Del amor oscuro

NC-17
Завершён
1142
21
автор
ТерКхасс гамма
Вселенная:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
105 страниц, 53 323 слова, 10 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
1142 Нравится 168 Отзывы 379 В сборник

2. Об ожиданиях

Настройки

Считаю дни, неслышно, про себя. Пройдя с тобой, пройдя почти по краю и возвратившись вновь, но без тебя — я не сгорел, я всё ещё сгораю.

      Казалось бы, ничего не произошло. Но для Генриха в мир как будто резко впрыснули цвет, свет, звук. Зашумела улица, загудели машины, заговорили люди. На влажном чёрном асфальте распластался пронзительно жёлтый кленовый лист. В лицо бросило сырой ветер, капли начинающегося дождя, запах бензина, газетной краски, железа, пудры… Вокруг ничего не произошло — и вокруг происходил мир, который Генрих впервые за долгое время заметил.       Так и не закурив, он аккуратно закрыл портсигар, убрал во внутренний карман плаща. Мелькнула мысль, что записку стоило отлепить и бросить в ближайшую лужу, что она именно для этого была такой тонкой, прозрачной и невесомой. Но Генрих отринул эту идею сразу, не успев её толком ни осознать, ни сформулировать. Выбросить записку — означало лишиться жалкой, призрачной и, откровенно говоря, глупой надежды, которую Генрих уже не искоренил и которой мгновенно заразился, будто опасной болезнью.       Теперь эта бестолковая надежда ощущалась, как полный до краёв стакан воды — скользкий и без ручки — который нужно было пронести из пункта А в пункт Б, не разбив, не разлив и не угробив.       Генрих снова посмотрел на часы — стрелки показывали без пятнадцати три — и заторопился к расположенной неподалёку от стадиона одноимённой станции метро. Отсюда до Александерплац было около получаса езды с учётом пересадки. Если бы Генрих вернулся к машине, времени ушло бы больше, к тому же потом пришлось бы объясняться с шофёром. А если допустить, что за Эрвином Кренцем всё ещё могли следить — что казалось вполне вероятным — то тем более не стоило ходить мимо него туда-сюда.       Генрих целенаправленно забивал себе голову всякой ерундой. Например, прикидывал, что потом сказать в управлении — на своей официальной работе герр Шварцкопф появиться сегодня уже не рассчитывал. Размышлял о разнице сигарет и папирос — в портсигаре, который ему достался, оказались именно папиросы — и даже вспомнил нацистскую кампанию по борьбе с курением, когда одной рукой запрещали курить в транспорте и рекламировали жевательные конфеты с заменителем никотина, а другой выдавали сигареты в качестве поощрения солдатам и членам гитлерюгенда.       К перрону подошёл поезд — угловатый, ещё старый, с узкими вагонами, к которым сбоку были приварены железные балки, чтобы прикрыть яму между платформой и дверями состава. Такие поезда использовали в первые послевоенные годы, когда нормальные вагоны в подавляющем большинстве оказались вывезены, разобраны или уничтожены, и, вероятно, их пока не собирались менять. Двери тоже были допотопные — уже автоматические, но одинарные, а потому тяжёлые; закрывались они нормально, а открывались плохо — приходилось браться за массивную ручку и дополнительно отталкивать дверь в сторону, чтобы нормально зайти в вагон.       Генрих не любил подземку. Не потому что был клаустрофобом или снобом, эстетическое чувство которого возмущал убогий внешний вид таких станций, как эта — а здесь веймарским строителям не хватило средств даже на плитку, и голые стены в серой штукатурке смотрелись не слишком жизнерадостно. Генрих не любил подземку, потому что у него было хорошее воображение: в своё время он излишне красочно представил себе, что чувствовали люди, искавшие убежища в тоннелях во время штурма Берлина, когда их затопило. Конечно, многие сумели выбраться, но когда начались крики, паника, давка — повезло не всем. Кого-то затоптала толпа, кто-то утонул на глубине меньше метра, просто потому что не смог встать. Меньше всего шансов спастись выпало раненым и детям — это Генриха почему-то особенно задевало, ведь казалось, им должны были в первую очередь помочь.       Но сейчас примерять на себя, что именно испытывает запертый под землёй человек, когда на перрон медленно и неумолимо всё прибывает и прибывает вода, а с поверхности доносится безжалостный грохот артиллерийской канонады, Генриху было намного проще, чем мысленно обратиться к предстоящей — неужели всё-таки возможной? — встрече. Сомнение, тревога, страх плескались у самого горла, грозили поглотить с головой, словно только и ждали, когда Генрих посмотрит в их сторону, позволит им быть.       К счастью, Генрих хорошо умел себя игнорировать.       На Александерплац было, как всегда, шумно и многолюдно. Неудивительно: масштабный перекрёсток в самом центре города — с метро, трамваями, тремя оживлёнными улицами и вокзальной станцией — превратился в последние годы ещё и в стихийный рынок, который властям никак не удавалось прикрыть. А так как большинства зданий вокруг уже несколько лет не существовало, и без того просторная площадь давно расползлась за свои довоенные пределы.       Вокруг выхода из подземки, назначенного Генриху для встречи, бурлил настоящий человеческий водоворот. Кто-то тащил через толпу деревянную тележку, кто-то громко торговался за пару обуви, орала на свою собаку толстая баба, патруль вёл опечаленного лысого гражданина, о чём-то на ходу спорили студенты, нахваливал свой товар продавец щёток для одежды. Суета живых голосов, смешиваясь с механическим шумом города, превращалась в авангардную полифонию.       Напротив, у недавно восстановленного Беролина-хаус десантировалась из грузовиков организованная группа трудящихся с пустыми пока тюками и мешками — поездки за покупками были всё ещё актуальнее экскурсий. Через дорогу, в тени высоченного брандмауэра, украшенного вездесущей рекламой Персила, притулилось странно респектабельное в окружающем хаосе уличное кафе под выцветшим, летним и нелепым тентом. Посетителей за столиками не было — конец октября не лучший сезон для таких мест. Да и многим берлинцам цены в кафе, надо думать, казались запредельными: простым людям не всегда хватало денег даже купить продукты сверх скудной нормы, выдаваемой по карточкам.       Осмотревшись, Генрих приготовился ждать; Иоганна поблизости не обнаружилось. Он не появился ни через пять, ни через десять минут. С плакатов, установленных в центре объездного круга, на Генриха неодобрительно косились нарисованные Ленин и Сталин — как будто осуждали его за попытку искать встречи с их подопечным. Генрих пожалел, что не взял зонт: дождь усиливался, а единственный навес поблизости — у журнального киоска — был слишком маленьким, чтобы под ним укрыться. Можно было спуститься в метро, но…       «Там же было сказано "у юго-восточного выхода"?» — вдруг засомневался Генрих и полез в карман за портсигаром. Открыл его, как будто хотел проверить даже не указание на место или время, а просто убедиться, что записка действительно есть. И сделал это зря — потому что налетевший порыв ветра с дождём мгновенно вымочил едва различимые буквы, подхватил крошечный листок бумаги и швырнул его куда-то прочь над толпой.       Наверное, это была та самая мелочь, которая решила всё. Нахлынула отчаянная, по-детски безграничная обида, Генрих почувствовал себя несправедливо обманутым, ужасно глупым и совершенно разбитым. Его, умного и взрослого, конечно, возмутила эта нелепая жалость к себе — но всерьёз разозлиться мешала пронзительная горечь, от которой хотелось выть и лезть на стену.       Не думая, что делает, Генрих протолкался через спешащих в метро людей и выскочил на проезжую часть. Ему было просто необходимо немедленно отойти от этого чёртова выхода, а не изображать памятник жалкой наивности там, где с ним явно никто не собирался встречаться. На дорогу за его спиной уже выворачивал автобус, в опасной близости — почти перед лицом — пронеслась сверкающая новенькая «шкода». Дорогой чехословацкий лимузин, как оказалось, был не только тяжёлым и уродливым, но ещё и снабжался отвратительно громким клаксоном — истерический гудок прорезал окружающий гул, будто сирена.       Видимо, испугавшись этого внезапного звука, водитель следующей машины — зелёного довоенного «опеля» — резко затормозил, а когда Генрих уже собирался обежать капот его колымаги, зачем-то распахнул пассажирскую дверь.       — В машину. Быстро.       Только уже захлопывая эту дверь за собой, Генрих понял, что его мозг узнал голос Иоганна — и заставил тело подчиниться его приказу — раньше, чем осознание докатилось до разума.       — Сними, пожалуйста, шляпу и отвернись от окна, — сказал Иоганн. И улыбнулся странно радостно, незнакомо: — Здравствуй, Генрих.       Об машину тяжело барабанили капли — на улице разразился настоящий ливень, принёс с собой суету и сумрак. Фары окружающих машин и огоньки в окнах киосков как будто разгорелись ярче, но расплылись и отдалились прочь — вместе с шумной площадью, суматохой чужих людей, недавней обидой самого Генриха и вообще всей его бестолковой жизнью последних лет.       Он повернулся к Иоганну, обыскал глазами его лицо, силясь распознать, что изменилось — и насколько. Казалось, тогда, больше шести лет назад, спиной по трапу в самолёт поднимался какой-то другой человек — это не должно было бы удивлять, но всё равно удивляло. Потому что нынешний Иоганн оказался гораздо больше похож на самого себя, каким он был до окончательного превращения в Александра Белова.       Генрих столько раз представлял себе эту встречу — придумывал её, как сцену для пьесы, размещал в разнообразных декорациях, рассматривал то один сценарий, то другой. Всё оказалось совсем не так, и он теперь не знал, что говорить и делать. Не знал даже, пора ли оставить свою настороженность, от которой чертовски устал; можно ли обрадоваться — или ещё опасно. Всё, что он сумел выдавить из себя, это имя:       — Иоганн.       — Александр, — тут же исправили его. — Ты знаешь, что за тобой следят?       Генриху было настолько наплевать сейчас на этот факт, что он сначала бездумно кивнул. А потом усмехнулся:       — То есть нет. Кажется, меня пока бесполезно о чём-то спрашивать. Я слишком рад тебя видеть, и, прости, ничего не соображаю… — собственный лепет показался Генриху бессвязным, его самого такой собеседник изрядно бы разочаровал. И он попытался собрать слова хоть во что-нибудь вразумительное: — Ты по делам в Берлин?       Иоганн — Александр! — чуть нахмурился, и таким счастьем оказалось видеть это знакомое выражение на его спокойном лице, что Генрих чуть не забыл, о чём спрашивал. Ему уже хотелось самому себе надавать оплеух — надо же было так раскиснуть!       — К тебе. — Показалось, или в чужом ровном голосе мелькнула едва уловимая обеспокоенность?       — Надолго?       Александр отвлёкся на поворот — получилось очень естественно, но Генрих почему-то знал, что сейчас это способ уйти от ответа.       — А куда мы, собственно, едем? — наконец догадался спросить он и запоздало подумал, что когда избавляются от слежки, не крутятся вокруг того места, где её обнаружили.       — Хочу посмотреть, что будет делать тот тип, который тебя потерял, — объяснил Александр. — Раз уж ты не знаешь, кто это. Мне бы не хотелось рисковать.       В чём заключается риск, Генрих не понял, но, похоже, пока можно было больше ничего не говорить. Он почувствовал странное облегчение, расстегнул плащ, растрепал кашне, снял перчатки и теперь бездумно перебирал их — его это успокаивало.       Дождь стоял стеной. Генрих попробовал присмотреться к миру за окном через этот потоп, чтобы хоть понять, за кем они предположительно наблюдают, но не преуспел. И ничуть не расстроился, ведь на самом деле это было ему вовсе не интересно. Зато теперь он мог сколько угодно наблюдать за… «Александром», — с нажимом напомнил себе Генрих. Казалось, они расстались буквально вчера, и всё, произошедшее за эти годы, постепенно утрачивало всякое значение. Ощущение иллюзорности собственной жизни нарастало по экспоненте и уже начинало пугать. А непривычное, слишком длинное «Александр» возвращало в действительность рывком, будто поднесённый к носу флакон с водным раствором аммиака.       Внешне — почти не изменился, только стал старше, неуловимо строже; на взгляд Генриха — интереснее. Отчётливее проявилась почти изящная тонкость черт, и ни дурацкая кепка, ни мешковатая куртка не могли ничего испортить. Хотя взгляд с него по-прежнему соскальзывал: приятное лицо не держалось в памяти, даже красивая и неожиданная для такого молодого человека седина не запоминалась. Генрих смотрел на его худые пальцы, уверенно, но без расхлябанности лежащие на руле, на беззащитно открытое всем ветрам горло, аккуратный профиль и гладко выбритую челюсть, на отсветы встречных огней в его глазах — и постепенно приходил в себя. Как будто то, что Александр позволял себя так пристально разглядывать, что-то значило и что-то сообщало Генриху без слов.       Тишина, и ливень, и неспешная поездка тоже действовали успокаивающе. Генрих перестал трепать себе нервы, позволил мыслям течь свободно и бессистемно. Отступила, наконец, бредовая фантазия, что Александр исчезнет, стоит лишь отвернуться. И временно оставив его в покое, Генрих даже начал посматривать в окно на город.       При нацистах Берлин напоминал напомаженный труп, постепенно продолжавший разлагаться — к концу войны весь грим и лоск с него слетели, обнажая прогнившее нутро. Авиация союзников в клочья раскрошила и высокомерный старый Берлин, и амбициозную столицу «Тысячелетнего рейха». А советская артиллерия довершила дело во время штурма.       Сейчас же всё было рядом, всё в одном. Контрасты выглядели дико.       Вот наглухо заложенная новым кирпичом стена, на следующем этаже — тёмные провалы пустых окон, а выше — окна, уже заколоченные изнутри фанерой. Обрушившийся почти полностью дом — и нелепо торчащая среди руин арка в его бывший двор, перекрытая ажурными коваными воротами. Вместе — покорёженные обломки букв на старых вывесках, которые никто не снимал, и яркие, сияющие неоном новые названия. На одной площади могли уживаться слева — гранитные фрагменты расколотой чаши фонтана, треснувший постамент конной статуи кайзеровских времён, а справа — пронзительный простор советского воинского мемориала. В паре минут езды друг от друга располагались светлые фасады монументальных новых домов на широченной Шталиналлее — и грязные от копоти, заваленные мусором и битой штукатуркой переулки старого города.       — В Минске было хуже, — сказал Александр. — А уже отстроили больше.       Генриху почему-то стало обидно за Берлин, хотя он ничего не имел против Минска, в котором ни разу не был, и всегда радовался, узнавая, что где-то люди стёрли, уничтожили уродливые следы фашистских завоеваний. Но он ничего не сказал, только вперился в окно — и наконец, сумел сосредоточиться достаточно, чтобы опознать местность.       Они уехали довольно далеко от центра; улица шла сквозь район, почти полностью превращённый в руины, и потому была очень узкой. Раньше по всему Берлину высились груды кирпичей, щебня, других обломков — до сорок восьмого года их просто сгребали в кучи вдоль дорог, чтобы не мешать проезду транспорта. Кое-где, как здесь, они громоздились до сих пор, заросшие сухой травой и редкими кустами, ощетинившиеся ржавой арматурой и кусками металлических балок.       Ливень не утихал, дворники яростно скребли лобовые стёкла. Перед ними тянулся затор из нескольких автомобилей — на скользкой дороге никто не хотел особенно торопиться. Кажется, этот квартал они проезжали уже второй раз. Генрих откинулся на спинку сиденья, растянул узел своего шерстяного галстука, порадовался, что надел с утра не пиджак, а мягкий джемпер.       — Знаешь, если бы ты захотел меня похитить, это не составило бы тебе особого труда.       — По правде говоря, я, наоборот, думал напроситься к тебе.       — Ты в Берлине… неофициально? — начал, наконец, хоть немного соображать Генрих.       Александр молча кивнул и вдруг резко выкрутил руль — «опель» тряхнуло, по днищу неприятно проскрежетало. Машина, перевалившись через бордюр, въехала в один из переулков и медленно покатилась до ближайшего завала. Руины по обеим сторонам уходили вверх и в темноту, здесь очевидно давным-давно никто не жил. Александр погасил фары и заглушил двигатель, взялся за ручку двери. Но будто в последний момент вспомнив что-то, обернулся к Генриху:       — Подождёшь меня?       Совершенно точно нужно было отвечать «да». Генрих не хотел под дождь, не хотел в эти развалины, не хотел даже задумываться, что они здесь делают — и почему заняты этим именно здесь. Но при мысли о том, что сейчас Иоганн снова уйдёт, его охватил такой безысходный ужас, что вместо всего разумного Генрих зачем-то сказал:       — Я не смогу.       — Тогда идём, — неожиданно легко согласился Александр и совершенно будничным движением сунул в карман куртки неведомо откуда взявшийся пистолет. — Только постарайся не шуметь.       Генрих никак не мог уловить, что с ним не так. С одной стороны, движения и манера держаться бесспорно принадлежали Иоганну Вайсу — конечно, тому непроницаемому Иоганну, которого Генрих знал в конце войны, а не скромному парню из Риги. С другой стороны, что-то было в его мимике и улыбке, а главное — во взгляде — такое, в чём никто никогда не уличил бы исполнительного и циничного гауптштурмфюрера СД. И эти стороны просто катастрофически не стыковались друг с другом.       Несмотря на ливень, Генрих решил не надевать шляпу, шарф и перчатки: без них было как будто свободнее. На улице оказалось совсем не так темно, как представлялось из машины. По времени день только клонился к закату, просто с обеих сторон путь даже тусклому свету преграждали остовы стен — чёрно-серых, где сохранились куски старой штукатурки, или грязно-бурых, где проглядывала ободранная догола кирпичная кладка. Улочка была невысокой — стоящие встык дома поднимались на три-четыре этажа с учётом мансард, большая часть из которых давно обвалилась. Фасады казались огромной театральной декорацией, сквозь их верхние окна были видны не внутренности зданий, а фрагменты стен и пасмурное небо. Зато почти везде сохранились деревянные рамы, а кое-где даже двери.       Александр замер у одной такой двери, прислушался и осторожно потянул её на себя. Как это ни странно, дверь открылась — и ничего даже не скрипнуло, хотя Генрих бы не удивился, если бы от малейшего касания рухнул весь дом. Внутри оказалась не комната, а очередная куча обломков, полого уходящая на второй этаж, как какой-то гротескный пандус. Там, наверху, Генрих увидел скользнувшую по стене тень человека и обернулся к Александру, чтобы указать на неё.       А тот вдруг оказался рядом — очень, опасно близко. За плечи прижал к стене, приблизил своё лицо к лицу Генриха, пристально и тревожно заглянул в глаза.       «Он помнит!» — обожгло, будто синильной кислотой плеснуло по нервам, вытравило из лёгких весь воздух. Это была даже не мысль, а образ — цепкий, как капкан из колючей проволоки. Зацементированный в сознании так, что сколько бы Генрих ни отворачивался от него, сколько бы ни пытался забыть — всё оказалось напрасным. Хватило малейшего напоминания, чтобы всё воскресло в памяти отчётливо и ярко.       Генрих не помнил, кто кого поцеловал тогда первым — но помнил, что столкнувшись собственными губами с твёрдо сжатыми и вдруг дрогнувшими под прикосновением губами Иоганна, он понял всё — сразу и необратимо. Как будто случайно попавшая в нужный паз деталь непонятного механизма вдруг сделала очевидным и его назначение, и принцип работы. Точно так же очевидны мгновенно сделались все метания Генриха: и необъяснимая тяга к Иоганну, и болезненная зависимость от всякого его слова или поступка, и попытки то сбежать подальше, то беззастенчиво навязываться с ним везде и всюду, и мучившая беспричинно тоска, и смутные, отчего-то казавшиеся постыдными отголоски не вполне осознанных желаний… Всё оказалось как на ладони.       Генрих просто любил его. Любил и хотел, вот и всё.       Он до сих пор прекрасно помнил, как закружилась голова, как обессиленно он привалился к Иоганну и как сгрёб его в охапку, притянул к себе, уткнулся лицом ему в шею, чтобы то ли не закричать, то ли не заплакать от охватившей эйфории. Генрих чувствовал себя в тот момент готовым ради Иоганна на всё. Пойти за ним куда угодно, весь мир к его ногам швырнуть, жизнь за него отдать…       Правда, на первый раз пришлось ограничить свои порывы минетом — не слишком, надо полагать, умелым. Не то чтобы Генрих собирался на этом останавливаться, но потом за стеной взвыли сирены воздушного налёта, в дверь застучали, всё как-то спуталось… А второго раза не случилось.       К концу войны всё стало предельно зыбко, нервно, непостоянно: ситуация могла измениться каждую секунду. Исчезли полутона и полутени — агония последних недель была страшной. Как будто они голыми руками пережимали пружину взрывателя, а детонации всё не было — и в то же время, рвануть могло уже в совершенно любой момент, вне зависимости от чьих угодно действий. Величайшее напряжение чувствовалось во всём; даже просто вдохнуть иногда казалось подвигом, трудным и опасным — тем злым весенним воздухом как будто было проще изрезаться, чем надышаться.       В этом состоянии никому из них не хватало сил ни на что другое, кроме механического выполнения заранее поставленных себе задач. Когда Иоганн снова пропал, Генрих был настолько эмоционально истощён, что не смог даже разобраться, что чувствует и чувствует ли что-нибудь вообще. Кажется, тогда он успокоил себя тем, что вот сейчас война закончится, он передаст дела кому-нибудь другому и, если Иоганн действительно мёртв, спокойно застрелится.       Война закончилась, а Иоганн обнаружился в советском госпитале. Живым — только уже совсем не Иоганном. Стреляться, таким образом, стало незачем, но и обременять своими непрошеными чувствами героического майора советской разведки, с трудом приходившего в себя после тяжелейшей травмы, Генрих не смог. Иоганн — точнее, Александр — мучился от частичной амнезии, но держался исключительно по-дружески, и Генрих не нашёл в себе мужества выяснять, что он помнит, чего не помнит — а что не считает нужным вспоминать.       А оказалось — помнит. Всё-таки помнит! Генрих едва не подавился собственным вдохом, глотнул запах дождя, табака, мокрых чужих волос и чистой ткани, слепо потянулся вперёд… И почувствовал, как его уха тепло касается шёпот Александра:       — Тише. Они нас не заметят, если не шевелиться.       Генриху отчаянно захотелось стать идиотом. Идиот мог возмутиться, что ещё за «они», мог недоумевать, негодовать, не понимать… У идиота было бы ещё как минимум несколько безопасных секунд до наступления очередного разочарования. К огромному своему несчастью, идиотом Генрих не был.       Ему даже не было больно. Он только вдруг почувствовал себя очень уставшим, и это, наверное, как-то на нём отразилось, потому что Александр заметил.       — Что с тобой? — одними беззвучными выдохами, буквально едва слышно, но всё равно обеспокоенно спрашивал он, а у Генриха не было сил ему отвечать.       Он кое-как качнул головой, надеясь, что этот жест сойдёт за отрицание и что этого отрицания окажется достаточно, чтобы избавить от других похожих вопросов. А как только Александр чуть отодвинулся, что, видимо, означало миновавшую угрозу, Генрих мягко, но решительно отстранил его от себя.       Чужой вопросительный взгляд хлестнул по глазам, оказался коротким и непонятным — Генрих был слишком поглощён собой, чтобы ещё что-то суметь дешифровать. Его изводило едкое презрение к самому себе — до какой степени эгоизма, мелочности и отупения нужно было дойти, чтобы в любую ситуацию тащить свои никому не нужные обиды и словно сошедшие со страниц бульварного романа переживания! Генрих стиснул зубы, постарался заткнуть свой невроз и хотя бы притвориться нормальным человеком.       — Их там..? — вопросительно кивнул он наверх.       — Кажется, двое. Но лучше проверим. Возьми, — Александр сунул ему в руки пистолет. — Останься пока тут, а через три минуты поднимайся наверх. Только не перестреляй их всех, очень тебя прошу.       Генрих криво усмехнулся, представив, что сказали бы об уважаемом и благополучном герре Шварцкопфе читатели, например, статьи о зубофрезерных станках, если бы кто-нибудь рассказал им, как этот самый герр Шварцкопф шастает по тёмным закоулкам с оружием и в компании русского, нелегально пробравшегося в Берлин. Хотя, конечно, уверенность Александра в том, что за шесть лет Генрих не разучился стрелять, удивляла.       С другой стороны, он правда не разучился, пусть никогда особенно и не любил стрельбу, и вздохнул спокойнее, когда необходимость практиковаться в ней отпала. Всерьёз жаль Генриху было только отказываться от полётов. Но дёргать тигра за усы, давая возможность заинтересованным лицам припомнить его участие в одном из первых налётов на Лондон, он не стал. К тому же потом Генриха долго ещё мучило отвращение к себе и самолётам в целом — пусть лично он никому на головы бомбы не сбрасывал, а борьбу с английскими истребителями считал чем-то вроде дуэли. Глупость — вообще счастливый признак молодости: что только не придумаешь, когда тебе двадцать лет.       Александр поднялся по груде битого кирпича на второй этаж тихо и ловко, и как-то сразу растворился среди полуразрушенных стен. Генрих проверил патроны, медленно досчитал до ста восьмидесяти и отщёлкнул предохранитель. Странно, что Александр так и не отказался от пистолетов зауэровского производства. Хотя, может быть, ему было всё равно. Или он подбирал оружие к стране пребывания, как некоторые люди выбирают сорт вина к десерту.       «Как я вообще во всё это впутался?» — риторически спросил сам себя Генрих и пошёл наверх. На втором этаже оказалось почти светло — через проломленные перекрытия лился тусклый свет — и было очень сыро, потому что дождь даже не думал прекращаться. Слева сохранилась глухая, целиком устоявшая стена, а вот из-за полуразваленного простенка справа доносились незнакомые голоса. Двое спорили о чём-то. Это было некстати: пистолет-то у Генриха был один — а у них могло оказаться по одному на каждого.       — Жаль мешать вам, господа, — услышал он вдруг голос Иоганна Вайса — именно Иоганна Вайса! — и глухой удар. Метнулся к пролому в стене, готовый стрелять, заглянул в комнату. Их было и правда двое: оба в неприметных тёмных плащах, один постарше, другой повыше. Высокий уже был без сознания и сейчас оттягивал руки Александру, который прикрывался им от второго, постарше, наставившего на него пистолет.       — Брось оружие, — сказал этому второму Генрих и выстрелил ему в ладонь, не дожидаясь переговоров, — он по опыту знал, что так эта простая просьба становится значительно понятнее.       Раздался вопль. Александр резко толкнул бессознательного навстречу раненому, сам в два шага оказался рядом, подхватил пистолет, выпавший из его окровавленных пальцев.       — Стой! — вдруг заорал тот. — Я ж тебя знаю, ты…       Договорить он не успел: Александр выстрелил ему в голову.       — Ну и зачем я тратил пулю? Ты что, не мог сказать, что убьёшь его? — поинтересовался Генрих в полной уверенности, что скажет это невозмутимо.       Но голос почему-то сорвался, и руки дрожали. Может, стрелять он и не разучился, но от того, что человека могут запросто убить у него на глазах — как-то… отвык.       — Он не солгал, — повернулся к нему Александр. — Мы были знакомы. Это палач из гестаповской тюрьмы. Сволочь и садист.       — Не знаю, — медленно произнёс Генрих, — был ли этот человек садистом, но что он был идиотом — несомненно.       Александр не стал развивать тему. Спустился вниз, вернулся с верёвкой и принялся деловито и умело связывать напарника палача.       — Этого ты тоже знаешь? — спросил Генрих.       — Пока нет. Поможешь дотащить его до машины?       — Я, знаешь, как-то потерялся. Зачем он тебе нужен?       — Мне он вовсе не нужен, — а вот сейчас Генрих совсем не узнавал человека, который посмотрел на него ласково и весело. — Он ведь за тобой следил, а не за мной. Поэтому я и ударил его первым, не дожидаясь, пока он тебя увидит.       — А второй?       Александр пожал плечами:       — Наверное, ждал его здесь.       — И что с ним теперь делать?       — С которым? Мёртвого оставим, это не наши проблемы. Живого захвачу с собой и допрошу в каком-нибудь месте поспокойнее.       — Его ты тоже убьёшь?       — Генрих, меня немного беспокоит твоё увлечение убийствами. Зачем мне его убивать? Он же не пытал меня и других узников в гестапо, а значит, у меня нет достоверных доказательств того, что этот человек заслуживает смерти.       Генрих нервно рассмеялся. Этот день явно принёс ему слишком много потрясений — причём то, что за сегодня он видел трупов больше, чем за весь прошлый год, казалось Генриху далеко не самым значимым.       — Ты всё так же на диво логичен.       — Рад, что хоть ты меня узнаёшь, — странным голосом сказал Александр. Заткнул связанному рот какой-то тряпкой, проверил, не задохнётся ли он, и кивнул Генриху: — Бери за ноги и потащили.       Внизу они погрузили пленника в багажник. Александр захлопнул крышку, вытер мокрое от дождя лицо рукавом и сел в машину. Генрих тоже устроился на своей стороне дивана, только сначала стащил и бросил назад вымокший плащ. Они оба молчали, пока Александр не попросил:       — Верни мне, пожалуйста, портсигар. Твои сигареты слишком крепкие, а курить хочется.       Пришлось перегнуться через диванную спинку: тянуться за плащом, потом снова расстилать его на заднем сиденье. Они обменялись портсигарами — опять в тишине.       — Скоро он очнётся? — спросил Генрих.       — Максимум — через час.       — Тогда почему мы не едем искать, как ты выразился, «место поспокойнее»?       Александр закурил, помолчал, повернулся к Генриху и несколько секунд задумчиво смотрел ему в лицо. Учитывая, сколько до этого пялился на него Генрих — имел полное право.       — Скажи, куда мне подъехать вечером. Нам нужно спокойно поговорить. Но сначала я хочу разобраться с этим горе-шпионом. А тебе лучше вернуться к своей машине. Где ты её бросил?       — Это слишком старый трюк, — натянуто улыбнулся Генрих, которого сказанное совсем не обрадовало. — С чего ты взял, что у меня есть машина?       Александр даже отвечать на это не стал. «Ну да, где-то же он подменил портсигары», — подумал Генрих; странным образом его расстроила мысль, что он не заметил Александра в полуметре от себя, а то и ближе.       — Ты на меня злишься? Или… шокирован всем этим? — спросил тот и скупо шевельнул рукой, видимо, обрисовывая «всё это».       — Не забывай, ты говоришь с человеком, который устраивал пьяные дебоши на приёмах у Гитлера и видел все злачные места старого Берлина. Тебе придётся очень постараться, чтобы меня чем-нибудь шокировать, — заявил Генрих гораздо увереннее, чем на самом деле себя чувствовал. — Я просто… отвык от войны, наверное.       Он сунул в рот сигарету и наклонился к Александру, считая, что тот сам догадается поднести огня. Александр прикурил ему от собственной папиросы, откинул голову на спинку дивана, выдохнул дым в потолок, расслабленно положил руку на сиденье.       — А я всё никак не привыкну к миру.       Вдруг поглупев лет на пятнадцать, Генрих даже успел с вызовом подумать: «В конце концов, что такого в простом дружеском жесте!» — и накрыл своей ладонью ладонь Александра. Чужие пальцы оказались замёрзшими, напряжёнными, ничуть не безвольными. Никаких особых примет — ни мозолей, ни выступающих костяшек, ни шрамов, ни ссадин. Генрих сжал его руку, неожиданно для самого себя сместился влево и привалился к его плечу.       — Знаешь, я столько лет хотел тебя увидеть… Почему-то думал — увижу, и сразу всё наладится, — сказал он; оказалось, что говорить, глядя в сторону, намного легче. — Ну вот, увидел. И растерялся. Не знаю, что делать. Боюсь, что ты изменился. Что я изменился. Но ты просто знай, что, если отбросить весь этот нервозный трёп, на самом деле я очень рад тебе. Ты даже не представляешь, насколько.       Александр повернул голову, показалось — чуть не коснулся носом виска Генриха, чуть не выдохнул ему в волосы. И тут в машине раздался слабый стук откуда-то со стороны багажника.       Генрих торопливо вскинулся, посмотрел скептически и даже вздёрнул бровь:       — Ты же сказал, что он очнётся через час?       — Бывает, — виновато хмыкнул Александр. Развёл руками: — Попался обладатель чрезвычайно крепкого черепа.       — Он так и будет там стучаться всю дорогу? — уточнил Генрих, подхватывая шутливый тон. — Его же слышно.       — Если хочет задохнуться в ближайшие минут десять, то будет, наверное. Всё равно его слышно только нам, и это в здешней тишине, — спокойно объяснил Александр. — Но если будет шуметь, я дам тебе его пристрелить, — чуть громче произнёс он — совершенно серьёзно и с лицом абсолютно невозмутимым; завёл машину. Генрих прыснул со смеху, зажав себе рот.       Вся ситуация показалась ему и дикой, и глупой, и страшной, и смешной — какой-то ирреальной. И повинуясь этому охватившему его неадекватному веселью, Генрих сразу понял, куда ему нужно звать Александра на «серьёзный разговор».       Ну не домой же к себе, в самом деле!       А поговорить им впрямь было необходимо. Потому что бесконечно отшучиваться, отмалчиваться и изображать что-то хорошее, когда ничего хорошего в действительности не происходило — уже не хотелось. Этого было явно недостаточно.       Причём, похоже, им обоим.
1142 Нравится 168 Отзывы 379 В сборник
Отзывы (11)