смогу ли я коснуться зубов офицера?       Медленно, словно преодолевая вес многотонного груза, безликий поднял своё оружие. Мне показалось, что это был тот самый автомат, что бился в унылом припадке о борт уничтоженного танка. Затянутые в кожаные перчатки ладони сжались на цевье и рукояти. Пальцы правой медленно скользнули вверх и указательный плавно лёг на спусковой крючок. Через миг две автоматные очереди прошили меня насквозь – от левого плеча к правому бедру, и от правого плеча к левому бедру, на которое я и упал, сбитый с ног ударной силой выстрелов. Внутри меня расцвели охряные и ржавые цветы, они пронзили состоящими из искр лепестками мою плоть, искрошили кости.       Я лежал на боку, ощущая, как внутри меня рождается и умирает дивный сад, полный пахнущих порохом цветов. Прямо передо мной ярко сверкали начищенные сапоги офицера. Тусклого ленивого света вполне хватало для того, что увидеть на мысах сапог своё собственное отражение и попытаться заглянуть в него. Я хотел увидеть, как я буду умирать, как погаснут остатки света и увянут во мне цветы выстрелов, но время шло, а я всё продолжал смотреть. Пока очередные выстрелы не добили меня, едва не разорвав тело. Но и тогда я пытался зачем-то зацепиться за то, что окружало меня. За горелую землю, танк и офицера. За рану на его лице, за блеск начищенной кокарды на фуражке, неправдоподобно яркий под этим бельмастым гнилым небом… - Не пора ли тебе умереть? – скучающим тоном спросил офицер, снова вскидывая автомат. Я попытался что-то ответить, но онемевшие губы, плотно спаянные слюной, смешанной с кровью и земляной гарью, не смогли даже разомкнуться. Я попытался спрятаться, угаснуть в подкрадывающейся ко мне темноте, чтобы не испытывать больше боли, но у меня ничего не вышло. Я мог только смотреть, глотая взглядом матовый ствол, чернеющий провал дула и сияющую звезду кокарды. И тогда офицер, растягивая в ухмылке тонкие бледные губы, ударил меня прикладом в голову.       И я умер.

***

      Где-то вдалеке, прячась в предрассветных сумерках, надрывно орал петух. Не имея возможности пойти против своей природы, вынуждающей драть горло на заре, птица благоразумно скрывалась с людских глаз, прежде чем поддаться естеству и начать орать на весь город. Петух был один. А слышали его – все. Во всяком случае, я-то уж точно. Он будил меня каждый день в одно и то же время, я всегда просыпался под крик распоясавшейся птицы, и было неважно, во сколько я лёг спать, в каком состоянии, и какие у меня были планы. Четыре часа утра и семнадцать минут. Вставай!       Над щербатой чашкой трепетал парок, оседая туманом на оконном стекле. Благодаря ему открывающий вид был не так уж и противен – скрылись заводские трубы, пропали из виду покосившиеся крыши домов, покрытые прошлогодней листвой и птичьими перьями. Дорога, ведущая в центр города, казалась ровной и гладкой, и даже усеивавшие её выбоины, полные воды, стали почти незаметны. Я грел ладони о горячие бока чашки и с неизбывным презрением смотрел на город, всё ещё дремлющий, но отвратный даже во время сна. Начавший умирать, но замерший в процессе полураспада; тихий, как осенняя трясина; суетливо-заторможенный, смешной в своей парадоксальности… Этот город вызывал у меня чувство презрения, отторжения и безнадёги. Как и его жители! Как и я сам.       Когда чай закончился, я начал собираться на работу. Пусть сегодня я мог не спешить, но она хоть как-то отвлекала от дурных мыслей, предчувствий и жизни. Лучше каждый день ходить и ждать, что выпадет возможность заняться делом, за которое я получу хоть сколько-нибудь денег, чем сидеть в доме. Он был мне нужен только для того, чтобы было где спать. Пустой, всегда холодный, и полный памяти о тех, кто не смог дождаться меня. И кто – не захотел.       Выходя на крыльцо, я бросил взгляд на фотографию, висевшую на стене. Мужчина, женщина, двое детей. Развесистая вишня в цвету и потускневшие улыбки на выцветших лицах. Они были развешаны по всему дому, эти куски бумаги в деревянных рамках, как выставленные напоказ застеклённые гробы, в которых тихо истлевали фрагменты памяти. Я не снимал их со стен только потому, что тёмные прямоугольники на местах самодельных фоторамок оказались бы напоминанием куда более неприятным, чем они сами по себе. В доме меня не держало ничего, кроме запасов гречки, соли и чистых носков.

***

- Сейчас кто-то получит лопатой по жопе, – предупредил я, глядя на две согбенные фигуры у могилы. – И не плашмя…       В сумерках трудно было понять, кто именно возился возле старого захоронения, но что-то мне подсказывало, что это были не родственники усопшего, пришедшие осенним утречком прибраться и поставить свежие цветы. Обе фигуры замерли, медленно обернулись, и одновременно издали печальный стон застигнутых на месте преступления мерзавцев. А кем ещё могли быть люди, пойманные у чужой могилы на кладбище в половину шестого утра? - Мы не это… – пробормотал высокий парень, с опаской глядя на меня. - Да, мы не мародёрствуем, – поддержал его второй, с ног до головы скрытый плащ-палаткой. Лицо пряталось под капюшоном, надвинутым едва ли не до подбородка. Как он видел, что делает, с такими-то шорами?! - И что же вы, два придурка, творите на кладбище ранним утром? – я с интересом смотрел на них, ожидая дальнейших действий. Первое – они могли попробовать убежать. При должно сноровке покинуть место преступления, перепрыгивая через надгробия, немногочисленные кресты, ограды и стелы, было не так уж сложно. Второе – они могли попробовать навалять мне, а уже потом уйти. За целостность своей шкуры я не волновался. Негласное правило Дягильска – пойманный на месте преступления мародёр имел полное право получить от меня по первое число, и никакой мент не стал бы принимать от него заявление о побоях. Хоть что-то в этом городе было правильным и честным! - Мы убираемся, – ломким голоском произнесла плащ-палатка и шмыгнула носом. В доказательство слов была предъявлена кривоватая корзина, наполовину заполненная битым стеклом, старыми окурками и ещё какой-то гадостью. - Ваш? – я кивнул на старенькую железную стелу, табличка на которой гласила, что тут покоится Жилицкий Иван Соломонович, покинувший наш дерьмовый мир в начале шестидесятых. - Нет, – помотал головой парень. – А вот мусор… – он замялся. - Только не говорите мне, что вы всё лето кутёжили на старой могиле, а по осени в вас взыграла совесть, и вы решили навести порядок! – мне едва удавалось сдерживать смех. И вот ради этого я пораньше пришёл на работу? Ради двух малолетних дебилов?! - Да! То есть не мы кутёжили, – возбуждённо запрыгала плащ-палатка. – Мы время выгадать не могли, чтоб прийти и убраться. А сегодня получилось. Вот мы и это… - Вы что, ночью убирались? – я прикинул размах свалки на могиле, потом – время рассвета. - У меня фонарик есть, – промямлил парень, хлопая себя по куртке, перешитой из бушлата. - Та-а-ак… – я скинул с плеча лопату, прислонил её к оградке и полез в карман рабочей спецовки за папиросами. – Сейчас вы медленно и спокойно объясняете мне какого хрена вы тут делали ночью и, главное, почему. А там уж я решу, лопатой вас бить, или забыть о том, что вы тут вообще были. - А-а-а… спасибо нам сказать? – вдруг обнаглела плащ-палатка. – Мы ведь вашу работу сделали! - Коней попридержи, – огрызнулся я. – Моя работа – копать ямы, складывать в них гробы и закапывать. А на уборку могил я не подряжался, мне за это не платят. Так что если не можешь сказать что-то толковое, то закрой рот и пусть говорит твой дружок. Понял? - Угу… - Да мы летом ещё заметили, что сюда выпивать приходят. А чё, место тихое, могилы все старые, не ходит почти никто… Ну, мы сначала к заведующему лыжи навострили. Сказали чё и как. А он нас в шею погнал. Ещё и это, обматерил за то, что нос не в своё дело суём, – парень покосился на плащ-палатку и шмыгнул носом. Интересно. – Мы тогда решили сами убрать. Ну, тут свинарник полнейший был, даже за обелиском насрал кто-то. Тока летом ночи короткие, запалить могли быстро, ну, и вышло лишь по осени прийти. - А какого хрена вы, два тимуровца, – фыркнул я, постукивая папиросой по пачке, чтобы выбить табачное крошево, – решили вообще общественными работами заняться? Что, пионерский галстук на шее жать стал? - Дык… – парень замялся и замолчал, потупив глаза. А я смотрел на этого оболтуса и ждал, когда он наберётся смелости сказать правду. Я прожил в Дягильске всю свою жизнь и выбирался из него лишь один раз, но зато на три с половиной года. И я хорошо знал местных жителей. Многих по именам. Ещё больше – в лицо. И вот эта носатая физиономия была мне хороша известна! Дылда с белыми, как у латыша волосами, татарскими раскосыми глазами и орлиным кавказским носом был настолько приметной личностью, что не опознать его мог только слепо-глухо-немой. - Я сказал – правду, – напомнил я, прикуривая от спички. – Мне долго ждать, товарищ Морев? - А вы откуда меня знаете? – удивился он. Я вздохнул, затянулся горьким дымом и с тоской подумал о том, что придётся-таки бить этот длинный нос, несмотря на все заслуги его обладателя. Судя по тому, как забегали глаза парня, он что-то почуял, и потому решил всё-таки сознаться. – Да это… отчим мой сюда захаживал. - Баранов Дмитрий? Слесарь? У него брат ещё на Оленьем острове, в рыбхозе работал, а теперь никак устроиться никуда не может, – я попытался припомнить его. Невысокий, чуть обрюзгший, всегда недовольный тип. Раньше всегда ходил с часами «Электроника», год назад раздобыл «Монтану» и до сих пор не снял с экрана защитную плёнку. - Он самый! Если б я ему сказал, чтоб он прекращал на кладбище свинячить, так он бы… - Ясно, – я прервал его, прекрасно понимая, что сознаться в том, что твой отчим – скотина, это одно. А вот вслух признать, что за попытку призвать к порядку этот самый отчим начнёт «воспитательную беседу» с обнаглевшим пасынком, и хорошо, если воздействие ограничиться лишь кулаками, это уже совсем другое дело. – Забирайте лопату, корзину, и валите отсюда, тимуровцы, на всех парах в школу. Ещё успеете. И если ещё раз что заметите, то ищите меня, раз уж у вас совесть такая нежная. - Она у нас просто есть, – вякнула плащ-палатка. – В отличие от вас! Вы всё равно большую часть дня ничего не делаете, могли бы и… - Так, пионеры, пошли вон! – я уже начал сердиться. Почуяв битыми в детстве жопами, что моё терпение подходит к концу, подростки торопливо собрали свой нехитрый скарб и попытались как можно быстрее покинуть место благородного преступления. Когда они проходили мимо меня, я уловил сквозь папиросный дым отголосок женских духов. Хороших, терпких. Я с подозрением посмотрел в спину плащ-палатке, уверенным шагом следующей за товарищем Моревым, и задумался о том, кто именно находился под брезентовым куколем – парень или девка. Если парень, то плевать. А если девка…       Я вздохнул, затушил об ограду окурок и бросил его под ноги. Ничего, пара дождей, и ни следа от него не останется! Оглядев ещё раз подвергшуюся уборке могилу, я пошёл дальше. Туда, где располагалась моя сторожка и где я мог спрятаться от начавшего накрапывать дождя. К обеду развиднеется, можно будет пойти копать яму назавтра. Вчера «скорая» как раз какую-то бабку в больницу доставила. С учётом того, что кроме клизмы, зелёнки и пустырника в больнице ничего уже давно не было, вряд ли бабку ждали качественное лечение и скорая выписка. Нет уж – морг, гроб, церковь, могила. Так что время для подготовки, чтоб завтра не рвать с утра жилы, копая тяжёлую, глинистую землю, у меня имелось.

***

- Лазар! Лазар! – голос заведующего кладбищем слышался издалека, поэтому я давно успел убрать следы крайне нерабочей деятельности – книгу и остатки кофе на дне железной кружки. Так что когда Хавин, никогда не называемый по имени-отчеству, разве что в лицо, добрался до меня, с трудом преодолев слишком узкий проход между рядами оградок, то я уже был готов к его появлению. Сидел на пороге сторожки и с умным видом точил лопату. - Вот ты где, морда еврейская! – выдохнул Хавин, глядя на меня с такой злостью, словно это я заставил его бежать через всё кладбище. Я хмыкнул и провёл точилом по стали так, чтобы раздался как можно более мерзкий звук. – Я к тебе обращаюсь! - Я слушаю. - Слушает он… На завтра две могилы копай. Одну в общем ряду, а другую возле сосен, где жена бывшего парткома похоронена, прямо рядом с ней. Мамаша директора завода преставилась, так что будут теперь рядышком лежать. Прямо как раньше, когда в парикмахерской по три часа заседали! – он злорадно оскалился, демонстрируя желтоватые и кривые зубы. - Угу, – я кивнул, продолжая точить лопату. – Для мамаши Рыкова – за двойную плату. Там корней дохрена, рубить придётся. - Да ты в край обнаглел! – едва не задохнулся своим возмущением Хавин. - В общем ряду – за обычную плату. У сосен – за двойную. Не хочешь переплачивать – ищи алкашей, кто за бутылку тебе яму выкопает. - И найду, – зашипел Хавин. – Что-то ты наглеть стал, иуда. - Ты за языком своим следи… А то придётся им те могилы вылизывать, которые из-за тебя в выгребную яму превращаются. Я тут недавно заводского слесаря встретил… – с удовольствием соврал я, снова лязгая точилом о лопату. – Поговорил с ним… о свинарнике… о том, какого хрена он сюда выпивать ходит, и с кем… - Ты что, угрожаешь мне?! – он вытаращился на меня, и глаза, скрытые за линзами очков, стали казаться ещё больше. На лысом лбу появились крупные капли пота, а шея побагровела. – Да я тебя самолично тут закопаю, сволочь ты паскудная! Я тебя на работу взял, деньги тебе плачу, а не мешком макарон за весь год рассчитываюсь, а ты… - Ты поругайся, поори. Говорят, полезно. Глядишь, и инфаркт отсрочишь, – я с ухмылкой посмотрел на него – жирного, сытого, мерзкого. За всю свою жизнь я встречал много паскудных людей, но Хавин входил в десятку тех, кого я бы с удовольствием самолично прибил и даже закапывать не стал. Всё равно он настолько гнилой, что сам за недельку-другую разложится. Не обращая внимания на плюющегося ублюдка, я поднялся, зашёл в сторожку, и вышел из неё уже с топором в руке. Хавин осёкся и попятился. – Ты это брось! Охерел, что ли?! - Это, – я подбросил в руке топор, – для сосновых корней. За который ты мне в два раза больше заплатишь. Я не собираюсь портить лопату о них, титан, знаешь ли, ломкий металл. Так что иди деньги отсчитывать, начальничек. - Сука ты, Лазар, – бросил тот и, развернувшись, пошёл прочь. И чего приходил? Мог бы дождаться обеда, всё равно я каждый день сам к нему в контору захожу, чтобы узнать, не появилась ли какая срочная работа. Да и на Ниночку полюбоваться лишним не бывает. Хоть какая-то радость.       Засунув топор в петлю на поясе, я неспешно направился к «элитному» участку, где и находили последний приют самые важные жители города. Как по мне, так не было никакой разницы в том, где лежит покойник. Это живым было важно, им хотелось друг перед другом выпендриться даже в такой малости, как высота обелиска, цвет надгробия или пышность букета. Мёртвым уже оно всё как-то без разницы. Ничего, пусть выпендриваются. Двойную оплату никто не отменял. - Буханку ржаного, банку сгущёнки и четыре пачки «Беломора». - Сгущёнки нет, – крайне нелюбезно ответила мне продавщица. Я устало потёр переносицу и внимательно посмотрел на женщину. - Есть. Так что давай сюда. - Да нет её! - Мне, мать твою, самому эту банку из подсобки тащить, как в прошлый раз?! - Да чтоб ты ей подавился, – взвизгнула она, вынула из-под прилавка злосчастную сгущёнку и с грохотом поставила передо мной. Хлеб эта ведьма едва ли не швырнула мне в лицо, как и папиросы. Ничего, поорёт и успокоится. Каждую неделю так. Ставили бы эту сгущёнку на прилавки, как остальные консервы, так не пришлось бы ругаться. Так нет же – прячут, делают вид, что нет и не было её, а потом из-под полы втридорога толкают. - И мне давай! – обрадовался стоящий позади меня мужик. – Два месяца купить пытаюсь, хоть сегодня повезло. - Хрен тебе, а не сгущёнка, – попыталась «съехать» продавщица, но под давлением возмущённого ропота ещё нескольких человек, стоявших в очереди, всё-таки достала ещё одну банку и мстительно вякнула: – Последняя! - Ну и хрен с тобой, давай хоть эту! – мужик начал отсчитывать цветастые мелкие бумажки, заменившие старые деньги. Триста рублей – буханка хлеба. Сгущёнка – восемьсот. А зарплата… – Хоть жену порадую, может, орать перестанет… - А чего ей не орать, на лесопилке опять получку не выдали! – возмутился кто-то из очереди. Я стоял у старого плаката, призывающего граждан пить томатный сок, и внимательно слушал чужие пересуды. Иногда это бывало полезно. – Моя уже какой день бесится. Только на распиловке второй месяц не платят, а шлифовщицы уже четвёртый без денег сидят! - Слышь, а поэтому Манька Матросова сегодня по домам бегала? Занять хотела? - Да не, у неё дочь запропала. Мне моя Людка сказала, что та по подружкам пошла выискивать свою дурищу, да вроде так и не нашла. - У-у-у, домой девка вернётся, папаня её от души взгреет… - И правильно, так ей и надо будет. Лет сколько соплюхе? А она уже шлёндриться начала…       Я отлип от плаката, поправил на плече ремень с лопатой и неспешно направился прочь, оставляя озлобленных граждан и дальше вариться в негодовании, злорадстве и страхе. Денег нет, продуктов мало, а земля в Дягильске настолько хреновая, что и огород завести получалось не у всех. Одной петрушкой с укропом сыт не будешь, а более сытные овощи отказывались расти на пустой приболотной земле. Я вышел из магазина, к которому в тщетной надежде найти что-нибудь съедобное спешили ещё несколько припозднившихся работяг, прикинул путь до противоположного края города и, мысленно выругавшись, пошёл туда, куда меня гнали остатки совести. Ну, не в милицию же мне надо было идти!

***

      Изображать из себя служебно-розыскную собаку на голодный желудок – дрянное дело, поэтому для начала я сжевал четверть от буханки, закурил её парой папирос, и лишь потом отправился изучать помойку. Почему её? А куда ещё Лёнька Морев со своей подружкой могли выкинуть корзину, полную мусора? Не домой же её потащили…       Ковыряя палкой содержимое контейнера, куда посетители кладбища обычно выкидывали сухие цветы, сорную траву, остатки поминальных посиделок и прочий мусор, ни следа корзины или её содержимого я не нашёл. И зачем они забрали с собой старую, местами поломанную плетёнку, заполненную битыми бутылками, бумажками и бычками? А может, они вообще не дошли до центрального входа-выхода и решили срезать напрямки, чтобы выкинуть свой груз у автобусной остановки? Выругавшись, благо что меня никто не слышал, я отправился к могиле Жилицкого Ивана Соломоновича. Постояв у неё, я вспомнил, в какую именно сторону уходили дети, и пошёл едва ли не по их следам, старательно проглядывая соседние захоронения. Мало ли. Уже начинало темнеть и я мог легко упустить что-то важное.       Кладбище окружала по периметру невысокая, едва достигающая двух метров, ограда. Местами погнутая, с выломанными на некоторых участках секциями, она с избытком опоясывала городской погост, оставляя достаточно места для новых захоронений. И в начавшем дичать перелеске, отделявшим ряды могил от хлипкой ограды, я и нашёл корзинку. С отвалившимся дном и широко разбросанным содержимым. Как будто кто-то выбил её из рук юного тимуровца, уничтожив плоды ночного уборочного бдения. А вот это было уже интересно – на измятом боку корзины виднелись багрово-коричневые пятна, повторяющие собой очертания ладони. Будто кто-то сжимал корзину измазанной в крови рукой. Я присел на корточки и внимательно осмотрел её, качнул, подтолкнув подобранной с земли палкой и увидел застрявший в плетёнке осколок. Очень тонкий и плоский. Ясно…       Я осторожно побродил между деревцами, вглядываясь в пожухлую траву. Может, что ещё интересное найдётся? И нашлось – фонарь. Маленький «Жучок» с тщательно заклеенными трещинами на корпусе лежал в корнях молодой поросли дикой сирени, почти незаметный среди коричнево-чёрных стволиков. Я осторожно поддел его палочкой, присмотрелся и увидел старательно выцарапанные инициалы – «ЛМ». Да, у меня была такая же привычка метить важные вещи. Ну, и чья эта может быть игрушка, кроме как Морева Лёньки? Может, под следующим кустом я найду его отвалившуюся руку? Интересно, сколько часов он беспрерывно жал рукоятку, чтобы подсветить себе и своей подружайке?       Присев на траву, я прислонил лопату к дереву, достал папиросу и начал неторопливо разминать её, глядя на сломанную корзинку и мусор. Итак, я нашёл место, где что-то случилось. А дальше? Заявлять хоть кому-то о том, что я утром видел на кладбище обоих подростков, я не собирался. Кого тогда обвинят в их исчезновении? Дягильск – небольшой город, даже если Лёнька с девчонкой скоро найдутся живыми и здоровыми, то я всё равно от домыслов и сплетен не отмоюсь никогда. И значит, мне следовало решить – уйти, плюнув на чужие проблемы, или продолжить поиск в одиночку, не привлекая к себе внимания. Какое мне было дело до двух подростков? Как минимум раз в год кто-то пропадает без вести в городе или его окрестностях, и даже в расположенных неподалёку деревеньках, и то иногда нет-нет, да исчезнет кто-то. То ли сам, то ли с чьей-то помощью. Что за беда, если в этом году среди пропавших будут значиться имена школьников? Без разницы, кто помирает – старик или ребёнок, мужчина или женщина. Все равны. Все одинаково не имеют цены за счёт маловажности своего существования.       Я закурил, раза с четвёртого добыв огонь из спички. Горелку я не отбросил в сторону, как обычно, а убрал в карман. На всякий случай. Я не хотел быть ни коим образом причастным к этому делу.

***

      Под подошвами ботинок то и дело хрустели осколки стекла. Как бы дорого не стоила стеклотара, которую можно было сдать в пункт приёма, её всё равно били в мелкое крошево, засыпая им берега в местах, наиболее подходящих для отдыха. Я шёл почти у самой кромки воды и тёмные серо-зелёные волны неспешно протекали в полуметре от меня. Камышовка текла с северо-запада на юг, изредка кривляясь руслом, заворачиваясь в петли. Она то сужалась до двух метров, то разливалась вширь, достигая почти полусотни. Один из таких разливов находился рядом с городом, и к нему легко можно было выйти со стороны частной застройки, больше напоминавшей не пригород, а слегка уплотнённую деревню. Одноэтажные дома с огородами, а то и коровниками-курятниками, тянулись почти вдоль всего берега, до самого кладбища. Вся городская цивилизация в виде завода, складов, школы, больницы и прочего располагались намного выше, на севере, и казалось, будто существуют два разных Дягильска – сырой и пахнущий навозом, и сырой, пахнущий бензином и асфальтовой пылью. В городе даже имелись многоэтажки – объект тихой зависти людей, живущих в условиях постоянного отключения электричества, с то и дело пропадающей из кранов водой и уличным сортиром. В «хрущёвках» же о проблемах с коммуникациями не знали, зато у них водились тараканы. И там наверняка тоже был слышен петух…       Сумерки сгущались всё сильнее. Серо-лиловое небо налилось чернотой и сгустилось. В домах зажигался свет, теплил мягким золотом окна и россыпь огоньков разбежалась по земле, заменяя собой звёзды, закрытые тучами. Впереди, на краю затона, чёрным пятном выделялось старое здание лодочной станции, с одной стороны прикрытое деревьями, а с другой поднимающимся берегом. Более удобного места для того, чтобы отсидеться, я не знал. Как и для того, чтобы спрятать что-то с чужих глаз. В основном те, кому хотелось посидеть у воды, использовали рассохшиеся причалы, зиявшие провалами сломанных досок. В само же здание станции старались не соваться – тёмное, сырое, плесневелое, оно не привлекало даже буйную молодёжь, которой требовалось хоть где-то собраться и побеситься, что-то ломая, разбивая и крича. Разве что шваль какая-то иногда отиралась внутри, но делала она это исключительно в тёмное время суток. Как сейчас…       Я уже почти дошёл до затона, когда меня вновь начали одолевать сомнения. Ну, куда я лезу? Что мне Лёнька Морев и его отчим-паскуда? Что мне девчонка, которая, может, вовсе и не дочь неизвестной мне Матросовой Марии? Может, я всё перепутал и сам себе наврал? Вдруг, я ищу не то и не там, да и вовсе искать нечего? К тому же, сколько времени-то с утра прошло!? Эти два поборника чистоты и морали могли уже шесть раз найтись, снова потеряться и сдохнуть где-нибудь в другом месте. Мне с того какая печаль?       Пересилив себя, я заставил ноги шагать в сторону лодочной станции. Внутри поднималась волна отторжения и злости на самого себя за бессмысленные действия. Я старался отвлечься, убедить себя в том, что поступаю правильно. Раз в год, и я имею на это право! Надо всего лишь дойти до станции и проверить её. На всякий случай. А вдруг… Плеск холодной воды, шелест ещё не опавшей листвы, сухой шорох друг о друга веток – они кружили вокруг, и я старательно вслушивался в них, чтобы перестать грызть самого себя за проснувшееся вдруг человеколюбие. Ночь была полна звуков, она расцветала ими, превращаясь в невидимый, но явно слышимый сад. Оставались лишь ощущения – и ни проблеска света. В какой-то момент я потерялся в них, полностью перестал думать, и мне началось казаться, что внутри снова распускаются ржавые соцветия разрывающих тело пуль и стук…. Тихий стук автомата о танковую броню… - Быстрей! – шепнул я сам себе, словно отдавал приказ, и бросился вперёд.       Незаметно воздух насытился запахами гари и крови, изгнав отголоски воды и прели. То и дело под ногами хлюпала не волглая береговая почва, а жёстко скрежетала выжженная до стеклянного состояния земля. Мелькали стволы прибрежных ив, теряясь в муторном тумане и краем зрения я видел выступающие из мрака мёртвые тела, заметные ночью как кляксы абсолютной тьмы, очерченные бельмастым светом. Ботинки застучали по пристани, рассохшейся и наполовину разрушенной. В просвете между досками мелькнула слабая искра света, резанувшая меня по глазам как блеск офицерской кокарды.       Я ударил плечом дверь, вкатился внутрь, успевая окинуть взглядом тесное помещение лодочной станции. Суки… Я забыл сорвать с лопаты чехол, поэтому ударил плашмя, наотмашь, снося в сторону того выродка, что держал за ноги извивающуюся на грязном полу девчонку. Второго, который удерживал её руки и затыкал рот, я отбросил ударом черенка под дых. А потом медленно, демонстративно, обнажил остро наточенное лезвие. Смешно – лопата… Садовый инструмент для вскапывания грядок. Или ройки могил. Если наточить край, чтобы он резал, а не раздирал землю, то им вполне возможно будет перерубить не только мясо, но и кости, ведь они намного мягче древесных корней. Это для них нужен топор, для костей сойдёт и лопата. Третий ублюдок, прижимавший к полу светловолосого парня, медленно поднял руки вверх и отодвинулся от него. Расстёгнутый ремень болтался, свисая из шлёвок. - Ты, мать твою, совсем охерел – на людей бросаешься? – простонал тот, которого я ударил черенком. – Чё те тут вообще нужно, мужик? - Пошли вон, – только и сказал я, стараясь уследить все всеми тремя уродами. А как ещё называть нелюдей, пытавшихся изнасиловать случайно встреченных ими подростков?       Тихо, тихо…Не трогать. Не бить. Держать себя в руках. Нельзя, Лазар, нельзя. Ещё полгода «нельзя»… - А ты ничё не попутал, а? Жалко, что тебе не досталось, или хочешь, чтоб мы и тебя опри… – он не договорил. Я крутанулся на месте, сделал всего один шаг и почти без замаха ударил его лопатой, глубоко вонзая лезвие в бедро. И пусть скажет спасибо, что удар я нанёс по внешней стороне, а не по внутренней, не зацепив артерию. - Сейчас я выну лезвие, и если вы перетянете ногу над раной, то у вас, бламеки, будет шанс дотащить своего кореша до мясницкой живым. Поняли?       Они не поняли, попытались броситься на меня, что-то вякая истерично и зло. Сиплые голоса, надорванные дешёвым куревом и гневом плеснули на меня вязкой жижей, как отработанное масло. Я молча надавил на черенок, и неудавшийся насильник взвыл, когда лезвие шевельнулось в ране. Чужая боль тоже не остановила ублюдков, и я рывком высвободил лопату. Того, кто держал Лёньку, я «бортанул» плечом, рванув ему навстречу, а затем, когда он грохнулся на настил, с силой ударил мыском ботинка по голове. От второго пришлось отскакивать едва не вслепую. На лодочной станции было темно, шум воды мешал расслышать шаги, путал звуки, а ещё вяло и болезненно ругался Лёнька, а истеричные женские всхлипы били по слуху куском рваного железа. Слишком много, слишком шумно, слишком живо…       Резко и как-то по-птичьи завизжала девчонка, попыталась сказать что-то членораздельное, тыча пальцем куда-то в сторону, но я и без неё уже расслышал шаркающие шаги и щелчок, с которым обычно вылетает лезвие из кнопочного ножа. Я качнулся назад и в сторону, избегая направленного в спину удара, и вскинул лопату. Я ударил вслепую, на всю длину черенка, даже не думая о том, что надо целить в живот или горло. Полотно с чавканьем вошло в грудину, не заметив преграды из рёбер. Я, чуть наклонив голову, смотрел, как стоящий напротив меня мужчина в рабочей спецовке и тельняшке бессмысленно разевает рот, пытаясь то ли что-то сказать, то ли вдохнуть. По подбородку текла кровь, похожая на поток чернил. Вязких, густых, липнущих к коже и созданных из железа и болотной тины. Ржавого железа и тухлой, застоявшейся тины со дна бочага…       За спиной истошно орал лишенец, которому я попортил ногу, визг девчонки превратился в сдавленное сипение, а Лёнька, к счастью, и вовсе заткнулся. Надо же, как всё нехорошо получилось. Может, мне всё-таки не стоило пытаться стать честным человеком?       Я высвободил лопату и шагнул в сторону, позволяя трупу вольно распластаться на полу. В двух шагах от него лежал второй, которому я пробил голову мыском ботинка. Медленно повернувшись к оставшемуся в живых насильнику, я смерил его оценивающим взглядом. Черенок лопаты медленно повернулся в ладонях, пальцы скользнули по гладкому дереву. Уже нельзя было отыграть всё назад и уйти, оставив всё, как есть. Уже нельзя… Короткий удар прервал надоевший мне крик. Раскрытый рот блестел от чернильной крови, подбородок безвольно дёргался, лёжа на полотне лопаты. По ней текла чёрная жижа, скапливалась, достигала губ и едва не заливалась обратно, в раскрытый от ужаса рот.       Вот я и побыл человеком.       Дети смотрели на меня глазами полными ужаса, и я настолько ясно видел их, будто внутри станции горел фонарь. Я на пару секунд растерялся – я же видел отсвет, ту искру, так похожую на блеск кокарды! Но здесь не было ничего! И что тогда могло здесь светить? Тряхнув головой, я отбросил ненужные мысли, оставив себя восхитительно пустом, и направился к девчонке. Она попыталась вырваться, когда я взял её на руки и поднял, но слабенькие удары и надсаженный писк не смогли мне помешать. Я вынес её наружу, устроил на траве метрах в десяти от станции, и вернулся за Ленькой. Судя по тому, как он двигался, поднимаясь с пола, с ногой у него было что-то не так. Тащить его на руках, как пахнущую терпкими духами девчонку, я не собирался, а опереться на моё плечо мальчишка не мог из-за разницы в росте. Я подобрал с пола рассохшееся старое весло и отдал ему, чтобы он использовал его вместо костыля. - Греби наружу, – сказал я парню и Лёнька торопливо, насколько это было возможно, зашаркал прочь, сопровождая каждый свой шаг глухим стуком дерева. Понятливый мальчик. А я остался стоять в темноте, в малоприятном обществе трёх трупов и пытался понять – зачем я испортил сам себе жизнь? Жил себе жил, а потом вдруг решил хороший поступок сделать, и что в итоге? Статья и лесоповал? Или же мне не дадут дожить до суда друзья и родственники убитых мной ублюдков? У них, наверное, тоже дети есть – ублюдочки недорощенные, и жёнушки – ублюдочные подстилки. А может, и нет. И почему меня это всё волнует, если я и так знаю, что мне надо делать? Ведь, на самом деле, у меня не было ни сомнений, ни иного пути с того самого момента, как я обнаружил окровавленную корзинку и сломанный фонарь. С другой стороны, а разве могло быть иначе?       Я не считал, что я совершил ошибку или страшное преступление, ударив лопатой выродка, вытащившего нож. Не сделай я то, что сделал, и мне осталось бы лишь отпустить насильников. Да, я давал шанс, предлагая уйти, но я ведь прекрасно знал, что пораненная нога никого не напугает и не заставит образумиться. У меня не было выбора с того самого момента, как три опустившихся ублюдка отправились заливаться сивухой на старую лодочную станцию и обнаружили там двух спящих подростков. И когда они решили, что девки хватит лишь на двоих, а пацана можно оставить третьему. Да, они не успели ничего сделать. Но они собирались. Они почти начали. И поэтому на том месте, где они хотели повеселиться, теперь будет пылать алый маковый цветок.       Внутри меня медленно смыкали лепестки бутоны из ржавчины и пыли…       За спиной смеялось пламя, сыто гудело, пожирая старые доски и свежее мясо. Сырое дерево горело плохо, но у него тоже не было шансов. Я ведь упоминал, что на лодочной станции иногда прятали то, что не должны были увидеть чужие глаза. Бутылки с палёной сивухой, топливо, тайком слитое с заводских грузовиков, масло для станков с лесопилки… Я нашёл их, кажется, по запаху. Как и какие-то шмотки, несколько коробок с явно украденными деталями и чей-то видеомагнитофон. Ничего, завтра днём наверняка кто-нибудь да заметит, что лодочная станция сгорела и полезет проверять, не осталось ли хоть что-то полезное, что можно стащить. Они ничего не найдут, кроме гари. Ничего и никого. Разве что если станцию начнут перестраивать, тогда, может люди и найдут что-то похожее на человеческие останки. Но – только «может». Потому что я хорошо умел не только копать могилы, но и сжигать всё за своей спиной – мосты, «секреты», лодочные станции и танки. Это было не так уж и сложно.       Девчонка, которую я так и нёс на руках, всё пыталась что-то вякнуть, то ли поблагодарить хотела, то ли проклясть, но я шикал на неё, и она затыкалась. Рядом молча шкандыбал Лёнька, шмыгал разбитым носом и коряво, по-детски ругался, когда весло задевало корни деревьев. То ли с испуга, а то ли и от большого ума, он шёл, опираясь на лопасть, и поэтому цеплял всё, что могло попасться ему на пути. Минут через сорок мы вышли к дому, в котором жила девчонка. Во-первых, так было ближе, а, во-вторых, не к Баранову же их тащить. Это ведь он, заприметив, что пасынок деранул куда-то ночью, решил за ним проследить, а после устроил разбор полётов в той рощице, поколотив сына, да ещё и потрепав его подружайку. И эти два олуха решили спрятаться на станции, переждать, а потом уже добраться до дома, но… банально уснули, умаявшись после бессонной ночи, и их сон был прерван только поздним вечером, когда три выродка решили немного скрасить свою жизнь. - Чтоб я вас больше на кладбище не видел, – сказал я, когда мы остановились возле калитки дома Матросовых. Всё-таки, девчонка оказалась действительно дочкой Марьи. – Даже если кого хоронить припрётесь. Не хрен из себя героев комсомола изображать. Ясно? - Д-да, – мотнул головой Лёнька, обессиленно опираясь на весло. Я сгрузил девчонку на землю, прислонил её к калитке и направился прочь. До утра оставалось всего ничего, собирался дождь и мне, судя по всему, предстояло или спать час, но дома, в мокром и грязном виде, или два, но в своей сторожке, в виде уже замёрзшем, мокром, грязном и голодном. Хлеб я где-то потерял… - А вы… – пискнула мне вслед девчонка и замолчала. Я обернулся и кратко бросил, надеясь, что они поймут и запомнят: - Меня там не было. И вас. Фонарь свой… забери его из рощи, он под кустом валяется. Мало ли найдёт кто. А весло сожгите нахер, – и пошёл дальше. На кладбище. Два часа сна были лучше, чем один.

***

      Меня окружала одна лишь грязь. И сам я был комком слизкой грязи! Словно издеваясь надо мной, с неба ярко и тепло светило солнце, лишь изредка прикрываясь ошмётками облаков. Я вычерпал дождевую воду из двух ям. Я закопал их, когда похоронные процессии принесли гробы. Я измазался в глинистой земле с ног до головы, и сам себе казался покойником, выбравшимся из могилы наружу. Дойдя до своей сторожки, я аккуратно пристроил лопаты к стене и начал раздеваться. Грязные комбез и спецовка полетели на мокрую траву – кажется, их проще было сжечь, чем отстирать. Подобрав стоящее у входа ведро, я набрал воды из колонки и принялся медленно смывать с себя следы утренней работы. За этим делом меня и застал Хавин. - Лазар! – его визгливый голос чуть испортил мне и без того хреновый настрой, но не смог отвлечь от ледяного душа. – Лазар! - Не ори, постояльцев распугаешь. - Ты ещё и шутишь, скотина жидовская?! – заорал он, приближаясь ко мне. – Ты что тут устроил?! - Моюсь, не видишь? - Оденься немедленно! - Иди нахрен, – ответил я, снова направляясь с ведром к колонке. – Чего припёрся? - На тебя Рыков жалобу накатал! Ты, скотина, ему не только в день похорон матери нахамил, но ещё и взятку потребовал! - Первое – Рыков может идти в жопу. Я ради его мамаши всю ночь с зонтом вокруг могилы не должен был бегать. Грязно ему на кладбище… – я фыркнул, поднял ведро и вернулся на помывочное место, уже начавшее превращаться в лужу. – Второе – сколько лет тут работаю, так на каждых похоронах копачу то еды, а то бутылку подсунут. И только эта морда решила зажилить положенное. Дир-р-ректор… – я зачерпнул воды и с фырканьем начал отмывать лицо и голову. Хорошо, что кепку оставил в сторожке, не то и её стирать пришлось бы. - Не смей поворачиваться ко мне задом, когда я с тобой говорю! – Хавин, не зная, как достучаться до меня, обежал полукругом помывочную лужу и жирной каплей застыл в пяти шагах от меня. - Ну смотри тогда на перёд, если так нравится, – я выпрямился и с оттяжкой щёлкнул резинкой мокрых трусов. Хавин глянул вниз, взвизгнул, и бросился прочь, оскальзываясь на траве. - Я тебе, сука, это ещё припомню! – крикнул он, забежав за первый ряд оград и памятников. – Скотина еврейская, уволю тебя, к чёртовой матери уволю! Ты никуда на работу не устроишься, ни на завод, ни дворником, даже бутылки подбирать на сможешь! - Иди работай, пока я тебе самому бутылку кой-куда не засунул, – я повернулся к нему и добавил: – Или черенок от лопаты. - Чтоб ты сдох! - И тебе того же, пидрила, – фыркнул я ему вслед. Хавин сбежал, а я продолжил мыться, нимало не беспокоясь за свою «карьеру». Этот паскудник грозил мне увольнением раз в месяц, а в январе, не иначе в виде прибавки к Новому Году, два раза. Занятная стабильность, опорный столб в карусели неустроенности! Закончив отмываться, я вытерся старым полотенцем, надел чистые штаны и свитер, накинул на плечи куртку и уселся на крыльцо сторожки.       Под боком потрескивал костерок, разведённый ради просушки ботинок. За дверью стояла лопата, отчищенная и наточенная после ночной «прогулки», а я сидел и разглядывал свои ладони, пытаясь сосчитать на пальцах, сколько времени нужно на то, чтобы пожар на лодочной станции связали со мной, двумя юными пионерами и пропажей троих выродков. Я даже лиц их не видел, так и не понял, кого убил. Не то, что меня это беспокоило, мне было почти всё равно. Почти. Знай я, кого порешил на станции, то мог бы более складно соврать ментам, когда они придут за мной. А они придут – наверняка кто-то видел меня, идущего к реке. Или какая-нибудь недрёманая скотина вышла ночью на крыльцо поссать и заметила, как я тащу на руках девчонку, а рядом шкандыбает хромой Лёнька. Или родители девчонки – мать вашу, да как её зовут? – могли решить, что проще сдать меня, выставив обоих детей жертвами, а меня единственным виновником. Никто бы не удивился.       Но время шло, мамаша Рыкова покоилась в земле, неизвестная мне бабка тоже, Хавин плевался ядом в своём кабинете, а за мной так никто и не собирался идти. Я решил, что меня будут поджидать у дома и, не желая упрощать хоть кому-то жизнь, потянулся за книгой. Спешить домой я не собирался. Да и ботинки ещё не просохли. Книга раскрылась на заложенной странице; талон на муку оказался отличной закладкой. Он был не погашенный, прошлогодний. Бесполезный кусок бумаги. Ниночка пришла работать на кладбище чуть больше года назад, и мы с ней сразу наладили дело обмена – ей доставались макароны, мука и половина сахара. И вся водка. А мне – табак, крупа и хозяйственное мыло. Того, что у меня имелось, не хватало чтобы отстирать одежду после работы. Ниночка была не только красивой, но и умной женщиной, и сразу поняла, что от общения со мной можно получить много пользы. Первая – талоны. Вторая – чёртов огород. Ей не надо было пальцем о палец ударять по весне и осени, он всегда был вскопан и приведён в порядок. Третье – периодические «встречи» на складе, в дни отсутствия Хавина. Трахаться на гробах было не очень удобно, но бутылка вина до и спокойная тишина после, примиряли нас с плохо оструганными досками и запахом влажного дерева. Больше нам ничего друг от друга не было нужно и нас всё устраивало. Может, Хавин потому так и бесился, что с Ниночкой веселился я, а не он?.. Замяв уголок талона, я отложил его на ступеньку и вернулся к уже не раз читанной истории про мустангеров, убийства, прерии и индейцев.       «Во время его обморока через поляну проехал всадник. Это его конь топотом своих копыт спугнул койотов, это он остался глух к мольбам о помощи. Всадник прискакал слишком поздно и не для того, чтобы помочь. По-видимому, он просто хотел напоить лошадь.       Лошадь вошла в ручей, напилась, вышла на противоположный берег, пробежала по поляне и скрылась в зарослях. Всадник не обратил внимания на распростертое тело, только лошадь фыркнула, увидев его, и испуганно покосилась на трупы койотов.       Лошадь была не очень крупная, но прекрасно сложена. О всаднике сказать этого было нельзя – у него отсутствовала голова.       Впрочем, голова была, но не на своем месте. Она находилась у передней луки седла, и казалось, что всадник держит ее в руке.       Страшное зрелище!       Когда всадник без головы проезжал через поляну, собака с лаем проводила его до опушки зарослей – она давно бегала за ним по пятам, скитаясь там, где скитался он. Но теперь она отказалась от этой бесплодной дружбы; она вернулась к раненому и улеглась рядом с ним. Как раз в эту минуту сознание вернулось к нему, и он вспомнил все, что было раньше».

***

       Под самый вечер, когда я уже заканчивал шнуровать сухую и отогретую на костре обувь, к моей сторожке припёрся здоровенный мужик, высокий, лысый и усатый. Надетый поверх рубашки плотный пиджак едва не трещал по швам, на ногах красовались синие кеды. Ну да, с его лапищами или в кирзачах, или в кедах только ходить. Хотя, лучше бы он, отправляясь на кладбище, сапоги надел, не так жалко было бы в местной грязи потерять! - Чё надо? – спросил я, потянувшись за лопатой. - Я – Матросов, – представился он низким, глухим басом. – Захар Матросов. - И? Мне что, в ответ тоже представиться? Чё надо-то? – явление отца спасённой мной девчонки не добавило ни настроения, ни хоть какой-то приятности. Мне не нужна была его благодарность, главным было неприятностей не дождаться. - Поговорить с тобой, – ответил он, мрачно глядя на меня из-под кустистых бровей. Рожа у него была что надо – будто из камня вырубленная, да ещё и злая. - Говори, – хмыкнул я и всё же поставил лопату поближе. На всякий случай. Самое неблагодарное дело – спасать по ночам дурных девиц. Как бы Матросов не решил, что я его дочечку «обидел», и не попытался мне голову прямо здесь оторвать. А он сможет. Наверное… - Ты вчера ночью мою Аньку и Лёньку Морева до дома довёл?       Ну вот, теперь я знал, что пионерку зовут Анькой. - И что с того? - Что с ними стряслось? Ты-то должен знать, раз их провожал! - Чего? – я непонимающе посмотрел на него. Он что, у меня обо всём пришёл спрашивать? Или это такая проверка, «помню» ли я о том, что его девку два стеклореза чуть не порвали? - Молчат они, – сквозь зубы процедил Захар. – Вот я и хочу знать, что вчера было, при чём тут ты и моя дочь! Станция лодочная сгорела, опять же… И на заводе кое-кто не появился. - Понятия не имею, – ответил я, глядя ему в глаза. – Тут болота кругом, постоянно кто-то по пьяни тонет. - Лёнькин отчим тоже пропал.       Я смог сдержаться и даже не подать виду, что мне это о чём-то говорит. Хорошо, что кепка ещё на лицо была надвинута. - И что? Ты мне весь список по пропавшим зачитывать будешь? - Слышь, ты, курва еврейская, – начал подбираться Захар, и я взбесился. - Сука… – я вскочил, крепко стискивая черенок лопаты. – Серб я. Серб! Ещё раз гнатом назовёшь, я тебе глаза с хером местами поменяю, чтоб ты до околин на яйца свои любовался и носом ссал! Хромай отсюда, пока под крест не прилёг! - Бешеный ты, – процедил Захар. – Я за дочь свою тебя сам закопаю. Мне знать надо, что с ней стряслось! Молчит и ревёт весь день. Будь ты человеком, а? Скажи!       Человеком? Я ночью им побыл, хватит. - Не знаю ничего.       Полгода. Мне оставалось всего полгода!... - Как про своего брата, – Захар выплюнул в меня эти слова, и я с трудом удержался от того, чтобы не завести её для удара. – Про Милоша ты тоже… ничего не знаешь! - Пошёл вон, – только и сказал я.       Где-то вдалеке раздался стук автоматного приклада по искорёженной броне, и я ощутил, как безмолвно смеётся стоящий за моей спиной офицер с разорванной щекой.

***

      Что знают двое, знают и менты. А о том, как и почему сгорела лодочная станция, знали трое! И двое из них были детьми, высокоморальными тимуровцами, которые по ночам чистят кладбища от дерьма…       Я остановился возле покосившегося дерева, отмечавшего ровно половину пути от работы до дома. Иди туда, в холод и пустоту, не хотелось. Год назад я разбил и выкинул телевизор, после того как посмотрел воскресные новости. Потом, правда, подобрал и продал остатки на детали, но теперь в доме всегда было тихо. Радиоточку я вырвал ещё раньше, в девяносто первом. В замершем, сухом холоде, будто навсегда охватившем то место, где я родился и вырос, теперь звучали лишь шорохи и скрипы, шаги людей за окном. Крик треклятого петуха и отголосок автоматной очереди, прошедшей в этот раз над головой.       Может, мне стоило поговорить с Захаром нормально, по-человечески? Но я разучился, отвык говорить по-хорошему. С тех пор как вернулся домой, так и разучился. Я пытался, не хотел оставаться животным, каким прожил три с половиной года, но меня никто не слышал. И я начал забывать этот бесполезный навык. Зачем просить, если можно просто взять. Зачем объяснять, если можно дать в морду? Зачем смеяться, если можно хмылиться, скаля зубы? Зачем смотреть, если можно надвинуть кепку на глаза, ссутулить спину и идти, крепко держа ремень самодельного чехла для лопаты? Так было проще и понятней – для всех остальных. А мне уже было всё равно.       Я закурил, сминая фильтр папиросы. Пристрастился там, среди склонов Панджшера и развалин Герата. Папиросы было проще достать, чем сигареты, да и не так жалко терять. Несколько раз мне попадался грузинский «Дельфин», табак в котором был настолько отвратительный, что меня самого тошнило с него! Но зато можно было не ждать того, что кто-то попробует стрельнуть у меня тот же клятый «Прибой», от которого воротили нос даже попрошайки в афганских селеньях, клянчившие у нас тушёнку и хлеб.       Я тихонько засмеялся, вспоминая, как в госпитальном парке рассказывал об этом смешливой медсестре, а она давилась от хохота дымом «Пэлл Мэлла» и всё уговаривала меня бросить эту едкую дрянь. Её звали Саният, а я переименовал в Санечку и дарил ей шоколад, который достался мне в огромном количестве из-за какой-то ошибки в распределении пайков. Санечка была балкаркой, и мне бы ненавидеть её за то, что она горянка, что родом с Кавказа и умеет говорить на этом хрипяще-шипящем языке, полном горловых протяжных нот, от звука которых зудели начавшие затягиваться раны и рука сама собой тянулась к отсутствующему автомату. Но я наконец глотнул мирной, пусть и больничной жизни, заживал, как побитая собака, и мне хотелось любить и смеяться. И я любил. И смеялся. Пока меня не комиссовали, и я не вернулся в родной горол. В первый же день по возвращению домой, я забыл, что это такое – смех, мир и любовь.       Я смял бычок в ладони, даже не заметив слабой боли от раздавленного огонька, и поплёлся дальше. Вокруг слабо и вяло плескалась жизнь, люди о чём-то говорили, спорили в очереди, обсуждали что и где можно купить. Где-то выкинули на прилавок цыплят и их даже можно было есть, а в универмаг на Долевой завезли лампочки. Судачили о сгоревшей станции и о том, что Баранов Дмитрий пропал, как и двое его друзей, и теперь во второй раз оставшаяся без мужика мать Лёньки Морева истерит дома, переживая утрату мужа и совсем не думая о сыне. Второй день где-то шляется, варнак. Подростковые голоса возбуждённо шептались о том, что в видеосалоне на Финляндском вокзале показывают «Герой и Ужас» с Чаком Норрисом, а скоро обещают привезти какую-то запредельно-интересную порнуху, и что там гораздо круче, чем в местном клоповнике, оборудованном в ДК «Красный заводчанин». Потому что в ДК имелся лишь побитый «Акай», зажёвывающий кассеты, а на «финке» стоял хороший «Самсунг» и колонки! Какая-то бабка звала козу, стоя почему-то на дороге и игнорируя редкие автомобили. И плакала чья-то псина, то ли от голода, то ли от сырости и тоски.       Я видел это сотни дней подряд – неровные улицы и будто разъехавшиеся в стороны дома, не сумевшие устоять на фундаменте из болотной тины. Я слышал это год за годом, ядовитые сплетни и косые взгляды, надрывный смех и утробный, рвущийся из сердца, пьяный вопль. И не было никакой разницы между теми днями и этими. Генсек, президент, линия партия или всеобщие разброд и шатания… стена строится из кирпичиков, а они – бракованные. Пустые внутри, со сколами, или неровностями, но из них нельзя построить надёжную, крепкую стену. А некоторые кирпичики вообще не подходят для стройки, не встают в строй, выбиваются отличием ширины, высоты и материала. Их следовало выкинуть, отбросить в сторону, чтобы они не мешались под рукой, ведь никто не просил этих уродцев лезть в общий ряд.       Ботинки со стуком били покорёженный асфальт, загребали влажную землю, шуршали по нескошенной траве. Я закрыл за спиной калитку, подошёл к крыльцу и медленно поднялся к двери. Ключ повернулся в замке, щёлкнул, как затвор автомата, и передо мной раскрылась темнота сеней. Я вошёл, медленно и словно через силу. Створка медленно закрылась за спиной, отрезая меня от серо-синего осеннего вечера и оставляя нас с домом наедине. - Я пришёл, – тихо шепнул я, отставляя лопату к стене, под вешалку с зимней одеждой. – Я вернулся…       Мне было тошно, сердце дёргалось и сбивалось с ритма, и хотелось бежать прочь. Даже усталость и недосып не могли заставить меня пройти дальше. Даже желание пожрать досыта было бессильно перед моим отвращением к собственному дому. Я пошарил по полкам, толкнул керосинку, задел ящик с гаечными ключами и нашёл толстую тетрадь, из которой постоянно выдирал листы. В ней лежали шариковая ручка и несколько конвертов, заранее обклеенных марками. Повернув выключатель, я зажёг висящую над крыльцом лампочку-сороковатку, вышел наружу и, усевшись на волглые доски, принялся писать, умещая в сеть из плохо пропечатанных клеток те слова, что не мог сказать вслух.       «Я видел свет. Тусклый, приглушённый маслянистым вязким туманом…»
23 Нравится 4 Отзывы 9 В сборник
Отзывы (1)