ID работы: 12900242

Meine Trauer

Слэш
R
Завершён
29
автор
Размер:
32 страницы, 4 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
29 Нравится 9 Отзывы 3 В сборник Скачать

IV. Рок

Настройки текста
Примечания:

На руль склонясь, наш кормщик умный

В молчанье правил грузный челн;

А я – беспечной веры полн,–

Пловцам я пел... Вдруг лоно волн

Измял с налету вихорь шумный...

Погиб и кормщик и пловец!..

Ленский осознал все не сразу. Теперь от прежней жизни его отделяла непостижимая грань, равная одному короткому выстрелу. В тот момент, когда пуля поразила холодеющие плечи, сам Владимир стал исчезать, испаряться; истекая кровью в леденеющих пальцах, тлея в невысказанных словах, растворяясь во взглядах, полных тревоги, смятения и вечного, неразрешимого вопроса. Теряясь в веселых трапезах, дружеских обедах и бильярдных партиях, Ленский и представить себе не мог, насколько эти моменты могут быть недостижимы; когда он навсегда потерял возможность смотреть на Онегина с той пристальной искоркой в глазах, с едва заметной улыбкой. Бесцельно блуждающий, но столь неповторимый взгляд Евгения и его тихие слова со снисходительной усмешкой стали для Владимира великим сокровищем, хранившимися в памяти, заглядывать в которую он более не смел: желал закрыть её на ключ и сжечь. Нужно было приложить усилия, чтобы вспомнить, что эти мимолетные прикосновения, прогулки по роще, звон бокалов и редкий, звонкий смех, оказывается, никогда и не были сном... Для Ленского это было действительно ценно; гораздо ценнее, чем следовало по церковным уставам. Все это время он взволнованно бежал за огоньком неизвестного чувства, то и дело вспыхивающего в груди: когда оно тлело, грудь замирала, постепенно сгущаясь тучами и чувством сырой безнадежности перед страшной грозой. Но пламя разгоралось вновь, стоило лишь случиться мимолетному жесту или слову, пойманному навострившимся слухом. Владимиру не хватило опыта понять, что пронизанное любовью сердце разобьется, и попал в смертельную ловушку под дулом рокового пистолета. Вопреки лихорадочному бреду, что охватил его после дуели, Ленский все еще оставался человеком, пусть и опороченным преступлением чести и достоинства. Вздыхала заходившая в спальню няня, распылялся в беспокойстве его единственный дворовой, глядя на обессиленного Ленского. Владимир несколько дней прострадал в горячке, и все это время его сознание создавало тревожные, обжигающие образы, которые затем, к счастью, позабылись; казалось, что к его постели подошел Онегин, что он звал его тихим, глухим голосом; но никто этого не слышал: Онегин оставался в своем имении, почти не выходя из дому. Ему являлась и Татьяна: она ничего не говорила, лишь грустно качала головой. Её появление в сознании Ленского совпадало с моментами прояснения: он, все еще в горячке, мог вскочить в полоумном порыве, хрипло вскрикнув, что «она, хрупкая, кроткая... Сколько же в ней смелости!» – и снова провалиться в сон. По деревням довольно быстро прошел слух, что из-за позора на балу и поражения на дуэли пылкий поэт, ставший затворником, и вовсе сошел с ума. Это было почти правдой. Рано или поздно лихорадка должна была закончиться, а жизнь – продолжиться. Так и случилось, когда одним морозным утром в имение к Ленскому приехал Зарецкий вместе со столичным лекарем. Размышляя об этом после, Ленский вовсе не мог понять, зачем он согласился на предложение Зарецкого: уехать на лечение. В голове все еще звенело, разговор помнился смутно, но Ленский точно знал, что в ответ на принесенные новости готов был снова впасть в горячку. Его убеждали, что в столице уже знали о дуели; что, если он не уедет, ему будет грозить суд (лишь в Санкт-Петербурге Ленский осознал, что это заявление было пустой угрозой), что слухи о дуели процветают не только в его имении, но и в соседних деревнях. Ленский хотел возразить им, что был ранен и заслужил снисхождения властей, но промолчал: слабость не покидала его. Поддавшись тревоге, Ленский дрожащими руками принял документы и средства, незримо поставил подпись и почти сразу забылся сном. Сознание прояснилось, и Ленский, нахмурившись, стал читать подписанные договоренности: его путь следовал на самое теплое побережье Российского государства, в Малороссию. Ровно через неделю вещи были собраны, Зарецкий говорил с дворовым, почти со слезами провожающего барина, а перед воротами поместья стояла старая кибитка – потрепанная и бесхозная, напоминавшая дряхлую старушку; Ленский и вовсе сомневался, что она сможет выдержать стойкие русские морозы, но со временем они сменялись полями и проблесками зелени. В южных губерниях уже наступала весна. В поездке его преследовало сковывающее уныние, и лишь несколько раз, останавливаясь в городах, внимание Ленского привлекали полицейские, переговаривающиеся о преследовании вольнодумцев; он не любил вспоминать об Онегине, особенно о моментах безмятежного счастья, но точно помнил его едкие, снисходительные фразы об артелях и клубах, которые Ленского в юности весьма интересовали. Владимир мало знал о тайных обществах, но их волнительный шепот всегда преследовал его в стенах университета. О, сколько же юношей в Гёттингене восторгались волнительными прокламациями, а Ленский, несмотря на идеальное знание немецкого, никогда не понимал их сути. Он был родом из другого края, – мира! – в котором голосом истины всегда был царь. Но даже в нем роковой двенадцатый год отразился преображением и подъемом, желанием рассказать людям о прекрасной сути русского народа, – и дворянства, и крестьянства, – о благословении, которое помогло России одолеть Наполеона... Как и многие молодые дворяне, Ленский впервые осознал, на что была способна великая народная воля. Даже он, пробывший в Санкт-Петербурге совсем недолго, успел заметить, как вели себя молодые юноши, отличившиеся в заграничных походах: растерянные, но безмерно решительные, готовые отстаивать волю русского народа, чья трагедия длиться уже несколько столетий... Это понимал и Ленский, но его всегда тревожила непоколебимость, которую он видел в молодых дворянах. Что может сделать юное бушующее сердце, прикрывающееся защитой всеобщих прав и достоинств?.. Но Россия не отвечала. Он видел ее из окна кибитки: она проносилась быстро, мельком, будто прощаясь с Ленским; он остро чувствовал, что ветви деревьев не исчезали перед его глазами настолько быстро, когда он только прибыл в Красногорье. Сейчас же природа будто боялась его, потерявшего нечто важное и невосполнимое, и Владимир не мог её винить. Он чувствовал себя предателем, виноватым перед Родиной, и не знал, есть ли где-то в России место, способное принять его. Ленский бежал от прошлого и не знал, что пугало его больше: оно, – разрушенное и невосполнимое, красующееся перед ним ранами и греховностью, – или его будущее, в котором Владимир не видел ничего святого. На той земле, которую он оставил после себя, - оплаканной и окрававленной, – не могло вырости ничего, что тянулось бы к солнцу и истине. До боли знакомое имя никогда не звучало в голове, но всегда незримо находилось с ним: не делом – так словом, не словом – так мыслью, не мыслью – так чувством.

***

Южное побережье представляло собой настоящий "Kurort" – слово иностранное и на русский язык еще не переведенное. Когда боль в ключицах перестала ежедневно мучить Ленского, то он наконец-то смог перебраться в ближайший уездный городок, где и обосновался до конца лечения. Несмотря на состояние странного сна, преследующего его еще со дня дуели, Владимир безудержно стремился к обществу. Он все еще сохранял дар восторгать людей яркой, пиитической речью. Он мог очаровать любого, начиная с губернатора и заканчивая бедным лавочником, если бы не был поглощен захватившим его унынием. Ленский даже не помнил ее имени. Это была полноватая женщина средних лет, именитая в городе помещица и, если он правильно помнил, вдова, вечно ходившая со светлым голубым зонтом; узнав о бедственном положении Ленского, она тут же пригласила его на один из местных балов. Как и многие, она считала себя благодетелем для бедного дворянина-поэта, страдающего от «проклятия крестьянского безделия»; и если бы Ленский сказал, что выстрелил в него не другой дворянин, а обычный мужик, она бы без препятствий в это поверила. Именно поэтому он, – бедный дворянин-интеллигент ("еще и раненый!" - приметила она под рубашкой пару грязноватых бинтов), – смог завоевать ее безграничную симпатию, возможно, даже проклиная себя за это. В будущем Ленский так и не смог понять, чем для него обернулась эта встреча: спасением или же роком. Он помнил, что свечи на балу горели неистово; все расплывалось перед глазами, и главной задачей Ленского стало сохранить ровный шаг, достойный высшего общества; воссоздать на лице добродушную улыбку. Единственный накрахмаленный фрак изрядно давил, сковывая движения, но Владимир не обращал на это внимание. Раньше он действительно любил балы, считая их высшим проявлением культуры. Сейчас же они отдавались лишь жжением в груди, но отказывать сочувствующей даме не хотелось. Женщины, кружась в воздушных платьях, медленно следовали за кавалерами. Ленский провожал их отстраненным взглядом, каким смотрят на плывующие по небу облака, пока за его спиной не послышался незнакомый голос: – Сударь, да у вас потерянный взгляд! Вы издалека? У Ленского действительно был помятый вид с цветущей под глазами синевой: даже теплый южный воздух не смог вытравить ее с бледного лица. Владимир застыл, осознавая услышанное, и наконец обернулся: перед ним стоял свежий молодой человек со строгим, пронзительным взглядом; по форме, очевидно, это был полковник. Ленский приметил маленькие губы и аккуратно приложенные волосы, но больше всего подошедшего выделял его прямой нос. Ленский подумал, что, будь он художником, в первую очередь отметил бы эту деталь на наброске. Но перед ним стоял не портрет, а человек; и он вновь заговорил: – Прошу простить, если сумел испугать: я не видел вас в здешней губернии, страсть захотелось познакомиться, – неизвестный полковник протянул ему руку, — Павел Иванович Пестель, полковник Вятского пехотного полка. А сегодня, как видите, по случайности занесло на бал... Судьба ли? Ленский рассматривал Пестеля, удивляясь, чем же он заслужил интерес у местного военного руководства и хорошо ли это вообще. – Владимир Сергеевич Ленский, уважаемый... Пестель. Вы угадали: я приехал в эту губернию на курс лечения, оздоровить тело. Здесь есть минеральные воды, – у Ленского раздался кашель, – говорят, приносят большую пользу для легких. Госпожа *** оказалась очень мила, чтобы пригласить меня, как столичного интеллигента, – закончил он не без легкой иронии. В глазах Павла пробежал огонек интереса. – Ленский? Значит, я не ошибся, – лицо его озарилось легкой улыбкой, – не вы ли – тот самый юноша, что хотел издаваться в Санкт-Петербурге и за рубежом, раз за разом получая отказы?.. Я наслышан о вас. – Это правда, – Ленский смутился, услышав о своих неудачах в издательствах от неизвестного человека, – думаю, вы можете предположить причину: всем известные проблемы с редакциями. А исправлять свои стихи я считаю нецелесообразным, поэтому мечты об издательствах я давно отпустил... – А вы никогда не думали издаваться в списках? Ленский вновь взглянул на Пестеля, в этот раз не с подозрением, а со страхом. Его собеседник же оставался абсолютно спокоен. Пестель говорил ему о рукописных переписях, – «списках», – которые в сознании Ленского равнялись распространению неугодной литературы. – Я Вас правильно понимаю?.. – тихо спросил он. Пестель кивнул. – Списки действительно практикуются, но они не столь эффективны, – улыбнулся Пестель, – поэтому я хотел предложить вам мысль именно об издательстве. Павел внимательно смотрел на Ленского, ожидая его реакции, но Владимир, побледневший, все еще молчал. Пестель вздохнул: – Мы можем обсудить идею об издании у меня, в первом доме на n-ской улице, если вы желаете, – молодой полковник поправил камзол, развернулся и непривычно мягкой для военных походкой зашагал вглубь залы, ничего более не сказав. А Ленский неожиданно понял, что обязан за ним пойти.

***

Ожидание изжигало мысли. Комната, в которую привел его лакей, была заполнена бумагами, книгами, тетрадями, но из-за холода и отсутствия окон в ней будто бы никто и не жил. Ленский метался, и Пестель, склонившийся над ворохом бумаг, одетый в серый потертый сюртук, заметил это. – Государь вы мой! – засмеялся Павел, – присядьте, а то Вы сам не свой. С Вами так всегда? Ленский отмахнулся. Пестель в ответ на этот жест усмехнулся и стал что-то записывать. Из-за одежды и обстановки Павел напоминал скорее губернского секретаря, отстраненного от воинских дел, и лишь усилием воли Ленский вспомнил о том, что перед ним сидит полковник. Несмотря на улыбку, брови его были решительно сведены, а в черных глазах не отражались блики. – А я ведь страсть как не люблю балы! Но вот же вышла штука, правда? – Павел поднял голову, и Ленский увидел в глазах Пестеля, вопреки его мнимому спокойствию, жгучий интерес. – Вы где-то уже публиковались? Курить будете? Ленский вскинул брови. От сигарет отказался. – Я, Павел Иванович, сказал правду на балу у госпожи ***, – Ленский отвернулся, – все издательства воспрепятствовали моей публикации. Я был более занят учебой, а затем и... семейными делами, поэтому все работы остались у меня на руках. – А вы, оказывается, женаты? – удивился Пестель. Ленский отмахнулся; глаза его забегали. – По глазам молодого юноши можно сказать очень многое, – Пестель снова усмехнулся, – я, стоит отметить, материалист, к высшей роли любви отношусь скептически, но... Какой она была? – Кто – она? – Возлюбленная, конечно же. Ленский чувствовал снисходительную насмешку в словах полковника. Ему было очевидно, что Пестель стремится потянуть за тонкие нити его воспаленного разума, но уже не мог этому препятствовать, и воспоминания действительно просочились сквозь выстроенные им баррикады: – Не поверите, но в памяти остался лишь прекрасный французкий. – Ленский отвернулся, замолчав. – Эта речь, этот голос... Будто пронизывали меня. Пестель внимательно следил за поэтом. – Вот только глаза... у нее, – запнулся Ленский, – смотрели холодно, будто сквозь, и... Все. Я уверен, что мы никогда с ней больше не увидимся. – Люди часто влюбляются в неприступность, верно? – заметил Пестель, и на лице его было все сочувствие, что способно появиться на лице военного человека в чинах, – но слишком редко понимают, что за ней может скрываться отнюдь не то, что они искали. – Я отношусь к этому более фаталистично... Теперь, – прервал его Ленский. – Владимир Сергеевич, не обманывайте себя: ваши глаза стеклянные. Я заметил это еще на балу; подумал, что во всем виноваты отблески свеч, но сейчас... Возмущение Ленского достигло грани и готово было выплеснуться, подобно вину в бокале; Он, нервно стучащий пальцами по столу, встал и резко дернул рукой, а его ключицы отдались болью: – Да что вы способны сказать по моим глазам? Они – молчаливое, мутное зеркало! Можно лишь предположить, вообразить, угадать! – Ленский чуть было не уронил стоящую на столе лампаду, – но никогда из моиз уст Вы не поймете, были ли на самом деле правы. Ленский замолчал, гляда на портрет Благословенного. Он стоял, укрытый тёмной шалью, за дальним шкафом, и Ленский даже не подумал о том, как это было подозрительно. – А вы будете правы. Пестель молча выслушал его, не выражая никаких эмоций. Он смотрел на Ленского так, как доктора смотрят на буйных больных, решая, что же с ними дальше делать. Но пестель видел две вещи: этот человек отчаян, и он готов на многое, если его направить. И он был уверен, что именно такие люди нужны в нарастающем революционном движении. – Мое сердце все еще томится, – вновь заговорил Ленский, – прилипчивой, глухой тоской. – Владимир сел, поправив лампаду и воротник. – Но стоит вернуться к теме нашего разговора. Вы говорили об издательстве? – Не только о нём, – после исповеди поэта Пестель взглянул на Ленского с куда большей смелостью, – я надеюсь, что вы слышали о тайных обществах в столицах? Ленский замер. Стоило Павлу произнести эту фразу, как Владимира поймали в капкан, и он почувствовал, что стал истекать кровью. Одна фраза, из-за которой он вмиг осознал, что за книги лежат у Пестеля в шкафах, откуда у него, – военного! – эти странные, вольные манеры, зачем императорский портрет был закрыт темной шалью и то, почему их встреча происходила в столь заброшенном месте. Он взглянул на Пестеля, пытаясь глазами передать все то, что осознал за считанные секунды. Павел лишь кивнул. У Ленского вновь случился порыв встать и уйти, чтобы навсегда забыть об этом месте, но что-то его остановило. – Павел, скажите, – на этот раз его голос был хрупок, от нервной решительности не осталось и следа, – разве вы не осознаете?.. Ленский взглянул на Пестеля с надеждой на понимание, но встретил лишь знакомый твердый взгляд. – Вы действительно не осознаете, что ваши действия, – прошептал он, обведя рукой кабинет, – противозаконны и противоестественны!? – он замолчал, поглощенный противоречиями, – Люди должны сами осознать, что есть свобода, понять, какой она может быть, что они могут для нее сделать, а не идти на царскую измену под чужим влиянием, руководствуясь вашими мыслями! Снисходительность Пестеля как рукой сняло. Он отложил бумаги в сторону и встал, заложив руки за спину. – Послушайте, Владимир Сергеевич, – его брови нахмурились, выдавая военный стержень, и в его взгляде проскользнул металл, – я прекрасно осознаю, что вы – человек искусства, мысли, мечты; я же материалист и не согласен с теми надеждами, которыми вы все еще упиваетесь. – Пестель вновь усмехнулся, но Ленского это скорее испугало. – При этом я не могу не признать, что вы – «певец истины», уж извольте польстить вам. Павел, очевидно, ожидал от Ленского ответа, но из-за его молчания оставалось лишь выдать его главный козырь: – Давайте поговорим откровенно. Я, как и Вы, учился за границей и читал ваши сочинения на немецком. Я знаю Вас, Владимир: вы вольнодумец, и Вы далеко не так остры в вопросе справедливости и равенства, каким хотите показаться. Вы же всегда об этом думали! Так чего же вы молчите сейчас, когда появилась такая прекрасная возможность?.. Глаза у Ленского действительно были стеклянными, и казалось, что его волновал лишь стоящий у стены царский портрет, покрытый черной вуалью. Гротескное противоречие между спокойной улыбкой Императора и решительно сведенными бровями «русского Наполеона» заставило Ленского нервно оскалиться. Поднять глаза на Пестеля он не смел. – Но если Вы, Ленский, считаете, что народ должен искренне воодушевиться и действовать по своей воле, – с чем я, несомненно, согласен, – то Вам бы нашлось место в одной из петербургских редакций. Размеренно тикали часы, на улице накрапывал дождь. Ленский все еще сидел, ссутулившись; ему было трудно дышать, и тишина его угнетала. – О какой редакции вы говорите? Подпольной?! – Конечно же, нет! Я же говорю об издательстве, более того, о типографии Греча. Скажите: вам знакомо имя Кондратия Рылеева? Ленский молчал. – В этом году он планирует выпускать альманах в Санкт-Петербурге. Собственно, к содействию я вас принудить не могу, но, быть может, смогу направить. Вы талантливый поэт, и участие в новом альманахе принесет вам известность, будьте уверены. Взгляните только – первые лица поэзии! – Пестель восторженно взмахнул руками. – Неужели вы не желаете оказаться на одних страницах с самыми выдающимися писателями современности? – Я не могу уехать в Петербург, – тихо прервал его Ленский, потеряв всякие силы к сопротивлению, – вы что, не видите? Я дуэлянт. – Я догадался об этом по вашей ране. Но не волнуйтесь: даже если дело вскроется, вас смогут защитить. Неужели вы считаете, что это такое уж редкое дело среди пылкой молодежи? Ленский молчал, пока Пестель выводил на бумаге адрес с небольшой заметкой – для знакомых лиц. Владимир не заговорил, даже когда Павел вложил тетрадный лист прямо в его ладонь: – Я необычайно верю в вас, Владимир, иначе бы не говорил прямо с вами так прямо. Я действительно вижу в вас толк. Как уже сказано: я не могу вас заставить, лишь способен направить. Возможно, вам стоит заранее определиться с выбором стороны. А сейчас я попрошу удалиться. Ленский не понял, как он вышел на пустынный двор: сознание вернулось в тот момент, когда он почувствовал на себе холодок дождевых капель и быстро спрятал подписанный Павлом лист в карман, будто он являлся главным произведением его жизни или раритетом древней истории. Ленский размышлял: что же он мог сделать для страны, находясь в добровольном изгнании из отчего дома? Вина, стыд, скорбь терзали его ночью, а днем заставляли грудь изнывать. Скорбь!.. Скорбь по потерянной жизни, по оскорбленной чести и любви, стыд, который он никак не мог смыть. Руки были пропитаны кровью, а разум – теми вольными мыслями, которые пронизывали его, когда он в короткие моменты прозрения забывал об Ольге, и его перо выводило на бумаге слова свободы и справедливости: «Им скрепы важнее дыханья и воли, А правда и ложь – не имеют мастей. Культуры забыты священные роли, Рыдает история тленом страстей...» Ленский, все потерявший, видел свой путь лишь в спасении Родины. Именно такие, как он, обязаны бросать все на алтарь свободы, чтобы на их трупах написали имена новых людей, с которыми справедливость воцариться и для крестьян, и для дворян, и для самого царя. Ленский остановился посреди дороги, забыв, куда он направлялся. Дождь постепенно набирал силу, а в разуме зияла одна единственная мысль: «Я тоже своего рода заговорщик: я опорочен и забыт. Так куда же мне податься, как не к ним?..»

***

– Владимир, ты чего? Не стоит так переживать! – подбадривал его Рылеев – натура такая же пылкая и поэтичная, как и он, и одновременно с этим его наставник, – «Звезда» разошлась подобно «Истории» Карамзина, такого успеха и не ожидалось! Именно благодаря тебе нам удалось смягчить решение цензоров! Но Ленский рад не был. Он смотрел на стих, только что отпечатанный в новом сборнике, и думал о том, как же искусство беспомощно перед государством. Он не сомневался, что его собственные стихи истлеют, но, наблюдая за извилистыми строками, выражающими все: истину и ложь, любовь и надежду, страх и ненависть – он с тревогой сжимал только что отпечатанные страницы, все еще пахнущие фабричными чернилами, осозная, что через одну-две сотню лет о них могут забыть, не понять, не осознать; и лишь заботливый взгляд такого же, как он сам, сможет спасти их от беспощадного влияния времени. Владимир бросил все свои силы на написание нового «вольнодумного» сборника. После широкого успеха Ленский смог переселиться ближе к типографии, и видел ее каждый новый день. Зачастую они оставались в квартире Рылеева, также находящейся на улице Российской Американской компании. До этого Ленский видел ее лишь раз, возвращаясь из Саксонии в Красногорье. Несмотря на переезд, бесчисленные знакомства и голоса, все время звучащие в голове, Ленского день за днем все больше отягощала слабость. Настроения и в Санкт-Петербурге, и внутри их общества (членом которого Ленский все-таки стал) обострялись. Чувствовал это даже Владимир. Он искренне не понимал чужой спешки: ему казалось, что с тем набором действий, который у них есть, с объединенным силами Северного и Южного обществ они смогут добиться огромного успеха. Он так и не стал доносчиком, но в его голове всегда сохранялась тяжелая дума. Иногда ему казалось, что все налаживается, что он становится человеком, но... Ленский вздохнул, опустив глаза в напечатанные строки: «Напрасно ахнула Европа, Не унывайте, не беда!» – Писал один из известных авторов, чье имя Ленский, несмотря на должность редактора, уже успел забыть; но по слогу он был, очевидно, известным. Многие Ленскому безмерно доверяли, в то время как сам Владимир не доверял даже себе. Тайные собрания проникали в его жизнь, а вольнодумные слова с каждым днем пронизывали кровь, подобно мышьяку. Стихи и письма, слова и события – все оставалось в его голове ненадолго, проплывало единым потоком, подобно волнам неподвластной Невы, что раз в пару лет напоминали о себе ужасающими потопами. Так случилось и недавно: Ленский помнил, как его руки содрогались от холода, когда он переносил рукописи на верхние этажи типографии из-за очередного наводнения. Его жизнь наполнилась событиями, о которых он забывал на следующий день. Вдохновение вспыхивало молнией и тут же угасало, стоило новым строкам быть написанными. Ленский ходил на ужины, пил вино, разговаривал с единомышленниками и даже посещал балы, но все еще оставался в забвении. Однажды все должно было разрешиться. Все разрешилось в день отчаяния: наступила смерть Императора.

***

Люди. Все эти люди. Сколько же в них дерзкого огня, стремящегося разрушить оковы старых порядков, превратить изгнившее самодержавие в груду великих обломков. Ленский опустил взгляд. Все эти люди казались ему настолько далекими от него самого, от его истинных мыслей, что привлекали лишь собственной неидеальностью, способностью испытывать страдание: хоть что-то, близкое к настоящему миру и к нему самому, Владимиру. Кто-то из присутствующих на этом срочном собрании, быть может, испытывал к нему чувства даже трепетные, но никому из них он не был дорог. Он иногда смеялся, пытаясь уверить себя, что кто-то из них ради него готов попасть под пулю или в оковы царского гнева... Лишь собственные, обособленные цели преследовали каждого радикального либерала в России, и любое их скопление, – к которому Ленский сейчас себя и принадлежал, – могло привести лишь к огромному, ужасающему недоразумению, сулящему лишь растрепывание дворянского гнезда. Вся душа Ленского вопила, ведь для любого жителя россии смерть Императора должна была стать несравнимым горем, но он, приходя на тайные встречи, видел лишь безжалостных, скупых на эмоции людей, рассуждающих о дальнейшем плане действий, ведь медлить в такой ситуации было уже нельзя. Не так он хотел видеть родину. Не мог. Да и чего её спасать, когда он и себя-то, того: погубил?.. А что же он тогда делает? Сердце Владимира было будто бы оглушено, и бездонная неуверенность во всем, что окружало его сейчас – серебрянных приборах, горящих свечах, темных шторах и в пистолете, сверкающем в руке малознакомого ему дворянина – непосильным, но уже привычным весом давила на нутро молодого человека. Попытайся он приободрить себя, но взгляд, сталью прикованный к бокалу вина, не был готов бороться с пожирающим его чувством: оно проникало в сосуды, в каждый его вдох, было результатом всей его жизни и его же наказанием за все, что он намеревался сделать и сотворил уже, и свершение чего он поддерживает. Он не мог от этого избавиться. До восстания оставались считаные часы. Ленский шел по дому Рылеева, желая лишь спрятаться, уйти, убежать – и зашёл в один из темных коридоров, предназначенных, похоже, для прислуги. Здесь лежали ненужные предметы быта, одежда да хлам. Но Ленского заинтересовали знакомые очертания большого, массивного портрета, облаченного в траурную вуаль. Ленский не ошибься: он вновь видел портрет Царя в доме заговорщика, и вновь он был убран, спрятан, обесценен, покрыт тканью забвенья. Только на этот раз император был уже мертв. Ленский был один: тишину нарушали лишь разговоры уходящих людей, и Ленский с осторожностью подошел к портрету, сняв вуаль. Он вновь увидел знакомый лик "ангела", как его звали в домашнем кругу; но для него, как для российского подданного, он был Императором Всероссийским. Для него, как для заговорщика, он должен был быть никем. Но это не стало истиной, и Ленский заговорил: – Ваше Императорское Величество, – обратился он к портрету, – скажите: смогли бы вы простить человека... За отступление от Бога? Взор Благословенного выражал спокойствие и добродушие. Автор портрета умело передал стремление к христианскому принятию и всепрощению, и Ленского вновь это впечатлило: – Вы смиренно принимали любой слух о дворянском неповиновении. Разве императорская власть не исходит от Бога? – проговорил Ленский тише, но все еще решительно: он задумался о том, что бы мог ответить ему Пестель, – Почему же вы считали, что именно Ему суждено покарать любого, кто, подобно мне, не смог найти благоразумия? – Ленский легко провел ладонью по портрету, смахнув с нее слой пыли, – Царям негоже нарушать церковные законы; но я осознаю, что лукавлю. Вы нарушали. По воле бесов или же по собственной. Ни вы, ни будущий царь не спасены от этого. Но я знаю, что вы склонили свой взор, чтобы взглянуть на своего подданного, чья гордость была задета и до сих пор клокочет и беснует... Несмотря на вашу нерешительность, никто не сможет описать того, что вы сделали... – Владимир отвернулся, – разгромили Наполеона!.. Но какой ценой?.. Смогу ли я заплатить ту же, но уже против собственного императора, чье царствование так и не состоится? Ленскому послышалось, что кто-то ходит рядом, и спрятался в тени подле портрета. Он наконец осознал, где он находится, куда ему нужно идти и где он будет завтра, а поэтому как можно быстрее направился к прихожей. Не успел он подойти к двери, как тут же столкнулся с Каховским. Он был человеком бедственным и изолированным, каким и представлял себе Ленский. Подобное было в каждом из заговорщиков, но во взгляде, движениях Каховского было что-то еще. Это настолько устрашало Ленского, что он сразу осознавал: бывает нечто хуже того, что он, Владимир, совершил и совершает. Никогда Ленский не желал смерти августейшего семейства. От того-то он боялся смотреть на Каховского: именно такие люди, которым нечего терять, которые «‎и в цѢпяхъ будут вѢчно свободны», готовы пойти на любой шаг ради безрассудной, но зажигающей их идеи. Петр уже надел изношенное пальто и шел к выходу, но остановился, как только увидел Владимира. Волосы его были взъерошены. Он смотрел на Ленского, будто его взгляд был дулом пистолета, поставленного в упор. – Ответьте, Ленский, – заговорил он хриплым, уставшим голосом, – почему вы были столь молчаливы сегодня? Надеюсь, что перед нашим событием вы не замышляете... предательства? Ленский сглотнул, подумав о том, не слышал ли Каховский его монолог: – Пётр Григорьевич, извольте, – отвернулся Владимир, – неужели вы не знаете, насколько ценно наше дело для каждого? И особенно... для вас? Осознаете ли вы свою роль в завтрашнем выступлении? Трюк сработал: Каховский нахмурился и, еще больше закрываясь в широкое пальто, наконец покинул квартиру. Под черной тканью блеснул револьвер. Ленский устало вздохнул, облокотившись на стену. Через несколько минут шаги Каховского утихли, и Владимир вышел из квартиры Рылеева в подъезд, полностью осознавая, что заснуть он сегодня не сможет: завтра настанет рок, который преследовал его еще с тех пор, как он перешагнул порог комнаты Пестеля. Этот пылкий полковник уже готовил восстание на юге, внутреннее ликуя от прекраснейшего сложения обстоятельств. А Ленский все смотрел на это, думал и никак не мог понять: Это ли предвещала ему матушка, глядя в бездонные глаза юного поэта? Это ли нарекал его отец, когда хлопал по макушке, наставляя его на прекрасную службу?..

***

Хмурилось темное небо, глядя на роковую Сенатскую площадь. Будто сахар, сыпался на нее легкий снег, чтобы смягчить падение раненых и убитых, не дать крови впитаться в самую землю. А сердце леденело. Владимир шел в сторону площади пешком, как и Трубецкой, видя на соседних улицах солдат и лошадей. Он должен был находиться в отдалении, не участвуя в самом восстании, но имел пистолет, чтобы подать нужный сигнал. Ленский должен был быть зрителем, но он не мог поверить, что сможет остаться в этой роли: это было невыносимо позорно, это было предательство и себя, и царя, и своих единомышленников. Либо он обмарает руки, как сделал это с сердцем, либо должен был бросить этот пистолет, закопать его в снег, сесть в кибитку и отправиться в Красногорье, в объятья Оли, – впрочем, уже замужней, – и сделать это он должен был уже очень, очень давно. Величественные улицы смеялись над его нерешительностью, соседствующей с безумным благородством. Над тем, что он, не желая признавать истин, шел в самое пекло, считал, что убить себя в вероломной попытке спасти Родину, изменить движение ее истории – единственный вариант для него, его единственный и самый верный путь после грехопадения, его извечный лимб. И все же, они шли. Солдаты были собраны, будущий диктатор определен. Хотел бы он вернутся в то время, когда впервые заговорил с Пестелем, считая его самым безумным волнодумцем? Ленский не мог ответить. Но он знал, что идет на смерть: на духовную и, быть может, физическую. Он уже совершил ее и лишь завершит написанный мотив. Юный царь, чье тело было обрамлено голубой императорской лентой, непоколебимо смотрел на военные приготовления на Сенатской площади. Венчание прошло заранее: оставалось лишь усмирить восставших; мирно, без крови, лишь бы не начинать правление с убийства, подобно недавно погибшему Александру. Все вокруг шумело, двигалось; смешались и кони, и люди. Череда выстрелов послужила для восставших сигналом к нападению, что привело к ответной реакции императорской гвардии: любой ценой, любой кровью за царя. Звуки и голоса смешались в отвратительную какафонию, которую Ленский уже почти не слышал. Он видел, как Каховский стреляет в Милорадовича и понимал, что не может вздохнуть: рука уже тянулась к пистолету, он выбегает на площадь под шквал ударов и звон голосов; он, не осознавая себя, направляет пистолет на Каховского, сгорая от внутреннего крика, желания высказать протест, но тот его замечает, синие губы вытягиваются в нить, и – звучит выстрел. На этот раз – в него. На этот раз – в живот. И не секунду для Ленского все прекращается. Это было не так, как в прошлый раз. Это не была та огромная, пульсирующая боль, цветком разливающая по телу от правой ключицы. Сейчас он не ощущал ничего. Не было боли, но была тяжесть - огромная, невыносимая тяжесть, которая в конце концов склонила его к земле, к вечному, забвенному сну... Владимир не был способен противиться ей, пуле, свинцом застрявшей в животе, кровавой костью перерезавшей иссохшое, окровавленное горло. Владимир тяжелым, замыленным взглядом смотрел на запятнаный кровью фрак и не понимал, сон это или же кульминация всего его бытия. В голове всплывали образы былой дуэли, но даже они казались пылью на фоне оглушающего оцепения и разливающегося по телу свинца. Все мысли улетучивались из головы, словно дымчатый узор из дула поразившего его пистолета. Глаза великого медного всадника смотрели на него с презрением. Ты предал родину, Владимир. Ты предал её не только разумом, но и сердцем, не сумевшим разглядеть порок в презренном вероломстве. Что же ты сделал не так, Владимир?.. Что же я сделал не так?..
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.