ID работы: 12898035

Del amor oscuro

Слэш
NC-17
Завершён
426
автор
ТерКхасс гамма
Пэйринг и персонажи:
Размер:
105 страниц, 10 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено только в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
426 Нравится 130 Отзывы 101 В сборник Скачать

1. О чужих вещах

Настройки текста

Любовь до боли, смерть моя живая, жду весточки — и дни подобны годам. Забыв себя, стою под небосводом, забыть тебя пугаясь и желая.

      Всё началось с портсигара.       Портсигар был не его.       Хотя когда и где Генрих умудрился перепутать свой портсигар с чужим, он совершенно не помнил. Но длинный день, который и сейчас едва перевалил за середину, с самого утра выдался слишком маетным, чтобы получилось уследить за подобной мелочью.       После завтрака, когда шофёр уже подал машину, чтобы ехать в управление, — Генрих видел её во дворе через окно кабинета — в его квартире на Паркштрассе раздался телефонный звонок. Звонил Эрвин Кренц, его приятель из секретариата министерства внутренних дел. Кренц был необычайно оживлён и очень хотел сегодня, а желательно прямо сейчас увидеться по какому-то срочному делу; отвязаться от него Генриху не удалось.       Пришлось соглашаться и назначать встречу в сквере рядом с громадиной нового стадиона, построенного к первому съезду коммунистической молодёжной организации силами самой этой организации. Во-первых, оттуда Генриху потом было удобно добираться до работы — хотя он позвонил в управление и предупредил секретаршу, что сегодня задержится — а во-вторых, там можно было поговорить без лишних свидетелей.       Эта привычка — избегать кафе, контор и гостиниц — сохранилась у Генриха ещё с войны. Идеальным местом для разговора между сотрудниками разных ведомств — пусть даже ведомств обновлённой социалистической Германии — была, с точки зрения Генриха, лодка на середине небольшого озера с открытыми, не заросшими берегами. Но катание на лодке в конце октября выглядело бы по меньшей мере странным — особенно утром буднего дня. Поэтому он выбрал сквер.       Тем более, что от этого понятия здесь присутствовало одно название. Зелёные насаждения обустроили по завершении строительства, и чахлые деревца с тонкими стволами за прошедший год не разрослись в Шварцвальдский лес. Сейчас, когда половина листвы уже осыпалась, сквер выглядел особенно жалко. Хотя за порядком следили: подметали дорожки, чистили урны и, похоже, недавно обновили краску на скамейках…       Это было так по-берлински! Последние годы весь город, включая и видимую западную часть, представлял собой то же самое. Неприглядное зрелище, которое пытались кое-как сгладить, приукрасить поверхностной уборкой. Увы, руины плохо поддавались этой косметической маскировке.       День выдался прохладный, пасмурный, зато и не душный. Пока они шли к скамейке, обычно жизнерадостный, всегда готовый улыбаться Эрвин молчал, старался всё выше поднять воротник своего плаща. Но стоило ему сесть и осмотреться, упереться взглядом в видневшуюся неподалёку стену стадиона, как слова полились потоком.       — А ты бы, Генрих, хотел, чтобы о тебе писали хвалебные книги твои же подчинённые? — спросил он, как будто это было самым естественным началом разговора. — Чтобы твоим именем при жизни называли улицы? Станции метро? Или вот — стадионы?       Генрих удивлённо нахмурился, но ничего не ответил. А Эрвин продолжил свою экспрессивную речь:       — И что стадион! Документальный фильм — совсем другое дело! Снимают же про жизнь нашего замечательного президента — хорошо, а? Причём сам Пик против, но автор идеи неумолим. Его именем надо не стадионы — гидроэлектростанции называть, такая кипучая у человека энергия. Уже привезли, как же его… знаменитый венгерский оператор, не помнишь? Киностудия — на ушах, работа кипит! Как тебе это нравится?       — Примерно так же, как тебе, — вздохнул Генрих. У него с самого пробуждения болела голова, и привычная манера Эрвина топить всё важное в легкомысленной болтовне сейчас подействовала угнетающе. — А впрочем, в этом ведь нет ничего нового. Мы эту картину наблюдаем все последние шесть лет.       — Кое-кто просто не знает меры. Давит, давит и давит, и считает, что это и нужно. — Эрвин проводил взглядом прошедшую по дорожке девицу в модном синем пальто и немодных синих туфлях, мечтательно хмыкнул ей вслед и, не поворачиваясь, заявил: — А, может, он и прав. Всё-таки своего «мотор партии» добиваться умеет…       — Единственное, чего так можно добиться — это бунт, — устало сказал Генрих, отринув всякую надежду изобразить пылкую увлечённость — только не с мигренью. — Знаешь, что мне прислали в ответ на мой последний доклад о необходимости понизить нормы выработки хотя бы на крупных предприятиях? Предложение упразднить проездные льготы и сократить надбавки!       Мнение герра Шварцкопфа по этой теме было широко известно всем желающим, нежелающим — и даже тем, кто пал жертвой своей нерасторопности и попросту не успел вовремя улизнуть с заседания. Генрих мог с любого места перевести любой разговор на тему борьбы за права трудящихся — и говорить об этом бесконечно. Он, очевидно, делал это из лучших побуждений, и все уже привыкли, что увлекаясь, герр Шварцкопф способен нагородить самых несуразных обвинений в чей угодно адрес — так сильно беспокоила его судьба рабочих.       Конечно, его пытались упрекать в излишней горячности, но в этих случаях герр Шварцкопф и впрямь с редкой горячностью бросался выяснять, что именно не устраивает собеседника в желании отстоять привилегии рабочего класса, разделяет ли собеседник идеи социальной справедливости — и как относится к пролетарскому интернационализму в целом. Эти дискуссии обычно происходили на повышенных тонах и всегда привлекали к себе массу нежелательного внимания, поэтому Генриха быстро оставили в покое и воспринимали теперь его рискованную риторику как неизбежное, но безобидное явление.       Вот и сейчас Генриха при всём желании не удалось бы уличить в прицельной критике первого секретаря ЦК правящей партии, о котором они говорили с Эрвином Кренцем. Хотя Генрих не лгал, опасаясь бунта. Вальтер Ульбрихт действительно в первую очередь заботился об укреплении личной власти, и лишь потом — о благополучии немецкого народа, как он себе его представлял. При этом Ульбрихт не гнушался весьма радикальных средств, что вело к пусть пока и скрытому, но недовольству. Однако обсуждать это с Эрвином Генрих, конечно, не собирался.       — …а концепция «равной оплаты за равный труд»? Её уже можно смело называть политически неточной, практически неприемлемой для наших кадровых рабочих. Как ты убедишь их в правильности курса партии, если даже старые монополии платили по повышенной ставке, в виде тех же надбавок оплачивали транспортные расходы, давали надбавки по количеству детей, за сверхурочные, за стаж работы, по возрасту… А что сейчас? Это больше похоже на какой-то целенаправленный саботаж, и я уже, честное слово, устал об этом предупреждать! — Генрих поправил своё белоснежное кашне, откинул голову на спинку скамейки и закрыл глаза.       Праведного возмущения Эрвин не поддержал.       — Ты что, правда сам пишешь эти доклады?       — А кто же мне их, по-твоему, пишет? — спросил Генрих, не открывая глаз. — Секретарша?       Эрвин помолчал, тяжело вздохнул и осторожно заявил:       — Мне казалось, что у вас в Институте научно-экономических исследований заняты… как бы это сказать. Другими вещами. Такими, какими раньше занималось управление по защите народного хозяйства.       Генрих ничем не выдал своего удивления, не помрачнел, не улыбнулся — но не потому, что великолепно владел собой, а потому что у него не было сил хоть что-нибудь изображать лицом. В висок как будто медленно вкручивали сверло. И если Кренц хотел обсудить слухи о некой новой разведслужбе, для маскировки якобы переименованной в институт, где Генрих значился руководителем консультативного отдела, — то он выбрал крайне неудачный момент для такой беседы.       — Не знаю, чем и кто у нас, по-твоему, занимается, я больше за собой слежу, — пожал плечами Генрих. — Но если мы не хотим проблем, то стоило б заняться не «другим», как ты выражаешься, а именно этим! Бунаверке и Пентакон уже с полгода на грани массовой забастовки. Ты думаешь, там хотя бы одно разъяснительное мероприятие провели?.. Тоже мне, «диктатура пролетариата», — фыркнул он и надвинул шляпу на лоб; в созданном таким образом сумраке стало немного полегче.       — Диктатура, может, и получится, — раздражённо буркнул Эрвин. — Только без пролетариата.       — Это вряд ли, — Генрих сделал вид, что не заметил и не понял опасной реплики приятеля. — От одной такой Германию уже избавили, и новой, я уверен, не допустят.       — Кто — не допустит? Советские товарищи из Карлсхорста? — Эрвин шмыгнул носом, снова вздохнул: — Признаю, про них ты осведомлён порядочно. В конце концов, не зря с ними работаешь столько лет. Но только в этот раз и я тебе могу порассказать… Такого, о чём ты даже не подозреваешь.       Генриху всё меньше нравилось, куда идёт этот разговор. Обрывочные намёки Эрвина не пойми на что доканывали ничуть не меньше тошнотворной тяжести в затылке. К тому же в полдень у Генриха была назначена встреча, на которую не хотелось опаздывать. Но и уходить, ни в чём не разобравшись, казалось самое меньшее — небрежностью.       «Мы с тобой сегодня, кажется, одинаково небрежны», — резко и некстати всплыло в памяти. Виной всему была, наверное, мигрень — Генрих давно запретил себе эти воспоминания, а сейчас наложились друг на друга физическое недомогание и отдалённое сходство обстоятельств. И Генрих даже не вспомнил, а почти услышал серьёзный, спокойный и вместе с тем напряжённый от давно и жёстко сдерживаемого волнения голос Иоганна. Как будто снова посмотрел в его ясные глаза, снова почувствовал прикосновение уверенных пальцев, застегнувших пуговицу — третью сверху! — сначала на его кителе, а потом на кителе самого Вайса.       Генрих вцепился в сиденье скамейки, резко поднял голову; с него едва не свалилась шляпа. Спазм ударил по вискам так, что перед глазами на мгновение потемнело, а потом заплясали расплывающиеся, как от бензина, пятна.       — Знаешь, Эрвин, мне некогда. Если у тебя есть, что сказать — то говори, будь добр, прямо. Иначе я ухожу, у меня много дел, — отрывисто произнёс Генрих, не заботясь об интонации.       И с удивлением расслышал, как лязгнул собственный голос. Увидел, как встрепенувшись, распрямил спину Эрвин, словно собирался немедленно вскочить со скамейки и отдать честь. Терять такой момент было нельзя, и Генрих легко повторил за своим мучительным воспоминанием следующие слова Иоганна.       — Ну! — приказал он.       Эрвин сглотнул, ослабил галстук; его обычно добродушное лицо как будто утратило всякое выражение и провалилось куда-то вглубь поднятого воротника.       — У меня есть документы… Которые могут очень заинтересовать кое-кого в партии. Герра Цайссера, например. И даже, пожалуй, некоторых товарищей с Цвизелер-штрассе, если ты понимаешь, о чём я…       Генрих молчал — по правде говоря, он боялся, что не справится с голосом. Например, что вдруг закричит. Чужие слова доносились как будто из-под воды, хотелось зажать уши руками, зажмуриться, отказаться что угодно замечать и воспринимать, хотелось вообще перестать существовать в настоящем.       Наверное, молчание Генриха показалось Эрвину слишком мрачным; во всяком случае, оно подействовало на него, как катализатор, и он зачастил:       — Я только не хочу, чтобы ты меня неправильно понял, я же первый поддержу все решения партии! Но — партии, Генрих! А не лично… — он проглотил имя и указал глазами на возвышающийся над полуголыми жёлто-бурыми кронами стадион. — Я потому и пришёл к тебе, что у тебя — связи! Пусть ты не афишируешь, но я же не слепой, вижу, ты человек непростой, надёжный. Главное — верный нашим идеалам! Ведь с твоим прошлым… — Эрвин сообразил, что говорит что-то не то, и попытался исправиться: — С твоей прошлой работой на Сопротивление, с твоим нынешним положением… Ты мог бы за меня попросить, кого нужно. Я только ради свободной Германии, Генрих! Просто не хочу, чтобы все наши достижения, всю работу…       — О каких документах идёт речь? — Генрих всё-таки заставил себя заговорить.       — Архив. Из Москвы. Записи разговоров, фотоснимки, письма. Хватит, чтобы утянуть не только Ульбрихта, но и кое-кого ещё. Из тех, кто… — Эрвин шумно выдохнул и понизил голос: — Кто разделяет взгляды товарища Берии на будущее Германии.       — А ты, Эрвин, похоже, хорошо осведомлён об этих взглядах, — лениво процедил Генрих.       Он чувствовал, как к горлу подступает тошнота, а если бы сейчас попробовал встать, то, наверное, не удержался бы на ногах. И чтобы скрыть своё состояние, изображал скепсис и надменность — ещё и потому, что это было нетрудно. Всевозможные интриги и грызня внутри социалистической партии Германии слишком напоминали ему другие интриги внутри другой партии. В другой Германии.       Генриху были одинаково отвратительны и Вальтер Ульбрихт, считавший ГДР чем-то вроде личного владения, и Вильгельм Цайссер, который вместо исполнения своих обязанностей министра госбезопасности страстно включился в борьбу за власть. И лживые заигрывания с советской военной администрацией, и драка за выгодные должности в партии и профсоюзах, и бесконечное доносительство… Как будто внешних врагов было мало!       Если бы Генрих Шварцкопф знал в сорок пятом, что скрывается за красивым пропагандистским плакатом «Новая Германия», он бы, наверное, вернулся в Ригу и тихо там спился. Но в сорок пятом Генрих даже не сообразил, зачем его — мальчишку, ничего не понимавшего в тяжёлом машиностроении — назначили руководить комплексом крупнейших заводов Магдебурга. Когда дошло, было уже поздно: с одной стороны ему не забывали напоминать об эсэсовском прошлом, с другой — обвиняли в «чрезмерном энтузиазме» при сборе промышленных предприятий для вывоза в СССР.       Пришлось выкручиваться самому, больше по наитию, чем руководствуясь каким-то здравым расчётом. Уехать Генриху, конечно, не позволили — он был живым воплощением бравурной пропаганды про победу социализма и дружбу между народами, и испортить этот образ ему бы никто не дал. Но от роли мальчика для битья, ответственного за все перегибы при получении репараций, он всё-таки отвертелся. Пусть ради этого и пришлось пожертвовать львиной долей собственных иллюзий — что об окружающих, что о самом себе.       В итоге герр Шварцкопф теперь считался большим специалистом по социалистической экономике, числился в штате одного серьёзного правительственного учреждения, работал в совершенно другом, имел служебную машину и квартиру от управления по вопросам централизации народной промышленности, умудрился не вступить ни в одну из существовавших когда-то во множественном числе партий, регулярно выступал с пламенными речами на партийных мероприятиях и меньше последнего дворника занимался возрождением своей обезображенной войной страны.       — Так ты мне поможешь? — уже откровенно разнылся Эрвин Кренц.       «Да катись ты к чёрту со своим архивом, товарищем Берией и свободной Германией!» — зло подумал Генрих, но вслух сказал: — Привези документы, Эрвин. Посмотрим, что можно сделать.       Всё это могло оказаться топорно подстроенной провокацией, и, наверное, в таком контексте было бы Генриху очень интересно… если бы он хоть немного переживал за победу одной внутрипартийной фракции над другой. Однако, если провокацией это не было, то такого рода компромат неплохо вписался бы в его коллекцию прочих… любопытных материалов — которой он всё равно не планировал пока ни с кем делиться.       — Решено! — засуетился Эрвин. — Но куда? Не могу же я привезти их тебе на службу.       Генрих бы не отказался посмотреть, как Эрвин Кренц представляет себе его «службу» и куда повезёт бумаги, но это стало бы слишком жестоким издевательством над человеком, который, в общем-то, не сделал ему ничего плохого.       — Встретимся здесь же. Через три часа. Успеешь?       — Успею, — Эрвин посмотрел на часы и кивнул. — Вот, ровно в половину третьего, значит. Только я потом сразу поеду с тобой. Чтобы было надёжнее.       — Конечно, — пожал плечами Генрих, и Эрвин успокоенно выдохнул. Впрочем, его спокойствие продлилось недолго — ровно пока Генрих не сказал: — Если ты хочешь, чтобы к вечеру тебя разыскивала вся народная полиция вместе с пятым отделом МГБ, именно так тебе и следует сделать.       — А куда же мне тогда деваться?       — Вернуться на работу и заняться ею, как полагается любому честному человеку. Ты же честный человек, Эрвин? И не волнуйся, я всё передам, кому нужно. Могу даже для надёжности замолвить за тебя словечко товарищам в Карлсхорсте.       Генрих не обманывал приятеля. Политический советник и серый кардинал Советской контрольной комиссии крайне недолюбливал Ульбрихта, и потому мог захотеть помочь Кренцу. А все бумаги Генриху наверняка не пригодятся; жизнь научила его не жадничать в таких вопросах, и большую часть архива он готов был отдать. Требовалось только разобраться, чем именно поделиться с советским представителем, что отвезти в институт, а что оставить себе. Но это можно было обдумать и позже.       Сейчас Генрих в любом случае ничего внятного бы не надумал. И мигрень была уже не главной тому причиной. Воспоминания накатывали на него лавиной, с каждым мгновением всё дальше затягивая в свой фантасмагоричный мир, и Генрих поторопился проститься с Кренцем. Быстрым шагом дошёл до машины, махнул Дирку — своему шофёру — чтобы тот не выходил, сам распахнул себе дверь, рухнул на широкий диван заднего сиденья. Распорядился: «Клостерштрассе, пожалуйста», — и, швырнув шляпу и перчатки рядом с собой, невидящим взглядом уставился в окно.       Серое небо, такое же серое, как когда-то в Риге или в Варшаве, больше не грозило рухнуть ему на голову. Небо было чужим. Немой город в чёрных выбоинах прогоревших руин безучастно плыл мимо за стеклом. Город тоже был чужим. А заострившееся правильное лицо герра Шварцкопфа, отражённое зеркалом заднего вида, казалось гипсовой маской с выцветшими пластмассовыми глазами. Генрих давно стал чужим сам себе — и пошёл на это сознательно. Не сумей он отдалиться от собственных переживаний, мыслей, памяти, — не выдержал бы.       Он что-то делал, куда-то ездил, с кем-то говорил, но всё это было — как постепенно, очень медленно подходящий к концу завод механической игрушки. Его личность будто представляла собой один сплошной вывих, и этот вывих ныл от всякого соприкосновения с реальностью. Единственное, чего бы Генриху хотелось — чтобы его оставили в покое. Ему не стало бы лучше, но стало бы легче тонуть; анестезия была ему нужнее лечения — потому что лечения не существовало.       Все его надежды, все мечты, мысли, желания, планы — всё это не просто обернулось величайшим разочарованием, а ещё и превратилось в концентрированный яд. Только держась подальше от самого себя, Генрих хоть как-то справлялся — пусть и не всегда слишком успешно — с необходимостью жить.       Он мог легко достать оружие, нацистские капсулы с цианидом, да хоть верёвку попрочнее… Но один вымышленный человек, которого уже давно, верно, не существовало, однажды дал Генриху понять, что не одобрил бы такого поступка. Этот человек по-прежнему был для Генриха важнее всего и всех на свете — и поэтому Генрих жил, время от времени наблюдая за болезненными судорогами собственного «я» с насмешливым хирургическим интересом.       Вот и сейчас, посидев неподвижно, поразглядывав стекло и тщетно поискав в списке своих талантов способность заплакать, Генрих постепенно словно отстранился от самого себя. Дежурно выговорил себе за мелодраматичность позы — мысленно, а вслух попросил Дирка остановиться у аптеки. Купил и принял обезболивающее, прошёлся до газетного киоска, приобрёл свежий номер «Нойес Дойчланд» и вернулся в машину.       Судя по газете, в мире всё было не то чтобы спокойно, зато стабильно. Члены Общества германо-советской дружбы укрепляли, как от них и ожидалось, крепкие узы дружбы между советским и немецким народами. Аденауэр в очередной раз требовал ускорить ремилитаризацию Западной Германии, в Корее продолжали обсуждать демаркационную линию…       Генриху попалась даже собственная статья об увеличении объёмов производства зубофрезерных станков, в сентябре написанная для Госплана. И уморительная в своих средневековых аллюзиях заметка о том, как «в честь Великой социалистической Октябрьской революции старший мастер Франц Крылла торжественно поклялся обучить молодого Клауса Штульпнагеля на первоклассного плавильщика чугуна».       Намного веселее не стало, но совсем уж чёрная меланхолия сменилась апатией, которая Генриха вполне устроила.       В кабинет Маркуса Вольфа, заместителя начальника службы внешнеполитической разведки Генрих постучался ровно в двенадцать часов дня. Исключительно потому, что всё-таки сумел приучить себя к пунктуальности, но не потому что испытал бы невыносимые угрызения совести, опоздав на приём к такому важному лицу.       Лицо у Маркуса — Миши, как он просил по-приятельски называть его — было не очень важным. Вытянутое, с крупными тяжёлыми чертами и широким подвижным ртом, оно всегда сохраняло неуловимое выражение тактичного, ненавязчивого добродушия. Маркус был младше Генриха на два или три года и тоже успел сменить несколько странных назначений — работал диктором на радио, например, а потом трудился дипломатом в Москве.       Вероятно, именно на радио он заслужил полное доверие министра иностранных дел Аккермана и теперь получил карт-бланш кроить новое разведывательное ведомство по собственному усмотрению. И, разумеется, по советским лекалам, за достоверность которых отвечали «офицеры связи» — прикомандированные в помощь молодому специалисту старшие товарищи из госбезопасности СССР. Именно эти товарищи посоветовали привлечь к консультативной работе Генриха Шварцкопфа — по старой памяти.       С Маркусом они сработались быстро и удачно — впрочем, Генрих подозревал, что при необходимости Маркус сработался бы хоть с Даллесом, хоть с Далай-ламой, хоть с британским королем. Так или иначе, за четыре месяца знакомства у них сложились лёгкие и достаточно доверительные отношения. Может быть, потому что они были почти ровесниками с определённым сходством взглядов, а может быть, потому что Маркус Вольф, будучи искренне предан своей стране и коммунистической идее, идеалистом вовсе не являлся. Он был далёк от демократических иллюзий, трезво смотрел на окружающий мир и совершенно не стеснялся называть вещи своими именами: тупость тупостью, жадность жадностью, а ложь — ложью, что импонировало Генриху чрезвычайно.       Было у них и ещё одно сходство — оба умели выходить сухими из воды. Только для одного это складывалось из счастливого стечения обстоятельств, которому нужно было просто не мешать, а для другого — являлось результатом серьёзной изматывающей работы. Вот только сказать, кто из них кто, Генрих бы затруднился.       Кабинет оказался буквально завален папками с нацистскими орлами: они занимали всю столешницу, стопками громоздились на стульях, стояли в коробках на полу. Увидев Генриха, Маркус выбрался из-за стола, обогнул нагромождение бумаг по пути, подошёл, улыбнулся, крепко пожал руку.       — Генрих, как вы вовремя! — произнёс он с искренним радушием. — Видите, что здесь творится! Старые личные дела половины нынешней боннской элиты. Все, естественно, теперь антифашисты, борцы Сопротивления, жертвы режима и вообще ничего не знали. Но кое-кто, думаю, всё-таки ещё немножечко фашист. Как говорят русские, «na polshischechki». Вот, сижу ищу. Чуть с ума не сошёл.       — Полагаете, если мы повысим процент сумасшедших в этом кабинете вдвое — нам это учтут при расчёте годовой премии? — Генрих попробовал улыбнуться в ответ, но смог разве что вяло приподнять уголки губ.       Маркус ему нравился — не только потому что был чрезвычайно умным человеком, никогда не забывавшим, что свой ум не следует выпячивать, но и потому что было в его манере вести себя что-то… смутно, отдалённо знакомое. Будто отсвет изображения, прошедшего через несовершенный перископ.       Увы, сейчас всей симпатии Генриха не хватило бы на то, чтобы заставить себя улыбнуться. В его нынешнем состоянии это неизбежно стало бы лицемерием, а лицемерить не было сил. Но Маркус с подкупающей естественностью «не заметил» неловкой гримасы Генриха.       — Я перепишу свою премию на вас, если вы мне среди них отыщете хоть одного идейного. Матёрого, упёртого, который не раскаялся именно по принципиальным соображениям. Если он будет впридачу ещё и сентиментален — совсем хорошо.       — Сентиментальный матёрый нацист, избежавший трибунала и Аргентины… — Генрих покачал головой, повесил плащ на вешалку и освободил себе стул. — Ну у вас, Миша, и запросы.       — Понимаю, — вздохнул Маркус. — Это настоящее извращение, — он вернулся за стол, с отвращением пролистнул пару страниц в лежащей перед ним папке, поднял на Генриха серьёзные глаза. — Но надо. Очень надо! — Вздохнул и печально улыбнулся: — Вы же отказываетесь ехать на Запад, приходится устраивать подобный карнавал.       Этот разговор в разнообразных вариациях происходил между ними регулярно. Маркус был убеждён, что современная разведка невозможна без хорошо внедрённых агентов — и мечтал отправить Генриха то в ФРГ, то в Швейцарию, то даже в Англию или Латинскую Америку.       — Вам, Генрих, не здесь надо работать, — убеждённо говорил он. — Здесь вас сожрёт система, вы совершенно не приспособлены с ней сосуществовать. Вы могли бы принести столько пользы, сделать столько хорошего! А вы просто губите себя, сидя в Берлине. Ваш внешний вид, пластика, манеры… Вас не нужно даже ничему учить специально. Вы бы выглядели среди западного истеблишмента совсем своим! И опыт у вас есть. Или взять вашу биографию — она же идеально, неправдоподобно подходит для легализации. Совершенно фантастическая история, но когда станут проверять — всё, всё подтвердится! А если вас спросят об отношении к социалистической партии? Вы представляете, что вы им ответите? Ведь ни слова лжи, никакого притворства не нужно. Это было бы гениально, клянусь вам! И при этом, Генрих, вы один из немногих людей, в которых даже у меня не получается сомневаться.       — Да какой из меня агент, — отмахивался Генрих. — С нацистами мне просто повезло…       — Вам вообще везёт, — хитро улыбался Маркус. — Сначала повезло с нацистами, потом с советскими, потом с социалистами… Знаете, логично было бы допустить, что вам и с капиталистами повезёт. Особенно если вам немного помочь.       — Бросьте, Миша, — обычно отвечал на это Генрих. — Я на Западе — это ваши фантазии, а я в Берлине — это суровая реальность. Или вы хотите, чтобы я от вас сбежал в Шри-Ланку?       Вместо Шри-Ланки могла оказаться любая экзотическая страна — и они перебрали уже добрую треть земного шара — но разговор примерно в этом месте сходил на нет. Чтобы снова возникнуть — и пройти по тому же сценарию — через некоторое время.       Уезжать на Запад Генрих не собирался. Раньше — он был бы просто счастлив уехать примерно на тысячу семьсот километров северо-восточнее Берлина, но и эта мечта давно отгорела. Приносить пользу Генрих был готов только там и тогда, где и когда это не требовало от него серьёзных усилий — не из лени, а просто потому что у него не было морального и волевого ресурса на что-то большее.       Вот и сейчас он кропотливо и внимательно просмотрел фотографии в личных делах, вспоминая слухи, слова, лица. И часа через полтора нашёл даже двоих кандидатов — мужчину и женщину. Собрался было пошутить на этот счёт, но почему-то не стал. Огромное прошлое, такое реальное всего несколько лет назад, лежало сейчас в пыльных папках чужих личных дел и не было интересно никому, кроме следователей, шпионов и историков. Собственная жизнь тоже показалась Генриху такой пыльной папкой. Он хотел попросить у Маркуса воды, а вместо этого неожиданно сказал:       — Миша, у вас найдётся для меня десять минут, если я вас попрошу? Расскажите мне о Москве.       — Что рассказать?       — Не знаю. Ну, например, как вы идёте по бульвару — в Москве же есть бульвары — и что вы видите вокруг себя? Какие там дома, как выглядят люди. Что-нибудь, что я смог бы представить. Вы ведь жили в Москве.       — Я там вырос.       — Ещё лучше. Расскажите, Миша. Зачтёте мне это вместо премии.       Маркус удивлённо шевельнул бровью, но ничего не спросил, не предложил посмотреть фотографии или документальные киноленты, а действительно стал рассказывать. Именно так, как Генрих его попросил — зримо, подробно, словно проводил экскурсию для слепых.       Это была старая центральная улица — «Арбат», и переулки вокруг неё, школа на бульваре, набережная, с которой было видно Кремль. Завершив воображаемый круг по улицам и вернувшись к началу, Маркус достал из тумбы стола две фаянсовые чашки и налил чай из термоса — секретаря у него не было; весь штат внешнеполитической разведки составляли в лучшем случае полсотни сотрудников.       Он аккуратно сдвинул папки в сторону, поставил чашку перед Генрихом и всё-таки сказал:       — Не знаю, кто у вас там, но…       — Никого, — ответил Генрих, механически взял чашку, отпил, не чувствуя ни температуры, ни вкуса. — У меня там уже никого.       Маркус нахмурился, сочувственно кивнул. Он сделал это очень человечно, и почему-то Генриху стало чуть легче.       — Простите. Я иногда забываю, что все мы здесь катаемся на шаре по полю битого стекла, и любое неверное движение… — Маркус поджал губы, но не отвёл глаза. — Простите, — повторил он.       — У вас удивительно образное мышление, — тускло улыбнулся Генрих. — И вы прекрасно рассказываете. Не извиняйтесь, Миша. Не вы загнали меня на этот шар.       Он допил чай и попрощался — время подходило к двум часам, пора было встретиться с Эрвином Кренцем. Но выйдя из неприметного здания института и шагая по Клостерштрассе, пока его машина медленно ехала за ним вдоль тротуара, Генрих ещё несколько минут пытался представить, как по описанным Маркусом улицам гулял бы совсем другой — и даже почти незнакомый ему — человек.       С Эрвином ничего, конечно, за прошедшие три часа не случилось. Он не пропал, не сбежал, не оказался арестован: терпеливо ждал Генриха на назначенной скамейке. Сидел, всё так же подняв воротник, сгорбившись и надвинув шляпу на лицо, как будто вовсе никуда не уходил. Генрих уже устремился было к нему, но неприятное чувство — чем-то похожее на то, какое возникает, когда самолёт неожиданно проваливается в воздушную яму, — вдруг остро кольнуло в районе диафрагмы. И Генрих, стараясь выкроить себе время понять, что не так, инстинктивно отмёл идею ускорить шаг.       При Эрвине не было видно ни портфеля, ни планшета — вообще ничего, в чём можно было бы куда-то отнести хотя бы несколько бумаг, не говоря уже об архиве с фотоплёнками и аудиозаписями. И сидел он неподвижно. А ещё его лежащая на скамейке рука без перчатки… Генрих уже видел такие расслабленные руки.       Эрвин Кренц был — в самом лучшем случае — без сознания. Или — что больше походило на правду — мёртв. И уже точно никого не мог ждать.       Первым желанием было, конечно, оглядеться по сторонам. Вторым — вернуться к машине. Генрих не сделал ни того, ни другого. Он вдруг отчётливо, до последней мелочи вспомнил, как двигался Иоганн — не в какой-то конкретный момент, а вообще, в целом. И вспомнив, не сбился с шага, не повернул головы, даже не скосил на Эрвина глаза. Спокойно прошёл мимо, сдвинул вверх манжет плаща, глянул на часы и с видом человека, который везде успевает и никуда не торопится, без спешки направился сквозь сквер к перекрёстку.       Сначала Генриха всерьёз озадачил вопрос, как теперь попасть к своей машине, чтобы это естественно выглядело. Только потом, когда он уже стоял недалеко от светофора и озабоченно встречал взглядом каждую идущую мимо молодую женщину в синем пальто, ему пришла мысль, что Эрвину могло стать плохо с сердцем. И что из-за внезапно разыгравшейся нелепой паранойи он, Генрих, возможно, убил человека, не оказав ему вовремя помощи.       Тогда-то он и решил закурить — да и что может быть естественнее, чем скоротать время за сигаретой, поджидая кого-то? Сразу же стало ясно, что портсигар — не его. Но руки у Генриха не дрожали до тех пор, пока он, решив, что ему сейчас, в сущности, всё равно, каким табаком помянуть Эрвина Кренца, не открыл этот чужой портсигар.       Изнутри к верхней крышке был прилеплен полупрозрачный листок папиросной бумаги. И на нём светло и тонко было написано карандашом: «Буду ждать тебя с десяти минут до половины каждого чётного часа с двух до восьми сегодня и завтра на Александерплац у юго-восточного выхода из метро».       Вне всяких сомнений, это был почерк Иоганна Вайса.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.