ID работы: 12939035

Close your eyes

Слэш
NC-17
В процессе
285
автор
Размер:
планируется Макси, написано 137 страниц, 16 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
285 Нравится 262 Отзывы 51 В сборник Скачать

XVI

Настройки текста
Это было привычно и в то же время совершенно иначе. Не так, как он помнил, но почти неотличимо, если не знать тонкостей, а тонкость заключалась в весе облаков — он чувствовал его явственно, как пружинистое давление почвы на подошвы сапог. Только вес сапфировых облаков — и ничего больше. Вся тяжесть неба лежала на плечах, и парить с такой тяжестью оказалось просто, как плыть по воде: раскинь руки, вдохни поглубже — и позволь стихии поглотить себя. Деймон сказал однажды, что полёт — это контролируемое падение. Люцерис падал, но вряд ли мог что-то контролировать сейчас: отдавшись облакам, он скользил по взбитому влажному пуху, словно лодка по гребню волны, разрезал телом матовый сумрак на верх и низ, устремлялся вперёд, будто имел власть выбирать, — воздух управлял им, а не он воздухом, и это было единственно правильно, естественно для такого, как он. Для того, кем он стал — и кем родился. Вдали и вокруг, подрагивая, мерцали звёзды, но Люцерис взгляда не отводил от той, к которой держал путь: холодная и яркая, являющаяся частью неизвестного ему созвездия, она сияла игольчатыми лучами, уводя на север. Люцерис не знал эти звёзды и не знал этот сумрак, и скалистая долина под брюхом была ему незнакома, но от него требовалось лишь тонуть в невесомости, и он тонул, понимая, что в действительности всегда жил здесь, в пещере одной из скал — лаская облака крыльями, Люцерис летел домой. Он не ощущал своего тела толком, словно оно и не принадлежало ему, словно оно, как неудачно подвернувшаяся во сне рука, лишилось тока крови и теперь чужеродной тяжестью тянуло его к земле. Миновав глубокое ущелье, чернеющее внизу узкой полосой, Люцерис, сложил непослушные крылья и приземлился на плато у скалы — он едва не пропахал мордой землю, запутавшись в ногах, но устоял, выпрямился, стряхнул с плеч пух облаков и потянул носом стылый, пахнущий серой воздух. Утомлённый долгим полётом, Люцерис растянулся прямо на земле, открытый всем ветрам и на виду у звёзд. Крошечная сколопендра перебирала ножками, спеша к нему, бежала прямо перед его пастью: он фыркнул — и её сдуло. Люцерис закрыл глаза, не в силах больше быть здесь: он почувствовал, как Хелейна, упрямо взобравшись на него, примостилась на макушке, — и сразу после проснулся.

***

Люцерис, конечно же, слышал про протезы — от того же Манкана: старик, как и проклятый Эймонд, пару раз пытался тщетно убедить в их необходимости безразличного к его увещеваниям Люцериса, — но ничего не собирался делать с этой информацией: ему было, мягко говоря, плевать. Да, какие-то там воспаления, да, лицо перекосит, но когда его перекосит, это изуродованное чёрными провалами лицо? С возрастом. Люцерис небеспричинно подозревал, что не доживёт даже до своих семнадцатых именин, потому не страшился возраста и проблем, которые тот мог повлечь за собой. Он и травяные настойки, регулярно ему притаскиваемые, пил только потому, что их притаскивала Хелейна, она же и следила за тем, чтобы Люк опустошил каждую склянку, и больно щипала за бок, если он начинал воротить нос. В склянках не было смысла так же, как не было смысла в ношении протезов. Но сны и то, что те скрывали, всё же беспокоили его. Люцерис никогда не видел таких реалистичных снов и сомневался, что это возможно — чувствовать настолько ярко вкус несуществующего ветра, не просыпаться, а будто перетекать из одной реальности в другую, не понимать, какая из реальностей настоящая. Вдруг та, в которой он ослеп, в действительности является сном? Вдруг тьма — всего лишь его долгий, повторяющийся кошмар, и если он побольнее укусит себя за предплечье, то вырвется и снова станет живым. Снова увидит небо. Снова поднимется в облака на спине Арракса. Люцерис поделился с Хелейной, как летал под незнакомыми звёздами этой ночью, обернувшись драконом, и Хелейна сказала, что так он тоскует по Арраксу, что сон его ничего не значит, но её голос был тусклым, и Люк заподозрил в нём неискренность. Не ложь, а напряжение почти лжи, когда сам не знаешь, лжёшь ты или нет. Хелейна недоговаривала, но Люк не стал допытываться: он списал её нежелание откровенничать на осадок после ужина — то, что произошло после его — их с любезным дядюшкой, если точнее — ухода, оставалось тайной. — Я тоже была там? - единственное, что спросила она. — В твоём сне. Люцерис замедлился, разгадывая оттенки её вкрадчивой, аккуратной интонации, — Хелейна сбавила шаг следом за ним: она выволокла его на прогулку в сад и протащила по каждой дорожке, пока Люцерис не взвыл от усталости, и теперь они направлялись обратно в замок, сопровождаемые смущением откровенных недомолвок. Недомолвок исключительно со стороны Хелейны — Люцерис же был честен. — Букашкой, если я, конечно, всё правильно понял, - ответил он ей с улыбкой, на что получил только длинный задумчивый вздох. Что-то он всё же очевидно не понимал. Что-то важное и его касающееся. Замок встретил их тревожным гулом, спускающимся с верхушек башен к самому изножью: едва они переступили порог скрытого можжевельником хода, Хелейна застыла изваянием, обратившись в слух, стиснула ладонь Люцериса в своей похолодевшей и после, когда рёв Эйгона "я убью эту шлюху!" задребезжал в кирпичах замковых стен, быстро-быстро побежала вверх по ступеням. Люцерис спотыкался на каждому шагу, увлекаемый её неумолимой рукой. Хелейна терпеливо поднимала его и тащила вперёд, чтобы тут же снова отскребать о пола: в её движениях не было злобной резкости — она не сердилась, лишь твердила сбивчиво "скорее-скорее-скорее" и всё волочила его за собой сквозь коридоры, будто неповоротливый шлейф платья. — Оставь меня, беги одна, - запыхавшись, взмолился Люк после очередного болезненного падения. Хелейна строго отрезала: — Ни за что, - и крепче стиснула его запястье, управляя им, как игрушкой на верёвочке. Люк решил не спорить. В следующее мгновение он снова рухнул на колени, запнувшись о носок пустого доспеха, прикусил язык, некрасиво взвизгнул от острой боли и спорить уже не смог. Их наполненное страданиями путешествие закончилось так же внезапно, как и началось: Хелейна просто вдруг замерла и вынудила замереть Люка, всё устремляющегося вперёд по упрямой слепой тяге. Она вдохнула и выдохнула: — Тебе нельзя туда. Ну, здравствуйте. — Так какого ж?.. Очередной вопль Эйгона, глухой, но звучащий совсем рядом — они стояли перед дверью, за которой тот вопил, — прервал Люцериса на полуслове: он отчётливо расслышал "я собственными руками задушу её выродка" и понял, почему ему туда было нельзя. Хелейна стиснула его запястье чуть не до хруста в суставе. — Тебе нельзя туда и нельзя оставаться одному. Я не знаю, что... - дверь, скрипнув петлями, распахнулась вдруг, и Хелейна крупно вздрогнула, шагнув назад. Она пролепетала: — Мой король. Люцерис тут же ощутил грубую хватку на плечах. — Я убью тебя, - прорычал Эйгон ему в лицо. Сердце на мгновение остановилось и после забилось так сильно, что заглушило поднявшийся гул. Люцерис слышал чужие голоса эхом, размазанным по стенам, словно те доносились со дна моря и не имели источника, мешаясь друг с другом. — Эйгон, нет! — Я убью тебя, ублюдок! — Прекрати! Отпусти его! — Хватит! Хватит! Эйгон ударил его — ладонью по той же несчастной щеке, и после, с большей яростной силой — по другой. Эйгон бил, как придётся, кричал и хватал за горло. Кто-то пытался разнять их, кто-то бегал вокруг, Люцерис же повалился на пол и только спрятался за руками, закрывая лицо. Мать что-то сделала. Что-то, из-за чего Эйгон озверел. Что-то, что дало Эйгону повод без суда броситься на Люцериса. Она не побоялась такой участи для своего сына. Осознание этого вдавило спиной в камень. Люцерис не сопротивлялся даже: принимал удары, тонул в шуме, позволял растаскивать себя во все стороны, рвать на части, как сгнившую тряпку. Было не страшно, скорее одиноко, но когда он среди выкриков распознал "твоя шлюха-мать попыталась убить моих детей!" — стало больно. Попыталась — значит, не убила. Попыталась — значит, пала так низко. О боги. — Они в порядке? - всё, что смог выдавить он из себя, сгорая в пламени острого стыда: желание Эйгона уничтожить его голыми руками показалось естественным и справедливым. Хелейна где-то вдали, совсем не рядом тревожно выспрашивала, что произошло и в безопасности ли её дети. Она оставила Люка, она испугалась, она, наверное, возненавидела его — бросила, как и мать. Одиночество никогда ещё не было таким мучительным. Эйгона наконец оттащили. Он сыпал проклятиями, но остывал уже, не кричал, охрип, выдохся. Люцерис лежал на полу, безразличный к тёплой струйке крови, тянущейся от разбитой губы вниз по щеке. Тело горело там, куда в случившемся хаосе прилетели чужие кулаки и где чужие пальцы, стремящиеся уберечь — не Люка от Эйгона, а Эйгона от ошибки, — оставили синяки. Он узнавал в голосах вокруг Алисенту, Отто, Коля, но не узнавал среди них другого голоса, отчего-то желанного сейчас, когда Люцерис остался совсем-совсем один. Голос, помеченный тьмой, — единственное общее, что он имел хоть с кем-то из живущих. — Они в порядке, - он оказался ближе, чем можно было представить: навис прямо над головой, держал за плечи всё это время, оттаскивая от взбешённого брата, теперь заверял, что дети в порядке, и стало немного легче — от того, что мать не совершила непоправимого, и от того, что хотя бы заклятый враг от него не отказался. Заклятый враг пообещал: — Я отведу тебя в твои покои, - и сунул в ладонь платок. — Вытри кровь с лица. Люцерис сжал платок в пальцах, не без помощи поднялся на ноги и чуть не рухнул обратно: виски прострелила боль, колени подкосились, но Эймонд удержал, вцепившись в локоть — за локоть и потащил его по коридору прочь от разъярённого Эйгона. Эйгон закричал им вслед: — Тебе не жить, бастард! Никто и не сомневался. Люцерис поправил повязку, съехавшую в пылу драки — не драки вовсе, а одностороннего избиения, — и промакнул кровь, высыхающую на губах. Он подумал вернуть окровавленный платок владельцу, но у него не осталось сил для ссоры с Эймондом — воинственный настрой несгибаемого пленника сгинул вместе с остатками веры в то, что мать его спасёт. Это было правильно — продолжать войну. Жизнь одного не стоила сотен других жизней, как и не стоила жертв, принесённых в порыве мести. Не детей же, боги, как она могла?.. Люцерис временами размышлял о том, почему никто не попытался помочь ему сбежать, и неизменно приходил к выводу, к которому, очевидно, пришла и его мать, и его надзиратели, позволяющие пленнику свободно перемещаться: слепому сбежать почти невозможно. Он пробежал с Хелейной по трём этажам, собрал все углы и всю грязь, лишь чудом ничего себе не сломал и убедился в том, что выкрасть его из замка — всё равно что попытаться незаметно вынести драконий череп: осуществимо, если только выносить по частям. Люцерис сам по себе был совершенно бесполезен. Он мог взгромоздиться на кого-нибудь или идти на ощупь, но таким образом его бы тут же поймали — легко, как поймали подосланного матерью убийцу. — Что случилось? - он спросил едва слышно, понимая, что не в праве спрашивать: почти случившаяся трагедия почти случилась пусть не по его вине, но из-за него. Эймонд именно так и думал: — Не притворяйся, что не знаешь. Все они были слишком хорошего мнения о его матери, или же он — слишком плохого. Люцерис качнул головой устало и вытер кровь, заново скопившуюся в уголке рта. — Я ничего не знаю, Эймонд. Ладонь на сгибе локтя жглась, как места яростных ударов. Эймонд молчал, и Люк решил, что тот уже не удостоит его ответом, но ответ всё же последовал: — Твоя мать подослала убийц, хотела отомстить за тебя, - Эймонд говорил скупо и зло — Люцерис не ждал другого, как не ждал и смелого предположения: — Возможно, помочь бежать, - Эймонд усмехнулся и не без удовольствия добавил: — Они оба мертвы. Наверняка он приложил к этому руку. Их было двое, оказывается. Интересно, с двумя бы получилось сбежать? Люк рассчитывал на подробности, но не посмел допытываться и только уточнил: — А дети? — Дети невредимы. Служанки подняли шум, одной из них перерезали горло, но остальные целы и дети тоже. Люцерис возблагодарил богов. Служанку было жаль, но лучше она, чем малыши Хелейны: её безымянная жизнь стала платой за их жизни — на всякой войне страдали невинные. Они преодолели лестничный марш, последний на пути к покоям, и через восемь широких шагов остановились перед дверью. Вокруг не было ни души, тишина вибрировала напряжённая, как струна, даже вопль Эйгона больше не разносил эхо по замку, и казалось, будто в целой столице не осталось никого, кроме них. Ни одного свидетеля. Люцерис не боялся. Он помнил то чувство мгновенного ужаса, затопившее его, когда он едва не упал с крутой лестницы, и помнил, как оно осело льдом внизу, поселившись в нём мрачным благоговением перед финалом, восторгом перед величием смерти. Сейчас Люцерис не испытывал восторга, ровно как и страха, ровно как и трепета перед палачом — он просто ждал свиста, с которым лезвие рассечёт воздух над его головой. Люцерис понимал, что здесь, наедине с Эймондом, чьи руки знают кровь и не знают жалость, он приблизился к смерти настолько, что мог вдохнуть её сладкий солодковый запах. Люцерис вдохнул, запер вдох в лёгких, пропустив его через кости, прислушался: он слышал ровный звук размеренного дыхания и тихий звон стали — Эймонд стучал ногтями по эфесу меча. — Теперь ты убьёшь меня? Пальцы замерли, звон растворился в безмолвии. Эймонд смотрел на него — сапфировые блики жгли кожу на лице Люцериса, как солнечные лучи, собранные линзой в пучок. Он что-то искал в нём: вину за случившееся, раскаяние, пресловутый страх, намерение умолять — Люцерис мог умолять лишь о смерти. Но и в ней Эймонд ему отказал. — Не сегодня, - бросил он с усмешкой перед тем, как толкнуть ладонью тяжёлую дверь. Дверь ввалилась внутрь, растерянный Люцерис с любезной помощью всё той же ладони ввалился следом. Эймонд сказал на прощание: — Придётся запереть твою клетку, - и сгинул за лязгом замка. Люк повалился на постель и так пролежал до ужина. Он уснул, кажется, или же перепутал сон с блаженным безмыслием — однажды ему почти посчастливилось заблудиться в себе, но Эймонд вынудил вернуться, теперь же тот вряд ли станет беспокоиться о бастарде, накликавшем беду на королевских отпрысков. И Хелейна не станет беспокоиться, не будет больше виться вокруг, словно неугомонный собачий хвост. Так должно было быть с самого начала — никаких друзей на вражеской территории. Никакой надежды. Хелейна не пришла в тот день. Служанки принесли ужин и забыли о Люцерисе до следующего утра, не озаботившись даже тем, чтобы забрать посуду. Кусочки мяса, оставленные на тарелке, привлекли мух, мухи наполнили пустоту покоев раздражающим жужжанием, и ближе к ночи Люцерис не выдержал: выбросил мясо в окно вместе с тарелкой, вилкой, ножом, бокалом и проклятым подносом — всё полетело прочь, возможно, кому-то на голову, но по крайней мере воплей он не услышал, только звон разбитого стекла и треск разлетевшегося в щепки подноса. Он скинул одежду на пол, закутался голым в одеяло и так уснул посреди разворошённой постели, тревожный и одинокий. Ему снилось что-то тёмное, влажное, пронизанное солёным холодным ветром — или та скала у моря, или полёт, или воспоминания о Дрифтмарке, — что-то, что он сразу забыл, проснувшись, и что оставило в нём осадок из тоски и пепла. Закономерный итог потрясений, Люцерис перестал удивляться своим снам: Хелейна утверждала, что они ничего не значат, и в том, скорее всего, была права. В пекло сны и их смыслы. В пекло всю его проклятую жизнь. Притащив завтрак, служанка, представившаяся Сарой, осталась ждать, когда Люцерис закончит. Она никак не отметила то, что маленький лорд — так она назвала его, глупая, — изволил завтракать голым в постели, но Люк услышал смущение в её голосе — и ему было всё равно. Он спросил, куда же подевалась Аланна, любительница хихикать невпопад и вставлять никому не нужные замечания, и Сара ответила, что именно Аланне вчера перерезали горло. Люк решил поначалу, что на это ему тоже всё равно — лучше же она, чем дети, — но рука его дрогнула, и в груди запекло. Наверняка эта неугомонная бросилась защищать детей от убийц, подосланных Рейнирой: завопила и бросилась — это было бы вполне в её духе. Люк не имел ни малейшего представления о том, как Аланна выглядела, а теперь она сгинула, и в памяти остался лишь звук её голоса. Такой теперь была смерть для него — не тело, не погребение, а тишина: он не мог увидеть кровь, агонию, застывший взгляд, прощальный ритуал — человек просто переставал звучать и так пропадал во тьме. Хелейна не пришла и в этот день. Люцерис не слышал её, и она будто тоже, как служанка со вскрытой глоткой, исчезла, будто тоже умерла и превратилась в тишину. Она не станет больше говорить с ним, тут и гадать нечего: Люцерис — сын той, которая пожелала смерти её драгоценным детям. Хелейна любила Люцериса, но своих детей всё же любила больше, а он, пленник, представлял угрозу для них. Не предательство, а справедливость — оттого одиночество жгло больнее и страшнее казалась тьма. Люк попросил Сару не уходить, и та покорно осталась, хотя наверняка у неё имелась куча других дел. К счастью, она умела маломальски читать и всё дообеденное время посвятила усердному складыванию букв в слова, повинуясь его прихоти. Люцерис вслушивался в её скачущие интонации, в ломаные звуки, в искалеченные фразы и вспоминал, как бегло и живо Мейдис читала ему свои любимые истории о рыцарях. Тогда он воображал себя главным героем, а сейчас воображал, будто Сара выглядит точь-в-точь, как почившая Мейдис, и что он действительно знает и её лицо, и цвет её глаз, и блеск её волос, и что если с Сарой случится беда, она не канет во мрак безликой болванкой, а осядет в памяти человеком. Несчастная Сара, утомлённая чтением, убежала за обедом так стремительно, что Люк решил, будто она не вернётся больше, но она вернулась и исполнила обещание не покидать его, проведя с Люцерисом весь день. Люк не стал заставлять её снова читать — это было бы слишком жестоко, — и просто слушал, как она прибирает в покоях, как раскладывает вещи, протирает пыль, чистит пол щёткой. Люк попросил описывать, что она делает, и Сара ходила из угла в угол, комментируя: "складываю одежду", "теперь убираю её в комод", "чищу подсвечник, но воск никак не оттирается". Свечи в покоях Люцериса горели, конечно же, не для него. Сара смущалась поначалу, но быстро привыкла. Люцерис не задавал вопросов, сидел на постели, погружённый в происходящее целиком: он старался не думать ни о чём из того, о чём настойчиво думалось, и просто слушал — шорох, скрежет, стук, голос, шаги, дыхание. Запоминал, как звучит выжимаемая тряпка, как плещется вода, как Сара натужно пыхтит, поднимая ведро. Вряд ли это могло пригодиться ему — все эти звуки и жизнь, которую они означали, — он знал, что совсем скоро сам затихнет навеки. Эйгону ничего не стоило убить Люцериса. И Эйгон обязательно сделает это — теперь ему даже не нужно искать повод: мать обеспечила его самым весомым из них. Счёт шёл на дни, так был ли смысл тянуть? Люцерис не находил смысла с того момента, как открыл глаза и очутился во мраке. Сара оставила его поздним вечером после того, как помогла переодеться и уложила в постель. В её прощальном пожелании добрых снов было столько облегчения, что Люцерис окончательно убедился: он устроил ей очень долгий день. Возможно, конечно, она его попросту боялась. В любом случае, дверь Сара не заперла — или распоряжение получила соответствующее, или так быстро убегала, что забыла об этом напрочь, — и лязга засова Люк не услышал, но ему опять же было всё равно. Он снова оказался наедине с собой, и мысли, которые он так отчаянно игнорировал, захлестнули беспощадной волной. От одиночества, особенно яркого в опустевших покоях, хотелось выть, что Люцерис и сделал, спрятав лицо в подушке, — заскулил, как беспомощный щенок, жалкий даже перед самим собой. Не человек — лишь тень человека. Призрак, обречённый на позорную смерть. Он живо представлял, как его безглазая голова будет гнить на пике дворцовой стены — заслуга братьев Таргариенов: Эймонд лишил её глаз, Эйгон — тела. Вороны ею полакомятся, а то, что останется после, солнце превратит в зловонную слизь, и слизь стечёт вниз по костям прямо под ноги прохожих — Люцерис Веларион станет скисшим мясом, прилипшим к чьей-то подошве. Страшная участь. Худшая из всех. Он был не в силах изменить что-либо, не в силах исправить ошибку матери, не в праве вымаливать прощение у Хелейны, и он ощутил себя пленником как никогда раньше. Люцерис блуждал в лабиринте на ощупь, а теперь упёрся лбом в тупик, и единственное, чего он хотел, — это того, чтобы всё закончилось. И он наконец стал свободным. Люцерис хотел выйти — выйти из душащих стен и вдохнуть ночного воздуха где-нибудь не здесь, где-нибудь на верхушке башни. Воздух на верхушках башен всегда казался ему слаще. Это не было проблемой — дверь не заперли, а замок давно уснул, — но Люцерис отчего-то волновался, будто совершал что-то, чего не должен совершать. Что-то необратимое, что-то, требующее решимости. Но он решился: сполз с простыней, нашарил ботинки на полу, обулся, стянул повязку со столика возле кровати — он не желал, чтобы кто-нибудь посторонний увидел его увечья, даже если необратимое всё же произойдёт. Он припал ухом к двери и никого не услышал за ней. И вышел прочь, сомневаясь в каждом своём шаге. Было невероятно сложно красться по замку в одиночестве без возможности опереться на верную руку Хелейны, без оберегающих ладоней на плече, без ласковых предупреждений о непредвиденных ступеньках. Люцерис шёл, хватаясь за все подходящие и неподходящие поверхности: он был крайне тих и аккуратен, он чутко ловил редкие голоса в дальних концах коридоров, торопился, насколько мог, поскорее исчезнуть с их пути и твёрдо держал свой. Люк направлялся к той винтовой лестнице, с которой однажды едва не слетел кубарем, но теперь он собирался подняться по ней на самый верх, к окну под крышей, где воздух особо свежий и звёзды сияют ярче — он не увидит их света, но именно там сможет легко его представить. Люцерис набрёл на гобелен с сиром Стручком — нащупал пальцами переплетение его нитей — и повернул чуть влево, к лестнице, ведущей под крышу башни. Теперь от него лишь требовалось забираться по ступеням всё выше и выше, не боясь заблудиться или попасться страже, и Люцерис, держась за стену, шаг за шагом приближал себя к звёздам — ночной призрак в белой рубашке, бесшумный и отчаявшийся. Воздух у окна под крышей оказался ещё слаще, чем ему мечталось. Достигнув последнего рубежа, Люк опёрся ладонями о шершавые, истрескавшиеся в непогоде оконные кирпичи и вдохнул так глубоко, что закружилась голова. Звуки сонной столицы, раскинувшейся у изножья замковых стен, не достигали высот башенных шпилей, и здесь не было слышно ни человека, ни зверя — только ветер гудел задушенно, трепал кудри Люцериса, прятался по углам его пристанища и в них, присмирев, затихал. Эта тишина отличалась от той, которой Люцерис болезненно старался избегать: та тишина случалась, когда мир оставлял его — эта же случилась, когда он сам оставил мир. В этой тишине он дышал свободно и чувствовал, что выбор у него всё же есть, что он ещё может решать, может избавить себя от унижений — нынешних и грядущих. Пусть необходимость выбирать и диктовалась чудовищными обстоятельствами, но хотя бы так, а не гнить головой на пике. Люцерис думал, что будет сложнее, но стоя здесь, объятый ветром и безмолвием, он ощущал тот восторженный трепет в животе, рождённый предвкушением невесомости и избавления, и жалел лишь о том, что, решив закрыть глаза, не увидел звёзд. Он прошёлся подушечками пальцев по стежкам на повязке, оставленным рукой Хелейны. Вот бы случилось чудо. Вот бы снять её — и проснуться. Вот бы... — Отличная погода для полёта. Люцерис бы вздрогнул, если бы не ожидал чего-то подобного — он слишком просто сюда добрался и слишком наивно полагал, что никто его не заметил. Рука упала, а он не обернулся даже. Подставил лицо ветру и устало выдохнул: — Боги. Почему это всегда ты? Эймонд небрежно бросил: — Хотел бы я знать. Он шагнул к Люку, на что Люк тут же вскинулся, прорычав: — Не подходи. Эймонд замер и произнёс с осторожностью: — Спокойно. Всего лишь встану у стены. Ближе не подойду. — Если ты собрался подкрасться, то... — Не собираюсь я красться, - два упрямых шага вперёд, поворот на каблуках — и Люцерис испуганно вжался в оконный откос: чего он боялся сейчас? — Ты же слышишь мой голос, вот и следи за звуком. Он боялся насмешек. — Не говори так, будто понимаешь каково это. Эймонд ответил не сразу. Он не двигался, но Люцерис слышал его сопение — Эймонд всегда дышал тяжело, будто едва сдерживал гнев. — В некоторой степени понимаю. Первой мыслью Люцериса было схватить воздуха и проклясть его: в проклятиях обязательно упоминались бы Штормовой предел, погоня, Арракс, выжженные глазницы, Эйгон, Отто, сам Эймонд и пожелание всей их дружной братии вечность корчиться в пекле. Но порыв в нём, зародившись, сдулся: наверное, Эймонд в самом деле что-то понимал. Наверное, когда-то ему было страшно, однако его утерянный глаз и сохранившееся зрение не могли стоять в одном ряду со слепотой Люцериса, поэтому Люцерис прошипел зло: — Абсолютно не понимаешь. Эймонд, конечно, не согласился. — Ты действительно думаешь, тупица, что потерять глаз — это просто стать чуть менее симпатичным? Думаешь, симметричное лицо — это всё, чего ты лишил меня? Далеко не всё, мальчишка, и кое-что я понимаю, уж поверь. Люцерис так не думал, но Эймонд был ублюдком, и тон его был ублюдочным. — Да что ты!.. Эймонд осадил его: — Тихо, не вопи, сейчас весь замок сбежится и решит, что я тебя тут убиваю, но ты и без меня неплохо справляешься, не так ли? - он говорил, разливая яд, но действительно яда в его словах не было: больше напускная усталая ярость, старая и выдохшаяся. Эймонд подытожил брезгливо: — Раскис, как хлеб в супе. И плечи Люцериса опали. Стало стыдно, но стыд сразу сменила глубокая тоска: он в самом деле раскис, и пришёл сюда не только за тем, чтобы послушать ветер, и не знал даже, хочет ли, чтобы Эймонд ушёл немедленно, или хочет, чтобы он не оставлял его одного здесь, под крышей башни, когда под ногами простиралась неизмеримая высота. Какой же он жалкий. Люцерис сглотнул вязко, отвратительный самому себе. — У меня для того достаточно причин. Эймонд прицокнул и вздохнул. Вздыхать и цокать по малейшему поводу было его излюбленным выражением неодобрения и обычно оно довершалось закатыванием глаза. "Ах, какие все тупые" — и круг по потолку. Показушник. Нашёл, перед кем рисоваться — перед незрячим. — Слышал про Симеона Звездоокого? - спросил показушник и сам же ответил на свой вопрос: — Великий слепой рыцарь. Никто не знал, как он это делал, но он делал, и ты сможешь, если перестанешь скулить. Люк с трудом удержался от смеха: помогло лишь пересилившее его возмущение. — Это же клятая сказка, Эймонд! Клятая сказка для наивных детей — Эймонд не мог говорить серьёзно о рыцаре с сапфирами вместо глаз: он или издевался, или по сути и был неразумным ребёнком. Последнее объяснило бы многое, включая сапфир в его собственной глазнице. — Драконы когда-то тоже были сказкой, но в них-то ты веришь? - он продолжал настаивать, и Люк засомневался в его здравомыслии, хотя Эймонд всегда вёл себя, как чокнутый, чему уж тут удивляться? — Что мешает тебе поверить в возможность острее слышать, быстрее думать, предугадывать поведение людей? Я не говорю о том, чтобы сражаться наравне со зрячими, — я говорю о том, чтобы жить наравне со зрячими. Жить наравне?.. Даже просто жить было невозможно! — То есть, по-твоему, слепота — это сущий пустяк? - Люцерис, до сих пор почти безразличный, закипел. — По-твоему, я всего лишь лентяй? Эймонд не имел права рассуждать об этом, он никогда не жил во мраке собственных мыслей и не мог понять, каково вязнуть в нём день ото дня, — ему стоило заткнуться. Люк в самом деле думал, что столкнёт Эймонда с лестницы, если тот скажет, будто бы слепота — это ерунда, но Эймонд сказал: — По-моему, нет ничего страшнее слепоты, - и сказал так серьёзно, что Люк ни на мгновение не усомнился в его искренности: более того, он услышал страх, спрятанный между слов. — Но да, ты лентяй. И ты сдался без боя, как последний слабак. Люцерис и без него, умника, это прекрасно знал. — Зачастую в бое нет никакого смысла. — Так говорят только жалкие трусы, лорд Ст... - Эймонд осёкся, смеясь. — Нет, ты не достоин зваться Стронгом. Лорд Слабак, вот кто ты. Маленький хнычущий лорд Слабак. — Какое тебе дело до меня вообще? - процедил Люк. — Какое тебе дело до того, что я сдался? Эймонд протянул уклончиво: — Обидно понимать, что твоим извечным врагом был глупый хилый ребёнок. Его безразличие сквозило фальшью, но у Люцериса не осталось сил на глупые ссоры. — Жаль, что это откровение снизошло на тебя только сейчас. Эймонд шагнул ближе — впервые пошевелился с начала этой странной, но самой мирной из их бесед, — Люцерис настрожился, готовый к окончанию мира: если повезёт, в пылу драки ему удастся увлечь за собой Эймонда в свободное падение, однако тот не напал, не навис коршуном, а только встал напротив, скорее всего, оперевшись плечом на оконный откос. Рука дёрнулась в безотчетном стремлении коснуться и узнать, как он стоит и как смотрит, как наклонил голову, как сжал челюсти — он же постоянно жил в ожидании схватки, — но Люцерис остановил себя, стиснул пальцы в кулак и сам же поразился невесть откуда взявшемуся порыву. — Ты должен хотя бы попытаться, - Эймонд говорил так, словно ему было действительно не всё равно. Словно он действительно желал, чтобы Люцерис боролся и... И для чего ему это желать? Не мог же он винить себя — для чувства вины у Эймонда не нашлось бы совести. — Не должен, - отрезал Люк упрямо. — Зачем? Мать... - чуть не убила детей Хелейны. — ... начала действовать. Ты думаешь, я причастен? - он спросил вдруг и прикусил язык: такую глупость ляпнул. Какая ему разница? Конечно, Эймонд думает, что он причастен. Разум Люка совсем ослаб здесь, среди врагов и ночи. — Хотя не отвечай. Мне плевать, что ты там думаешь. Эймонд, похоже, и не собирался отвечать. Они молчали оба, и Люцерис снова погрузился в тишину, правда, теперь не мог понять, рад он ей или же нет: молчать с Эймондом было естественно — у них с самого начала не имелось тем для разговоров, — но всё же он стоял рядом и неизвестно, как вёл себя. Он смотрел на Люка? Или на звёзды? Или на город внизу. Думал о том, что покушение на детей — заслуга их пленника. Думал о том, чтобы скинуть пленника с башни. Люцерис не знал, сможет ли осуществить задуманное, когда у задуманного появился свидетель. Эймонд первым нарушил молчание, и голос его звучал строго: — Даже если ты скоро умрёшь, то пусть смерть застигнет тебя в бою. Поразмышляй об этом перед сном, - ладонь его вдруг опустилась на плечо — тяжёлая, как облака во сне, и холодная, как ледяной ветер. — Сам найдёшь обратный путь или проводить? Люк скинул чужую руку, процедив: — Проваливай. Он отвернулся к городу, будто бы мог его увидеть. Сердце отчего-то колотило в рёбра, и не хотелось больше оставаться одному. Эймонд хмыкнул, развернулся; неспешные шаги направились к лестнице, и Люк окликнул его: — Эймонд, - тот остановился — возможно, вновь взглянул на него или же так и внимал затылком — это было неважно, но важным было напомнить: — Я тебя ненавижу. Искренне, от всего трусливого сердца, отбивающего дробь в груди перед страхом одиночества. — Взаимно, лорд Слабак. Какой же ублюдок. — Прекрати так говорить. Люцерис мог поклясться, что Эймонд расплылся в улыбке. — А ты заставь меня.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.