Мотыльки

NC-17
В процессе
453
7
автор
Svetsvet бета
Размер:
планируется Макси, написано 535 страниц, 188 730 слов, 29 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
453 Нравится 254 Отзывы 319 В сборник

29. Сделка с пустотой

Настройки

1999 год

Теодор Нотт

Париж

Декабрь в Париже медленно, словно мелкая известковая пыль, забивался в поры города, оседал на кованых решетках балконов и превращал выдохи прохожих в крошечные, быстро умирающие призраки. Вивьен ушла два часа назад. После неё всегда оставались идеально расправленные складки покрывала и шеренга флаконов на туалетном столике. И запах. Жасмин и горький миндаль — сочетание, которое раньше казалось изысканным, а теперь вызывало лишь глухое раздражение, похожее на старую зубную боль. С ней не идут к врачу, к ней просто привыкают как к фоновому шуму. Он стоял у окна, прижавшись лбом к стеклу. Холод приятно тупил мысли. Далеко внизу копошились черные зонты, а гирлянды на платанах мерцали теплым медовым светом. Рождество надвигалось неумолимо. Город вибрировал от предвкушения праздника, а Теодор чувствовал себя единственным зрителем в театре, который знает, что декорации из картона. Три месяца. С того дня, как Гермиона исчезла в мареве портала, прихватив с собой ту невозможную, колючую правду, которую они называли «дружбой». Тот вечер в сквере он помнил посекундно. Она смотрела на него сверху вниз, а он просто лежал в траве и наблюдал, как момент ускользает в сумерки. Жалкое зрелище. Тео резко отвернулся от окна. Мысли текли, как отравленная река, вынося на поверхность то, что он тщательно топил на протяжении недель. Он сел за стол и уставился на стопку свитков. Зимняя сессия была на носу. Профессор Валуа, старый желчный гений, ждал главу о нестабильных защитных контурах. Раньше Теодор мог вскрывать эти формулы легко и с азартом. Сегодня же буквы на пергаменте расплывались, превращаясь в бессмысленные кляксы. Он развернул верхний свиток. Собственный почерк казался чужим. Перо зависло над пергаментом. Нужно было рассчитать коэффициенты, но в голове, как заевшая пластинка, крутилась её фраза: «…иногда мне так мучительно хочется, чтобы меня просто любили в ответ». Теодор с силой надавил ладонями на глаза до белых вспышек. Хватит. Он методично загонял эти воспоминания в самый глубокий ящик памяти. Туда, где уже пылились мамин голос и тепло её рук. Щелчок. Заперто. Перо наконец коснулось бумаги. В тишине особенно отчетливо тикали часы на камине. Золоченые амуры, которых он ненавидел за их пошлую, торжествующую сытость. Он писал. Строка за строкой, формула за формулой, вгрызаясь в работу, как в спасательный плот. Валуа ценил его ум — это была не лесть. Здесь, в мире теории, он был хозяином. Здесь формулы подчинялись логике, а не хаосу чувств. Но стоило ему закрыть глаза хотя бы на секунду, как из темноты выплывала та самая картина: пикник в сквере, закат, её лицо в оранжевом свете, прядь волос, упавшая на глаз, и смех — тот самый, запрокинутый, настоящий, от которого мир на мгновение становился выносимым. Теодор отшвырнул перо. Чернила брызнули на формулы, уродуя расчеты черными кляксами. Он встал, подошел к книжному шкафу — массивному, красного дерева, занимавшему всю стену кабинета — и достал с верхней полки плоскую коробку из-под перчаток. Внутри, завернутая в обрывок шелка, лежала дощечка. Маленькая, размером с ладонь, из эбенового дерева. На ее поверхности, вырезанная серебряным резцом из набора Кольбейна Черного, красовалась руна Гебо. Дар. Партнёрство. Он не помнил, когда именно ее вырезал — кажется, в одну из бессонных ночей, когда Вивьен мирно спала за стеной, а он сидел в кабинете, и руки сами потянулись к инструментам, подаренным Гермионой. Резец лег в ладонь так естественно, словно был продолжением пальцев. Лунное серебро наконечника мерцало в свете настольной лампы, а дерево рукояти, отполированное столетиями чужих прикосновений, хранило тепло мастеров, которые верили, что границ между светом и тьмой не существует. Теодор провел кончиком пальца по углублению руны. Линии были ровными, глубокими. Гебо. Гебо — это не подарок. Это жертва. Два равных потока, пересекающихся в одной точке. Никакой иерархии. Только баланс. Именно этого баланса в его жизни не было и в помине. Теодор аккуратно завернул дощечку обратно в шелк и убрал в коробку. Рядом, под фальшивым дном, лежала колдография Астрид. Девочка на фото шевелилась: ее крошечные пальцы тянулись к чему-то за пределами кадра, а глаза смотрели прямо на Теодора. Звук ключа в замке заставил его выпрямиться. Он закрыл коробку. Задвинул на полку. Сверху поставил том. Шаги Вивьен по паркету были мягкими, уверенными, почти беззвучными. Она никогда не ходила громко. Даже ее присутствие в пространстве было деликатным, как запах дорогих духов: ты не сразу замечаешь его, но он проникает везде, пропитывает одежду, волосы, подушки, и от него невозможно избавиться. Вивьен вошла в кабинет. Безупречная. Отточенная до идеала. Тёмно-синее платье, нитка жемчуга, мягкая улыбка, которая ничего не выражала, кроме социальной вежливости. — Ты все еще работаешь, — констатировала она, прислонившись плечом к дверному косяку. — Я думала, ты закончишь к моему возвращению. — Застрял на рунах, — ответил Теодор, не поднимая головы. Ложь далась легко, привычно, как дыхание. На самом деле он застрял на женщине, которая жила в другой стране и, вероятно, в эту самую минуту укладывала спать маленькую девочку с именем, придуманным под зимними звездами. Вивьен подошла со спины. Её пальцы легли на его плечи — собственнический, холодный жест. Запах жасмина окутал его удавкой. Когда всё так изменилось? Когда он перестал думать о Вивьен, как о подарке для его одиночества, и стал воспринимать её… вот так? — Папа организовывает новогодний прием. В этом году он хочет провести его в большом зале загородного поместья. Говорит, что атмосфера домашнего уюта располагает к более… продуктивным разговорам. Тео поднял глаза. Во взгляде Вивьен он прочитал всё: это не праздник. Это демонстрация лояльности. Очередная партия, где он — ценная фигура на доске её отца. И вновь вопросы завихрились в голове. Когда он так оступился и принял правила игры? И почему не может бросить партию? — Кто будет? — только и спросил он. — Все, кто нужен. Лефевр, де Монморанси. Несколько членов комитета по ордонансу. Кажется, будет даже кто-то из гоблинского руководства банка. — Она помолчала, ее пальцы все еще лежали на его плече, невесомые и одновременно тяжелые, как оковы. — И Тео… папа рассчитывает, что ты будешь рядом со мной. Значит — улыбаться, держать бокал, олицетворять собой успех и преданность системе Дюбуа. Быть идеальной витриной. — Конечно, — услышал он собственный голос. — Я буду рядом. Вивьен улыбнулась — на этот раз чуть шире. Она поцеловала его в висок. Сухо, как ставят печать на контракте. В ней тоже многое переменилось. — Чудесно. Я попрошу ателье прислать тебе новый парадный костюм. Темно-серый, думаю. Черный слишком… траурно для праздника. Она выпрямилась и направилась к двери, но на пороге обернулась: — И, Тео? Пожалуйста, начни побольше спать. Щелчок каблуков по паркету. Шорох шёлка. Тишина. Теодор медленно откинулся на спинку кресла и закрыл глаза. Потолок кабинета был высоким, молочно-белым, с лепниной по углам — ангелочки, виноградные лозы, какие-то мифические птицы. Идеальный потолок для идеальной жизни, в которой он задыхался. Он думал о матери. О том, как Элеонора Бёрк, женщина, чей ум мог изменить архитектуру магической науки, однажды позволила себе поверить, что любовь можно заменить обязательством. Что тепло камина способно заменить солнечный свет. Что золотая клетка — это тоже форма дома. Она ошиблась. И эта ошибка стоила ей жизни. А он? Разве он не повторял ее путь — шаг в шаг, дыхание в дыхание? Перед его мысленным взором возникла картина: эта же квартира через двадцать лет. Те же идеальные складки на покрывале. Те же флаконы в шеренге. Те же часы с позолоченными амурами. И он — сорокалетний, выхолощенный, стоящий у этого же окна и смотрящий на этот же Париж. Нет. Теодор резко открыл глаза. Сел прямо. Взял испорченный кляксами свиток, скомкал его и швырнул в корзину. Достал чистый пергамент. Обмакнул перо в чернила. «При коэффициенте Ψ, стремящемся к нулю, контур теряет стабильность. Однако если ввести параметр эмоционального резонанса… коллапса можно избежать. Условие — источник резонанса должен быть подлинным». Он перечитал написанное. Горькая ухмылка тронула губы. Даже в магии он теперь искал подтверждение тому, что его жизнь — это подделка. Щит, построенный на лжи, рухнет от первого же щелчка. Теодор аккуратно свернул пергамент, положил его в папку для Валуа и встал из-за стола. В окне кабинета отражался ночной Париж — мерцающий, равнодушный, прекрасный. Город, который обещал ему новую жизнь, а подарил лишь дорогую декорацию к старой боли. Он подошел к шкафу и, помедлив секунду, снова достал коробку. Открыл и вновь всмотрелся в содержимое. Не в дощечку с руной, не в фотографию. Под ними, в самом углу, лежало зеркало. Он мог бы позвать её. Прямо сейчас. Одно лишь имя — и серебро зеркала покажет её кудри, её глаза. Он мог бы. Но что бы он сказал? «Привет, Гермиона. Я стою посреди своей идеальной жизни и задыхаюсь. Моя девушка — прекрасная, умная женщина, которая выбрала меня, как выбирают акции на бирже. Ее отец строит стены из законов, за которыми таким, как ты, не будет места. А я стою рядом с ним и улыбаюсь, потому что так положено. Потому что я трус»? Нет. Он не мог обрушить на нее этот груз. Не имел права вламываться в ее жизнь — в ту жизнь, которую она выстроила собственными руками. Там была Астрид. Там были книги, университет, работа, которая имела смысл. Там, возможно, был Тристан — надежный, спокойный, тот самый «правильный выбор», о котором Тео сам ей говорил. Он бережно положил зеркало обратно, накрыл шелком с дощечкой и фотографией, закрыл коробку. Убрал на полку. Вновь водрузил сверху тяжелый фолиант. Ритуал погребения. В ванной он открыл кран. Горячая вода мгновенно затуманила зеркало. Сквозь пар на него смотрел призрак. Через две недели он наденет тёмно-серый костюм. Он будет улыбаться людям, которые считают Гермиону Грейнджер грязью под ногами. Он будет «убедителен». Потому что так работает клетка: ты не замечаешь прутьев, пока не попробуешь взлететь. Когда он вернулся в спальню, Вивьен уже готовилась ко сну. Он лег рядом, и она автоматически прижалась к нему — привычно, как кладут книгу на полку. Её волосы пахли жасмином. — Спокойной ночи, Тео, — прошептала она сонно. — Спокойной ночи, Вивьен. Через десять минут ее дыхание выровнялось, стало ровным и глубоким. Она спала. Легко, безмятежно, как человек, у которого совесть чиста, а планы просчитаны на годы вперед. Мысли были далеко — за проливом, за тысячами миль, в тихом доме в Лондоне, где пахло сиренью и молоком, и маленькая девочка спала в кроватке с серебряной погремушкой у подушки. Сон не шел. Он думал о новогоднем приеме. О людях, которых ему предстояло обаять. О словах, которые он будет произносить, не веря ни в одно из них. О том, как мать стояла на таких же приемах — идеальная, улыбающаяся, мертвая изнутри. «Будь лучше нас, Тео» — шептал ее голос из самой глубины памяти. — «Не позволяй теням поглотить тебя». Теодор закрыл глаза. Ему нужно было выспаться. А где-то там, за всеми замками и тяжелыми фолиантами, всё еще билось что-то живое. Тонкое, серебряное, упрямое.

1999 год

Гермиона Грейнджер

Лондон

Гермиона сидела на полу, и мир вокруг неё состоял из бумаги. Свитки оккупировали диван, подоконник и край кофейного столика, тесня чашку с чаем, на поверхности которого уже давно застыла серая пленка. После парижского доклада мир решил, что Гермиона Грейнджер существует не только в заголовках «Пророка» как «Золотая девочка» или «мать-одиночка», но и как учёный, чьи идеи способны перевернуть фундамент защитной магии. Письма приходили каждый день. Совы стучали в окно с методичностью метронома, и каждый конверт приносил с собой головокружительную смесь восторга и паники. Берлинский институт магических исследований просил разрешения процитировать её формулы в своём ежегоднике. Скандинавская академия рун предлагала место приглашённого лектора на весенний семестр. Даже из Уагаду — далёкой, почти мифической африканской школы магии — пришло письмо на грубом, шершавом пергаменте, пахнущем красной землёй и специями, с предложением обмена знаниями в области ритуальной защиты. Она доказала всё и всем. Но почему-то это ощущалось не как финишная лента, а как очередной виток спирали. Парижская конференция оставила в ней шрам, который не затягивался. Не сам доклад — он был безупречен, и она это знала. А то, что было после. Снисходительное «О, как экзотично» месье Дюпона. Жадные, бестактные вопросы о войне. И тот взгляд Теодора, который она поймала в последнюю секунду перед тем, как портал вырвал её из Парижа. Она старалась не думать об этом. Старалась с тем же маниакальным упорством вбивать в голову другие мысли, заполнять каждую пустующую нишу сознания формулами, рунами, расчётами. Но память — предательница. Она подбрасывала образы в самые неподходящие моменты: его смех в книжной лавке, его руки на её плечах, пар от его дыхания в октябрьском воздухе. И каждый раз Гермионе приходилось буквально физически отворачиваться от этих картин, словно от яркого света. — А-а! — требовательно раздалось с ковра. Астрид, перевернувшись на живот, целеустремленно тянулась к свитку из Берлинского института. В семь месяцев она воспринимала мир исключительно на вкус. Красная сургучная печать манила её, как запретный плод. Гермиона перехватила пергамент у самого её лица. — Нет, милая. Это может привести к международному скандалу. Астрид замерла. Её глаза наполнились той самой обидой, против которой у Гермионы не было защиты. Нижняя губа предательски дрогнула. — Даже не думай, — строго сказала Гермиона, поднимая дочь и усаживая к себе на колени. — Не смей манипулировать мной этим взглядом. Я устояла перед Темными силами, я выдержу и это. Аргумент не сработал. Астрид захныкала — не громко, а тем самым тонким, сверлящим звуком, который заставляет всё внутри сжиматься в тугой узел. Гермиона прижала её к себе, зарываясь носом в пушистые волосы. — Тише, тише. Я здесь. Мама здесь. Астрид затихла, вцепившись крошечными пальцами в пуговицу её кардигана. Гермиона откинула голову на диван и закрыла глаза. Тяжесть тёплого тельца на груди действовала лучше любого успокаивающего зелья. Здесь, в этом тихом коконе из дождя, детского дыхания и шелеста пергамента, мир съёживался до размеров их двоих. Мама вошла в дом, неся бумажный пакет из супермаркета, от которого исходил спасительный запах свежего хлеба. Она остановилась на пороге гостиной, окинула взглядом бумажный хаос, дочь с младенцем на руках и нетронутую чашку чая. — Ты ела? — спросила мама. — Ела, — машинально соврала Гермиона. — Тост, который ты надкусила в семь утра, не в счет. Мама прошла на кухню. Послышался шум пакетов и хлопанье дверцы холодильника. Гермиона нехотя поднялась, чувствуя, как затекли ноги. Уложив Астрид в колыбель в гостиной — она предпочитала держать её на виду, — Гермиона вернулась на кухню. Мама уже ставила перед ней тарелку с сэндвичем, сопровождая это действие взглядом, не допускающим возражений. — Ешь. А потом расскажи мне, почему ты ходишь с лицом человека, который выиграл войну, но проиграл что-то гораздо более важное. — Мама. — Я просто наблюдательна. Это не преступление. — Мне написали из Уагаду, — сказала Гермиона, пытаясь увести разговор в безопасную зону. — Предлагают обмен знаниями. Это невероятная возможность, мама. Африканская магия совершенно иная — она основана на ритме, на танце, на звуке. Если я смогу интегрировать их принципы в свою теорию резонанса… — Это замечательно, милая, — перебила её мама. Ей никогда не нравилось, когда Гермиона пыталась уводить разговор подальше от сути. — А теперь расскажи мне о том, о чём ты на самом деле думаешь. Гермиона жевала. Глотала. Набирала воздух. Мама просто ждала. Она всегда умела ждать. — Тристан вновь упомянул ужин. То есть… вновь пригласил меня на ужин, — наконец сказала она, глядя в тарелку. — Завтра. Это уже третье приглашение с тех пор, как прошёл мой день рождения. — О, — произнесла мама, и в этом коротком звуке уместился целый спектр эмоций. — И? — И я пойду. Наверное. Я и так слишком долго тянула. Это… некрасиво. — Некрасиво… Ты этого хочешь? Гермиона подняла глаза. Взгляд матери был лишен родительской слепоты. — Я не знаю, чего хочу. Тристан — правильный выбор. Он надежный. Он не требует от меня быть героиней или музой. Он просто хочет быть рядом. Должно же этого быть достаточно? — «Достаточно» — опасное слово для будущего, милая. — У меня нет выбора, — голос Гермионы сорвался на шепот. — У меня ребенок. У меня учёба и исследования. Я не могу позволить себе ждать призраков. Теперь моя очередь делать выбор. Мама накрыла её ладонь своей. — Выбор — это не тюремный срок, Гермиона. Это просто направление. Ты всегда можешь свернуть, если дорога ведет в тупик. — А если и там ничего нет? — Тогда ты по крайней мере будешь знать, что ты шла, а не стояла на месте, глядя на закрытую дверь. Они смотрели друг на друга, и в маминых глазах — тех самых, что Астрид унаследовала через поколение — Гермиона видела не ответ, а разрешение. Разрешение не знать. Разрешение сомневаться. Разрешение быть не «самой умной ведьмой поколения», а просто женщиной, которая запуталась в собственных чувствах и боится сделать шаг. — Сходи на этот ужин, — мягко сказала мама. — Не для того, чтобы влюбиться или забыться. А для того, чтобы увидеть себя чужими глазами. Возможно, то, что увидит Тристан, поможет тебе наконец рассмотреть то, что не видишь ты сама. — И что я должна там увидеть? — Правду, милая. Какая бы она ни была. Гермиона посмотрела на свои руки. На них всё еще остались следы чернил от берлинского свитка.

***

Ресторан в подвале одного из переулков Ковент-Гардена был тесным и шумным. В воздухе стоял тяжелый, уютный дух жареного чеснока, базилика и мокрой шерсти — обычный лондонский набор. Здесь не было свечей в винных бутылках, зато на столах лежали клетчатые скатерти, местами прожженные пеплом, и Тристан в своем темно-синем свитере вписывался в этот интерьер идеально. Он был понятным. Основательным. От него исходило ощущение покоя. — Я бы понял, если бы ты всё отменила. У тебя столько забот. — Именно поэтому мне нужен вечер, когда я не думаю о рунах. — Это я могу устроить. — Он наклонился вперёд, подвинув к ней меню. — Хотя предупреждаю: я могу случайно начать спорить с тобой о кельтских узорах. Это сильнее меня. Тристан поинтересовался терпкое ли вино заказать, нужна ли еще одна порция рокфора и багет и только после этого ритуала сложил руки на столе и принялся внимательно смотреть на Гермиону. Щеки слегка запылали, и до ужаса хотелось увести взгляд. Удалось нарушить неловкую тишину, когда официант принес бутылку, откупорил ее и по указанию Тристана щедро налил в бокалы. — Как раз то, что нужно после Берлинской переписки, — Гермиона сделала глоток. Вино действительно было терпким, вяжущим язык. — Извини. Мама говорит, я скоро начну разговаривать цитатами из защитных протоколов. — Ну, в Уагаду это оценят. Ты ведь понимаешь, что они хотят твою голову? В самом лучшем смысле. — Я еще не решила, — она рассматривала меню, стараясь не встречаться с ним взглядом. — Это требует времени. И сил. А у меня сейчас… — Она неопределенно махнула рукой. — У тебя есть то, что важнее любых рун. Тристан разломил хлеб, и крошки посыпались на скатерть. Он выглядел таким спокойным, таким уравновешенным, что Гермионе на мгновение стало стыдно за свой внутренний хаос. Разговор тёк плавно, кое-где скучно. Им удавалось обходить острые углы прошлого и не уплывать в ответвления будущего. Гермиона старалась нащупать интересные темы для беседы, то и дело скатываясь в обсуждение своей исследовательской работы и приглашений из других университетов и школ. — Кстати, об Уагаду и их подходе к магии «через ритм». Моя сестра, Эйлид… помнишь, я рассказывал? Её муж, Ян, он ведь маггл. Художник. На прошлой неделе открыл выставку во Флоренции. — Выставку? — Гермиона подняла бровь. — И что же в центре сюжета? — Магия. Точнее, то, что он чувствует, когда Эйлид ее использует. Он называет это «видимым эхом». На его холстах — светящиеся звери, танцующие магические существа, замки из тумана. Магглы думают, что это чистая фантазия, но мы-то знаем… — Постой, — Гермиона отложила вилку. Внутри привычно щелкнул тумблер. — Ты хочешь сказать, что он выставляет на всеобщее обозрение то, что должно быть скрыто? Это же прямая угроза Статуту о секретности. — Это искусство, Гермиона, — мягко возразил Тристан. — Он не рисует палочки или рецепты зелий. Он рисует эмоции. — Эмоции, которые имеют четкую магическую сигнатуру, — Гермиона подалась вперед, голос стал суше. — Если кто-то из Отдела тайн увидит это, у твоей сестры будут огромные проблемы. Это безответственно. Магия — это не декорация для гостиной, это опасная структура. Романтизировать её перед теми, кто не может её контролировать — значит подрывать основы нашей безопасности. Ян — маггл, он не понимает, с чем играет, но Эйлид должна была подумать. Она высказала это жестко, почти с вызовом. Внутри неё привычно натянулась струна. Она ждала ответного удара. Ждала, что он скажет: «Ты слишком формальна» или «Мир шире твоих параграфов». Она уже подобрала три контраргумента о законодательстве и рисках стихийных выбросов. Ей был нужен этот спор — чистый, острый, как скальпель. Спор, в котором она снова почувствует себя живой. Тристан внимательно посмотрел на неё. В его глазах промелькнуло что-то похожее на сочувствие. — Знаешь, — тихо сказал он, — ты абсолютно права. Гермиона приоткрыла рот на полуслове. Струна внутри не зазвенела — она просто провисла. — В смысле? — В самом прямом. С точки зрения закона и безопасности — это риск. Я, наверное, слишком привык видеть в этом просто красивую историю их любви, — он накрыл её руку своей. Ладонь у него была теплой. — Ты видишь структуру и последствия там, где я вижу только картинку. Спасибо, что напомнила мне об этом. Я поговорю с Эйлид. Наверное, нам стоит быть осторожнее. — И всё? — она нахмурилась, чувствуя, как внутри разливается липкое, неприятное разочарование. — Ты просто соглашаешься? — А зачем мне с тобой спорить? — Тристан пожал плечами, и в его голосе не было ни капли лукавства. — Твои доводы логичны, они основаны на фактах. Я ценю твой ум, Гермиона, и мне незачем пытаться его перекричать только ради того, чтобы оставить последнее слово за собой. Мы ведь здесь для того, чтобы отдохнуть, а не защищать диссертацию, верно? Давай просто наслаждаться вечером. Мир? — Мир, — машинально повторила она. Ей казалось, что она замахнулась для мощного удара, но ударила по пуховой подушке. Сопротивления не было. Было только обволакивающее, уютное «ты права». Тео бы так не сделал. Мысль полоснула по живому. Теодор Нотт выпотрошил бы её аргумент за пять секунд. Он бы язвительно спросил, не хочет ли она заодно запретить облака, потому что они иногда напоминают очертания драконов. Он бы заставил её защищаться, злиться, искать новые смыслы, пока они оба не дошли бы до хрипоты и до той самой искры истины, которая рождается только при столкновении кремня и стали. С Тристаном не было ни искр, ни стали. Была только мягкая, безопасная вата. «Перестань», — приказала она себе, впиваясь пальцами в салфетку под столом. — «Одерни себя. Это и есть нормальная жизнь. Это то, чего ты хотела для Астрид. Тишина. Отсутствие войны в собственном доме». Но тишина в ушах подозрительно напоминала вакуум. Остаток вечера прошел… приятно. Тристан рассказывал о своей стажировке в Эдинбурге, о погоде в Шотландии, о том, какой сорт чая лучше бодрит по утрам. Он был идеальным собеседником — внимательным, добрым, не переходящим границы. Когда они вышли из ресторана, Лондон пах мокрым асфальтом и приближающимся Рождеством. Фонари отражались в лужах, превращая тротуар в рассыпанное звездное небо. Тристан проводил её. Он шел рядом, не пытаясь взять её за руку. — Спасибо за вечер, Гермиона, — сказал он, остановившись под тусклым светом фонаря. — Я рад, что ты всё-таки выбралась. Он наклонился, медленно, давая ей возможность отстраниться, и коснулся губами её щеки, совсем рядом с губами. Поцелуй был невесомым. От него пахло вином и чем-то очень правильным. Чистым. — Ещё увидимся? — Да, — ответила она, глядя, как он уходит. Высокий, надежный, предсказуемый. Она стояла у входа в дом, пока его шаги не стихли совсем. На щеке всё еще горело место поцелуя, но Гермионе казалось, что это не тепло, а метка. Знак того, что она окончательно выбрала «безопасность». Она зашла в дом. В гостиной всё еще пахло бумагой и детским мылом. Гермиона подошла к зеркалу в прихожей и посмотрела на свое отражение. — Ты этого хотела, — прошептала она. — Ты сама сказала маме, что нельзя строить жизнь на призраках. Но в темноте коридора ей на мгновение почудилось, что её окутала чья-то холодная рука. Она резко зажгла свет, спугнув тень. «Завтра будет лучше», — подумала она, поднимаясь по лестнице к Астрид. — «Завтра я просто буду работать. Формулы не соглашаются со мной просто из вежливости». В доме было тихо. Родители уже спали наверху. Гермиона сбросила туфли у порога. Ступни обожгло холодом пола. Астрид спала, как обычно, выпинав одеяло из-под пяток. Её маленький ежевечерний бунт. Гермиона замерла у колыбели, поправляя край шерстяной ткани. Темные кудри на подушке, влажный блеск приоткрытых губ. И рука — крошечная, бессознательно сжатая вокруг серебряной погремушки с мотыльком. Подарок Тео. Серебро тускло мерцало в свете ночника, а выгравированные крылья казались застывшими в вечном, бессмысленном рывке к свету. С Тристаном было хорошо. Это было правдой, которую Гермиона могла бы защитить перед любым судом. Он был надежным, как фундамент, и понятным, как закон тяготения. Рядом с ним мир терял свои острые углы и обрывы. С ним можно было просто дышать, не ожидая удара под дых. Он был землей под ногами. Но внутри, там, где должен был вспыхнуть огонь, был лишь ровный, мягкий свет. Как от ночника. Достаточный, чтобы не заблудиться в темноте, но не способный согреть по-настоящему. «Правильно, но мертво», — подумала она. Гермиона отшатнулась от колыбели, словно Астрид могла проснуться и обвинить её в этом открытии. В спальне она села на кровать, не зажигая ламп. Платье всё еще пахло рестораном — чесноком, терпким вином и чужим спокойствием. На щеке остывал призрак поцелуя. Тристан был идеальным ответом на все её рациональные запросы. Но формулы не умеют обнимать. А покой иногда подозрительно напоминает оцепенение. Рука сама потянулась к тумбочке. Пальцы нащупали прохладное стекло, знакомое до последней микротрещины. Гермиона вытащила зеркало в белой рамке. Она легла на спину, держа его над собой. В темноте зеркало казалось просто куском холодного стекла, отражающим тени на потолке. Она могла бы позвать его. Одно слово — и она увидела бы его лицо. Ту самую кривую усмешку, усталые глаза, услышала бы хриплое: «Грейнджер, ты опять не спишь?» Она знала: если услышит его сейчас, вся её выстроенная, выстраданная «правильная жизнь» рухнет. Решимость рассыплется в пыль. Она спросит то, что спрашивать нельзя. Она признается в том, что похоронила в себе. Что написала в том письме, которое ему так и не суждено было прочесть. Гермиона прижала зеркало к груди. Холод стекла обжег кожу через ткань. Она закрыла глаза. В памяти всплыл Тео — как он держал Астрид, с таким выражением священного ужаса, будто она была сделана из тончайшего хрусталя. Как его лицо становилось открытым и беззащитным, когда он думал, что Гермиона не смотрит. А потом в мыслях возникла Вивьен. Идеальная, легкая, упакованная в дорогой кашемир. Вивьен, которая не была «золотой девочкой», не воевала в лесах и не имела за спиной руин. Она была новой главой его жизни. Чистой, без помарок. Гермиона не имела права на ревность. Она сама сказала «друзья». Сама отступила в тень, когда портал закрылся. И теперь, лежа в темноте, она просто пожинала плоды собственного благоразумия. Связаться с ним сейчас — значило бы обрушить на него свой хаос. Тео заслужил свой Париж. Свой покой. Свою Вивьен. Это была её единственная доступная форма любви: не мешать ему быть счастливым без неё. Выбор — это дверь, говорила мама. Но Гермионе казалось, что обе двери ведут в тупик. За одной — безопасная пустота, за другой — пожар, в котором она уже однажды чуть не сгорела. Зеркало нагрелось от её тела. Гермиона разжала пальцы, глядя в него в последний раз перед тем, как убрать. В стекле отразились её собственные глаза — темные, влажные, полные вопросов, на которые нет ответа. Она не позвала. Не произнесла имя. Она просто свернулась калачиком, пряча зеркало под подушку, как прячут улику. За окном дождь превратился в едва слышный шелест. Сирень во дворе стояла черным голым скелетом. Она казалась мертвой, но Гермиона знала: корни уходят глубоко. Глубже, чем любой здравый смысл. И когда придет время, она всё равно зацветет. Хочет она этого или нет.

1999 год

Теодор Нотт

Париж

Поместье Дюбуа в новогоднюю ночь напоминало драгоценную шкатулку, открытую напоказ. Лилии стояли везде — в массивных напольных вазах, на каминных полках, на столах. Десятки восковых, мертвенно-белых цветов. Теодор смотрел на них и видел только похоронные венки. Темно-серый костюм казался слишком тесным в плечах, хотя портной клялся, что это идеальная посадка. Тео ловил свое отражение в зеркалах и видел манекен. Вышколенного, породистого, пустого. Вивьен была в своей стихии. Платье цвета шампанского. Волосы убраны в сложную причёску, в которой поблескивали крошечные бриллиантовые шпильки, как звёзды в созвездии. Она двигалась по залу с грацией лебедя, и каждое её появление рядом с Тео сопровождалось лёгким прикосновением — пальцы к локтю, ладонь к плечу, — не столько нежным, сколько направляющим. Как хозяйка ведёт породистого коня по манежу: мягко, но с чётким пониманием маршрута. Он заметил это не сегодня. Заметил давно, как неприятный запах, который поначалу списываешь на случайность, а потом понимаешь, что он идёт изнутри стен. Вивьен менялась. Или, точнее, проявлялась. С каждым ужином у родителей, с каждым приёмом, с каждым разговором, из которого она возвращалась чуть прямее, чуть холоднее, чуть дальше от него, проступали контуры того человека, которым она, вероятно, была всегда, — просто Тео не хотел видеть. Это было похоже на наблюдение за медленным замерзанием пруда. Сначала — тонкая, едва заметная плёнка льда по краям. Потом лёд крепнет, ползёт к центру, и под ним ещё видна тёмная, живая вода, но дотянуться до неё уже нельзя. И наступает момент, когда ты стоишь на берегу и понимаешь: то, что казалось тебе озером, стало катком с мертвой водой. Её «мы» стало другим. Теперь «мы» означало «семья Дюбуа и ты при ней». «Мы должны быть на приёме». «Мы не можем позволить себе конфликт с Лефевром». «Мы должны думать о будущем». В этом «мы» для Тео оставалось всё меньше места. И нежность. Мерлин, нежность. Она работала по расписанию, как отправление Хогвартс-экспресса. Утром — поцелуй в висок перед тем как уйти в университет. Вечером — рука на его колене за ужином, ровно столько секунд, сколько нужно, чтобы жест заметили, но не сочли вульгарным. Ночью — её спина к его груди. Всё было красиво. Всё было правильно. И всё было невыносимо пусто. Сейчас, стоя с бокалом шампанского, Тео наблюдал за ней. Вивьен беседовала с женой де Монморанси — пожилой дамой с лицом, навеки застывшим в выражении аристократического неодобрения. Вивьен смеялась — тем лёгким, переливчатым смехом, который был не столько выражением радости, сколько инструментом. Дипломатическим оружием. Когда она смеялась с ним — наедине, в их квартире, над глупой шуткой о котлах или кулинарных катастрофах — смех был другим. Ниже, теплее, с хрипотцой. Настоящим. Но этот, настоящий, появлялся всё реже, словно Вивьен экономила его, как редкий ингредиент. — …вопрос не в происхождении, Луи, — донесся до него голос Рошфора — он был на вечере без своей супруги Жизель. Та отказалась приходить, сославшись на дурное самочувствие, но Вивьен убеждала Тео, будто сестра вновь набивает себе цену. Пара чиновников из Комитета по ордонансу усиленное закивали, когда Эмиль продолжил: — Вопрос в оптимизации. Мы не можем позволить себе тратить ресурсы на тех, кто не способен интегрироваться в нашу культуру. — Совершенно верно, — подхватил другой голос. — «Фильтрация» — слово резкое, но необходимое. Тео повернул голову. Говорил Лефевр — глава Департамента международного сотрудничества, человек с лицом, похожим на плохо пропечённый блин, и голосом, источающим патоку. — Мы вводим ценз не по крови, а по… ментальному соответствию. Студент должен доказать, что его магический потенциал стоит наших вложений. А не просто «я талантливый самородок из пригорода». Взять хотя бы эту британскую конференцию в октябре. Докладчица — магглорождённая. Грейнджер, кажется? Много шума, много пафоса, но по сути — компиляция чужих идей, приправленная военной травмой. Сентиментальная чепуха, выдаваемая за науку. Человек рядом с ним — Тео не знал его имени, но внимательно рассмотрел его герб на мантии: кто-то из комитета по ордонансу — кивал с видом глубокого понимания. Теодор почувствовал, как внутри что-то перевернулось. Медленно и болезненно. Он смотрел на этого человека — на его самодовольную, откормленную физиономию, на пухлые пальцы, сжимающие бокал с той вальяжной небрежностью, с какой сжимают чужие судьбы, — и видел перед собой не чиновника. Он видел всех их. Отца, который презирал «грязную кровь» за ужином. Малфоя-старшего, который финансировал террор. Амбридж, которая улыбалась, подписывая указы о притеснениях. Они менялись в лицах, но суть оставалась прежней — холодная, рациональная жестокость, завёрнутая в дорогую ткань. «Сентиментальная чепуха». Он стоял здесь, сжимая в руке бокал, и молчал. Это молчание было самым подлым, что он делал в своей жизни. Он, который нашел в себе силы плюнуть в лицо отцу, который, по его словам, дезертировал, теперь стоял и слушал, как потрошат имя женщины, которую он… А что — «он»? Голова закружилась. Голоса вокруг слились в неразборчивый гул, похожий на шум роя разжиревших мух. Лилии пахли всё сильнее. Почему я снова здесь? — эта мысль ударила его под дых. Он бежал от черных мантий и пыточных подвалов, чтобы оказаться в светлой гостиной, где те же идеи подают под соусом «оптимизации». Клетка осталась той же, просто прутья теперь были платиновыми. И самое страшное — он сам зашел в эту клетку. Никто не тащил его сюда заклинанием. Он позволил Вивьен заманить себя обещанием «спокойной жизни». Он посмотрел на неё. Она смеялась над чьей-то шуткой. В тот вечер, когда он признался ей в любви, это казалось спасением. Сейчас же это воспоминание выглядело как плохо срежиссированная сцена из дешевой пьесы. Любил ли он её? Или он просто любил тот факт, что она — не Гермиона, что с ней не будет больно? Это была не любовь. Это была сделка со своей трусостью. Воздуха стало не хватать. Воротник рубашки впился в горло, как удавка. Перед глазами поплыли черные пятна. Ему показалось, что лианы, выгравированные на стенах поместья, начали шевелиться, сползать с панелей и опутывать его щиколотки, поднимаясь выше, к груди. Ему нужно было уйти. Сейчас же. Иначе он просто упадет здесь. — Прошу прощения, — произнёс Тео ровным, бесцветным голосом, обращаясь ни к кому конкретно, и поставил бокал на поднос проплывающего мимо официанта. Он развернулся и пошёл к балкону. Дыхание ночи ударило в лицо — ледяное, колючее, пахнущее мокрым камнем и свободой. Тео вцепился в перила, жадно глотая морозный воздух. Руки дрожали. Париж внизу расстилался огнями, но Тео их не видел. Он видел библиотеку Хогвартса, пыльные фолианты и девочку, которая конспектировала с такой яростью, словно каждая строчка была оружием в войне, объявленной ей при рождении. Он видел её у Чёрного озера, под их деревом, когда она сказала: «Для таких, как твой отец, любая моя ошибка — доказательство, что я здесь чужая». А теперь он стоял на балконе дома, принадлежащего людям, которые строили мир, где ей не было бы места. И он стоял здесь не как враг, не как шпион, не как борец сопротивления. Он стоял здесь как молчаливый соучастник. — Теодор. Голос Вивьен за спиной был спокойным. Она вышла следом и прикрыла дверь, отсекая шум бала. В свете луны она казалась сделанной из льда. — Ты ушёл прямо посреди разговора. Мадам де Монморанси обратила на это внимание, Тео. — Брось. Мадам де Монморанси заметит второе пришествие Мерлина, только если оно помешает ей доиграть партию в бридж, — Тео не оборачивался, его голос в морозном воздухе звучал глухо. — Ты ведешь себя как мальчишка. — А ты — как её секретарь. Вивьен подошла ближе, вглядываясь в его профиль. — Что случилось? — спросила она. — Лефевр, — процедил он, — только что назвал работу Гермионы Грейнджер «сентиментальной чепухой». Ту самую работу, которая произвела эффект разорвавшейся бомбы на международной конференции. А его приятель — этот чиновник с гербом, напоминающим сморщенный кишечник… — Тео, выбирай выражения… — А он пусть выбирает методы, — отрезал он. — Он предложил «фильтровать» поток студентов по происхождению, Вивьен. Буквально — отсеивать лишних, как мусор из сточной канавы. И знаешь, что было самым противным? Все улыбались. Стояли, пили шампанское и кивали в такт его словам. И твой отец в том числе. И он не просто поддерживал, он направлял этот разговор в такое русло… Вивьен даже не моргнула. Её лицо оставалось безупречно спокойным. — Мой отец — политик, — мягко заметила она. — Он кормит аудиторию тем, что она хочет съесть. Ты же не думаешь, что он действительно тратит время на ненависть к студентам? — В том-то и беда. Ему просто всё равно. А равнодушие всегда разъедает сильнее, чем открытая вражда. В ненависти есть хотя бы честность. — Ты не можешь сбегать каждый раз, когда чьё-то мнение оскорбляет твой эстетический вкус, — голос Вивьен стал на полтона ниже. Это был предел её терпения. — Это мой дом, Тео. Мой мир. И если ты намерен в нем остаться, тебе придется научиться слушать, не сжимая кулаки. — А тебе не кажется, что «учиться слушать» в данном случае — это просто синоним слова «соучастие»? — он сделал шаг к ней. — Мы стоим здесь, обсуждаем «сортировку» людей, как будто речь идёт о сортировке яблок на рынке. Это не политика, Вивьен. Это ненависть в бархатных перчатках. Между ними повисла тишина. Не та уютная, мягкая тишина, которая случалась у них раньше — после долгих бесед, когда слова были исчерпаны и оставалось только тепло. Эта тишина была колючей, наэлектризованной, и в ней отчётливо слышалось потрескивание трещин. Вивьен медленно выдохнула, облачко пара сорвалось с её губ и тут же растаяло. Она сменила тактику — это она умела лучше всего. Отступить, чтобы перегруппироваться. — Послушай, — она заговорила иначе. — Я понимаю, что тебе тяжело. Этот мир отличается от того, к чему ты привык. Он медленнее, хитрее, и его правила не всегда справедливы. Но системы не ломают криками на балконах. Их меняют изнутри. Не бунтом, а присутствием за столом переговоров. Она коснулась его щеки. Её ладонь была прохладной, а жест — одновременно нежным и проверяющим, словно она оценивала прочность его обороны. — Всё это — лица, разговоры, мой отец и особенно Лефевр с его глупостью — просто декорации. Грязные ступени, по которым мы поднимаемся. Это мелочи, Тео. Временные неудобства, которые мы перерастём и забудем. Мелочи. Это слово зацепило его, как рыболовный крючок. Судьбы людей — мелочь. Законы, вышвыривающие маглорождённых из профессии, — временное неудобство. Работа, которая могла изменить фундамент защитной магии, — сентиментальная чепуха. Всё — мелочи. Всё — ступени. Вопрос лишь в том, по чьим спинам ты по ним поднимаешься. Но Тео промолчал. Потому что Вивьен уже скользнула дальше, мимо его гнева, мимо его боли, — туда, куда она вела его весь этот год. К тому разговору, который витал между ними последние недели, как запах лилий, — настойчивый, неотвязный, невозможный для игнорирования. — К тому же, — Вивьен убрала руку и сделала полшага назад. — Скоро нам придется стать чем-то большим, чем просто «парой», не правда ли? Ты же понимаешь, что мы не можем вечно балансировать на краю? Мои родители… Они ждут шага. Не потому, что давят на нас, а потому что верят в этот союз. Союз. Не любовь. Не жизнь. Сделка. Тео смотрел на неё, и где-то в грудной клетке, между рёбрами, медленно рос ледяной ком. Он понимал, к чему она клонила. Конечно, понимал. Он не был идиотом — он был сыном человека, чья жизнь была выстроена на таких же «союзах», и он с детства видел, как выглядят золочёные прутья клетки. Свадьба. Слово не было произнесено. Вивьен была слишком искусна, чтобы озвучивать его прямо, — она лишь обрисовала контур, как мастер вырезает силуэт, оставляя зрителю право заполнить пустоту. — Ты хочешь этого? — тихо спросил он. — Я хочу, чтобы ты это осознал, — парировала она. — Это не просто формальность. Это фундамент. Мадам Нотт, урожденная Дюбуа — звучит как логичный финал, не так ли? Тео чувствовал, как на его шею — медленно, с профессиональной тактичностью ювелира — надевают ошейник. Платиновый, инкрустированный бриллиантами, безумно дорогой — но ошейник. — Тео? — Вивьен смотрела на него, и в её глазах он видел ожидание. Не требование, не ультиматум. Ожидание. Она всегда давала ему время — ровно столько, сколько нужно, чтобы он сам пришёл к правильному выводу. — Да, — наконец произнес он. — Я… понимаю. Короткий кивок. Она приняла эти слова как авансовый платеж — не вся сумма, но достаточно, чтобы сделка не сорвалась. — Идём в зал, — Вивьен снова взяла его за руку. — До полуночи пять минут. И, Тео… улыбайся. Сделай это ради меня. Он подчинился. Её ладонь была гладкой и холодной, как зеркало. Когда они вошли, шум и свет ударили в лицо. Вивьен мгновенно растворилась в толпе, её смех зазвенел серебром — идеальная дочь, идеальная будущая невеста. Тео улыбался. Как и просили. Но когда часы начали бить двенадцать и зал взорвался криками «Bonne année!», его мысли были далеко. Может быть, она тоже думала о нём. Или может быть, она давно уснула. В тепле. В покое. В той жизни, которую построила без него. Наступил двухтысячный год. Первый день нового тысячелетия. И Теодор Нотт впервые не знал, чего боится больше: будущего, которое ему только что купили, или прошлого, которое он навсегда оставил за спиной.

2000 год

Гемиона Грейнджер

Лондон

Блейз за прилавком напоминал темного сфинкса. Он даже не соизволил поднять головы на дребезжащий звон дверного колокольчика, продолжая с задумчивым видом протирать какой-то медный окуляр. — Опаздываешь, Грейнджер. — Астрид, — Гермиона с тихим вздохом стряхнула капли с пальто. — Она внезапно решила, что вязаный шарф — это враг, совершающий покушение на её свободу. — Разумно, — Блейз наконец соизволил поднять на неё взгляд, и в его глазах блеснула привычная искра иронии. — Я тоже не люблю, когда меня пытаются ограничить в пространстве без предварительного согласия. Твоя дочь растет на редкость последовательной личностью. — В отличие от тебя, она хотя бы честна в своих истериках. Блейз окинул её коротким взглядом. — Садись уже. Чай будешь? — Только если это не тот кошмар, которым ты угощал меня в прошлый раз. — Он был целебный, — буркнул Блейз, скрываясь за тяжелой пыльной портьерой. — И вообще, это был подарок от одного бедуина. — На вкус он был как подожженная стопка старых газет, — крикнула она ему вслед. — Иногда истина именно такова на вкус, — донеслось из-за шторы. Через минуту он вернулся с двумя чашками нормального, пахнущего бергамотом чая. Гермиона с почти стоном наслаждения приняла теплое стекло и буквально рухнула в старое, продавленное кресло у камина, которое, казалось, обняло её в ответ. Дождь снаружи перешел в методичную дробь, а где-то в недрах стеллажей вразнобой, но уютно тикали десятки разнокалиберных часов. — Ну? — Гермиона нарушила тишину, чувствуя, как напряжение в плечах начинает медленно отпускать. — Зачем ты меня вытащил в такую погоду? Твои записки обычно короткие, но «нужно поговорить» — это уже почти уровень катастрофы. Блейз задумчиво вертел чашку, глядя, как пар закручивается в причудливые спирали. — Новый год я встретил в интересной компании. — Это то, о чём я думаю… — С Пэнси. Гермиона замерла, так и не донеся чашку до губ. — Повтори. — Ты всё слышала, Грейнджер. Не заставляй меня заниматься речевой гимнастикой. — Я хочу услышать это еще раз, чтобы убедиться, что мой мозг не выдает желаемое за действительное. Пэнси Паркинсон? Новый год? С тобой? — Пэнси, — Блейз выговорил имя с почти издевательской, бархатной четкостью, — имела неосторожность заявить, что я «безнадежно и со вкусом» испортил ей Рождество. Это её официальная версия для сплетен. — А твоя? — Моя? — он криво, почти хищно усмехнулся. — Что я украсил её серые будни своим невыносимым присутствием. — И она… — Гермиона подалась вперед, — она позволила тебе остаться? — Скажем так, — Блейз отвел взгляд, и Гермиона готова была поклясться, что его скулы слегка потемнели, — проклятия летели красиво, но мои чемоданы остались в её номере в Перасте. Детали я оставлю при себе, иначе ты решишь, что я становлюсь сентиментальным, а это повредит моей репутации. — Значит, ты просто «появился» там, где была она? — Гермиона не смогла сдержать улыбку. — Блейз Забини, ты — неисправимый сталкер. — Пераст — большой город, Грейнджер! Я имею полное право гулять по дворцу Буйовичей именно в то время, когда там гуляет разозленная Пэнси Паркинсон. Это чистая геометрия вероятностей. Гермиона рассмеялась. — Это… это очень на тебя похоже. Он мельком глянул на неё, и его лицо на долю секунды стало совершенно открытым и беззащитным, прежде чем он снова воздвиг свою привычную стену холодного высокомерия. — Ладно, — он сменил тон так резко, как захлопывают книгу. — Лимит любезностей исчерпан. Теперь о более важном. Как там Теодор? Улыбка Гермионы угасла — не сразу, а как пламя свечи на сквозняке: секунда, и уже темно. Она поставила чашку на столик, встала и начала бродить вдоль стеллажей, проводя пальцами по корешкам книг. Названий не читала. Просто нужно было куда-то деть руки. — Нормально, наверное. У него… свои дела. — Ты говорила с ним после той октябрьской сцены в сквере? Гермиона уже тысячу раз пожалела, что в сердцах и в момент абсолютно беззащитности после свидания с Тристаном рассказала Блейзу все в в деталях о том вечере в сквере. Столько времени ей удавалось держать оборону: отшучиваться, увиливать от темы и отбиваться от его дотошных расспросов. Но Блейз был слишком хорош в таких делах. Он обладал паршивым даром выуживать из людей именно то, что они меньше всего хотели рассказывать. — Мы пару раз переписывались. — Она остановилась у витрины с рунными компасами, не видя их. — Он спрашивал про погоду, — Гермиона тут же пожалела, что об этом упомянула. Настолько это было нелепо. — Интересовался, как дела у Астрид. Это такие письма, Блейз… В них столько же жизни, сколько в гербариях. И в этом не было ни капли лжи. Их письма с Тео после встречи в Париже напоминали переписку шпионов — короткие записки, в которых мог быть зашит секретный код. Настолько они были плоскими и пустыми на первый взгляд. И настолько пустыми они правда были. — О погоде, — повторил Блейз. — Теодор Нотт, который на пятом курсе выучил всю карту звёздного неба над астрономической башней только для того, чтобы знать, на что именно ты смотришь из своего окна… пишет тебе о том, что в Париже туманно? Гермиона замерла. — Я не знала про звёзды. Он никогда… — Разумеется, ты не знала, — Блейз вышел из-за прилавка, и его шаги были бесшумными, как у человека, привыкшего наблюдать, а не вести охоту. — Ты была слишком занята спасением мира. Но я-то видел. Я всё видел восемь лет подряд. Это уже выходила за любые рамки приличия. — Ты уже многое мне сказал! — Гермиона резко обернулась. Внутри что-то горело. — Вы позволили моменту сгнить. Твои слова. И что ты хочешь бросить мне в лицо на этот раз? Блейз остановился в двух шагах. Насмешка с его лица исчезла. Осталось что-то тяжёлое, почти суровое выражение. — Твоё отвратное настроение последние недели — это из-за твоего нового близкого друга? Из-за того, что этот «безопасный вариант» вьётся вокруг тебя, как прилежный плющ? — Тристан не вьётся. Мне с ним легко, Блейз. С ним просто… — Тебе не «просто», Грейнджер, — он произнёс это тихо, почти без интонации, и именно поэтому слова ударили точно. — Тебе скучно. Ты задыхаешься в этой его правильности, но боишься признаться себе… потому что за порогом этой скуки начинается хаос, который ты не можешь контролировать. — Блейз, не смей… — Нет. — Он не повысил голос, но что-то в нём заставило Гермиону замолчать. — Один раз я позволю себе быть по-настоящему паршивым другом. Вывалю на тебя всё, что ты так старательно отгоняешь от себя. — Я уже имела честь выслушать… Гермиона внутренне сжалась, пока Блейз продолжал смотреть на неё. — Я не сомневаюсь, что Тео до сих пор влюблён в тебя. Не «симпатизирует», не «дружит по-особенному». Он любит тебя. И это тянется ещё с той вашей первой встречи в Хогвартс-экспрессе. Восемь лет, Гермиона. В лавке стало так тихо, что тиканье часов превратилось в удары молота. Отрицание укололо рассудок. — Мы провели черту ещё давно. Мы оба… — Восемь лет. — Блейз не отступил. — Я наблюдал, как человек выстраивает свою жизнь вокруг одного-единственного центра тяжести. И этим центром была ты. Дафна, Вивьен, все эти его попытки играть в нормальность — это были не романы. Это были судорожные попытки доказать самому себе, что он умеет дышать без тебя. Что сможет существовать в Париже и не думать. Не сработало. Ни разу. Гермиона открыла рот и тут же закрыла. Ей нужно было знать. — Тогда почему… — её голос стал меньше, тоньше. — Почему он никогда ничего не сделал? Мы столько раз стояли на краю этого разговора, и каждый раз он… — Потому что ты — это не просто человек, которого он хочет. — Блейз остановился и посмотрел на неё в упор, без обычной своей брони. — Ты — единственный человек, с которым Теодор Нотт позволяет себе быть собой. Не наследником проблемного рода, не выжившим в войне, в которой он не выбирал участвовать. Просто — собой. Мальчиком, который умеет смешить, который читает плохую поэзию и который не прячет, что ему страшно. Только рядом с тобой. Он помолчал. Блейз склонил голову, и его взгляд будто моментально наполнился снисхождением. — Ты понимаешь, что стоит на кону, когда признаёшься в любви тому, кто стал твоим домом? Гермиона тяжело сглотнула и уже порывалась что-то ответить, но в голове стояла тишина, и Блейз счёл это молчание как призыв продолжить монолог: — Это не интрижка с незнакомкой, где рискуешь парой вечеров. Если бы он сказал это вслух — а ты, с твоей логикой и твоей правильной жизнью, отказала бы — он потерял бы не просто тебя. Он потерял бы единственного человека, рядом с которым он тот, кем хочет быть. Молчание было его способом сохранить тебя. Хоть как-то. Хоть в каком-то виде. Гермиона, не чувствуя ног, опустилась обратно в кресло. Воспоминания поднялись сами — те, что она так долго и умело прятала в самые тёмные углы. Библиотека. Пятый курс. Как он всегда садился чуть в стороне, оставляя ей пространство, но никогда — совсем никогда — не выходя из досягаемости. Больничное крыло после проклятия Долохова. Поцелуй, который она тогда списала на бред от зелий — а он, видимо, принял как единственный шанс и решил, что она не помнит, и промолчал. Париж. Сквер. Тот его взгляд — столько боли, что больно было смотреть — когда она попросила его о любви прямо, и он отвернулся. Она думала — он не хочет её. А он просто умирал от страха её потерять. — Я не знаю, — она закрыла лицо руками. Голос был чужим. — Я не знаю, что теперь делать, Блейз. Всё так запуталось. — Я тоже не знаю, — он тяжело выдохнул и отошёл к окну. — Моё дело было вскрыть нарыв. Что дальше — не моя история. Но ты как-то сказала мне интересную фразу, Грейнджер. Иногда чтобы человек опустил меч, ему просто нужно знать, что ты не ударишь. Дождь за стеклом превратился в стену воды. Все звуки смешались в единый флакон, который внезапно разбился и теперь прозвучал лишь удар. Затем еще один. Кто-то ломился в стекло. Серая сова, всклокоченная и явно в ярости от ливня, нетерпеливо стучала клювом. Блейз открыл створку, впуская в лавку волну ледяного воздуха. Отвязал два конверта. Долго смотрел на них — прежде чем один протянуть Гермионе. Пальцы у него заметно напряглись. Бумага была тяжёлой, кремовой, с тиснёной печатью. Гермиона сломала её. Она пробежала глазами по каллиграфическим строчкам. Она держала официальное уведомление о помолвке.
Примечания:
453 Нравится 254 Отзывы 319 В сборник
Отзывы (12)