«… Зачем же, Мария, Луч солнца в этих волосах Затмить мой разум был готов не раз? И пламя желанья терзает душу мне, И ада дыханье таится в том огне…»
«… И разве в том вина моя, Что Дьявол, созданный Творцом, Сильней, чем я?»
«И когда ты угаснешь, закрою небеса и звезды их помрачу, солнце закрою облаком, и луна не будет светить светом своим…» «— Вуалью рассветного солнца укрытая, теплом неги сонной согретая, ангелом белокурым печальным спишь ты, не ведая снов, но пребываешь в долгожданном покое, пока солнечный зайчик мерцает на твоём личике в веснушках.» Звезда, упавшая в воду, да угаснет, заледенеет навек. Принявший же звезду в руки свои, сгорит вместе с ней. Белизна луны, скрывшаяся за пеленой чёрных туч, почти осветила стену дождя, непрестанно с небес струящуюся. Тернии веток иссекли кожу, ливень измочил тело, дрожащее в судороге начинающейся агонии. Испив воды, с небес стекающую, обретёшь знание истины и покой. Капля крови да застынет на горле, стекая из раны вниз, к сердцу открытому. И прорастут из него белые лилии — символ жизни вечной. Из всепоглощающего ужаса упавшего с неба ангела выводит глас, отозвавшийся свыше, скрытый ослепляющим светом и струями ливня. Угнетение сменяется ноющей кровавой раной в глубине души, просачиваясь наружу в обличии непрерывного потока слез. «— Ослепленный лишь раз, больше не сможет видеть жизнь в её истинном естестве. Утри слезы свои и утешься. Глазами видеть не главное, надо лишь зреть сердцем и душою. Как корень боли вырвать из души, уже отравленной разочарованием. Только приняв в объятия свое новое испытание. Тело в руках безвольно-хрупкое, что лебедь, людскою злобой израненный, стенающий душой в мольбе безмолвной. Дрожь идёт из души, что как лань, волками преследуемая. Откуда упала ты такая? С небес ли, красотой твоей оскорбленных или из огня на грех мирской пришедшая? Огонь этот и сгубит тебя, пожирая тело слабое, усталое, бесцельно где то бродившее без крова и ласки внимающей. Почему именно ты и почему именно здесь…» — Откуда ты здесь, дочка? С неба упала что ли? — вопрошает встревоженный голос свыше, обретший наконец из звука человеческий облик. Горячая ладонь касается пылающего чела, попутно стерев с женских щёк слезы, из-за которых уже болели глаза. Из тьмы к свету только этот голос привёл, будто вытолкнув одним касанием руки все страхи из тела. Блики огней перед затуманенным взором смешались в одно. Ониксовая зелень глубоких глаз склонившегося над ней, согрела будто изнутри, успокоив нарастающую тревогу. Мелодия голоса же говорящего отзвуком задела чувствительные струны души, словно напомнив о былых днях, когда этот голос маленькая отроковица уже слышала и довольно часто. Незнакомые лица людей в черном, украшенные посеребренными словно инеем бородами склонились над ней встревоженно, но словно одно лицо и только видела она. Этот голос взывал к ней в глубине тьмы и он её вывел из леса неминуемой гибели, когда-то приходил во снах, вразумлял, утешал, был совестью бесплотной. Ангел в сером одеянии тревожно сжимает четки, пристально рассматривая спящее дитя, чей лён волос струился по молочно-белой подушке. С кошачьей осторожностью он держится на расстоянии, боясь потревожить или же поддаться смятению в мыслях, но образ сей уязвимый надолго осел в его памяти.***
В упоении мерцает солнечными бликами заря, тревожа боязливо сон спящего ангела. Безмолвствует гость осторожный, взирая на спящую с затаенным чувством неправильности своих деяний. Будь он тёплой янтарной тенью клёна, будь прохладой и свежестью ветра игривого-чувство страха не посещало бы. Ибо незрим он был для глаз этого воплощения наважденного искушения. Гореть в огне, если допустить хоть толику искаженных мыслей. Ласка взгляда этих глаз оттенка пряных фиников терзает, мучит, но вселяет безграничную радость в истерзанную и утомленную душу. Масла в огонь добавляет тонкий белый хлопок рубашки, соскользнувший с медовых плеч, едва ангелоподобное наваждение село на ложе, спуская красивые ноги на пол. Ослепнуть или остановить время на мгновение, вечно любуясь тем, как обнажились загорелые колени и вся та кожа что выше их. Коварно закидывая ногу на ногу в задравшейся сорочке, безнаказанно взирающая на своего внезапного наставителя, пылающего внутри на адском костре собственного греховного вожделения. «— Почему именно ты нарушила мой душевный покой, приняв столь медово-сладкое обличье, согревшее меня до самой глубины души. Всё внутри будто тает в неге от мягкости и света взора твоего. Ангел ты или демон? Искушаешь, чаруешь. Поддаться просто, противостоять почти невозможно. Но и у простого будут непростые последствия… Ослепнуть мне от одного вида, как мерцает контраст медовой кожи твоей с хлопком белой сорочки. За что наказание мне сие? Испытывать смятение мыслей, жар под кожей что адов огонь и не иметь права касаться. Хотеть касаться, но не сметь. Изящные ланиты печальной нимфы в созвездиях, лепестки уст тревожат внутреннее вожделение манящей мягкостью. И если на рассвете станет передо мной в покаянии падший ангел, ночью я сам, сломленный, могу опуститься у ног этой порочной Саломеи, лобзая тонкие лодыжки касаниями рук…» Грудь сдавило от внезапно зашедшегося в неистовом темпе сердцебиения и уст сорвался беззвучный напряжённый вопрос. Уйти ему или остаться. Но так или иначе он остался, сосредоточенно перебирая сандаловые бусины четок и мысленно ища ответы на свои вопросы. Неестественно прямая осанка гостя также выдавала его напряжение, придавая сходство с затаившимся хищником, чьё тело сводит судорога нетерпения. Но над тем, кто здесь хищник, а кто жертва, ещё стоит подумать. — Простите, а как Вас зовут? — сконфуженно улыбается Мария, пристально взирая на столь непривычное воплощение закрытой сдержанной строгости. Созерцая обманчиво-невинное зрелище сонного ангела, настоятель опускает взор в пол, силясь вновь поставить в строгом порядке рассыпавшиеся мотыльками мысли. «— Игривостью детской дразнишь, окаянная. Подобная игривому ветру, что играет с душистой сиренью, ты ласкаешь мой взор все ещё юной памяти своей нежной улыбкой, чаруя и незримо обвивая мои плечи руками. Совесть бы тебе поиметь, а не жечь мой воспаленный рассудок своими изгибами. Кто я буду после того, как посмею коснуться тебя?» Вновь строгое средоточие разбивается брызгами морской воды и гость лишь напряжённо поджимает губы, чувствуя себя максимально некомфортно под пристальным взглядом очаровательной соблазнительницы. «— На кой чёрт я ей сдался вообще… Глазами раздевать меня… Хотя я сам сейчас не лучше… Негоже засматриваться на деву блудную словно инок неопытный…» — Варсонофий… — отозвался доселе молчавший хозяин обители, чьи глаза сейчас мерцали словно ограненный оникс в свете смертоносного пламени, в свою очередь захватывая в плен живое воображение юного демоненка. — Правда? Как красиво. Медленно выровняв дыхание, настоятель немного успокоился, слушая беззаботное щебетание, и подал голос, ответствуя на поставленный вопрос. Собственный же голос показался ему словно чужим, резким и хриплым, как после затяжной простуды. Все издевательства негоднице что игра детская. — Это мужской монастырь… — вновь строго качает головой настоятель, глядя на беззаботную безнаказанность собеседницы. «— Кое пригрешение ещё растерзает мою душу в этом омуте бездонном, утягивающим на самое дно бездны беспросветного мрака.или вечного света. Как тьму порока превратить в свет искреннего чувства? Умеешь ли… Недолюбили тебя просто, ангел порочный. Предали и оболгали. Не знаю, сколько бы хотел отдать, лишь бы оставить все запреты и коснуться твоей щеки… » Отогнав нехорошие помыслы, настоятель монастыря вновь помрачнел. Но неизвестно, от чего — от вновь напомнившего о себе запрета или же от ворчания кучей зашедшей братии, напоминавшей суетливое сборище чёрных кошек. — Женщинам здесь нельзя находиться! — А что, боитесь меня захотеть? Отец Варсонофий окидывает взглядом вошедших, но ропот их прерывает не сразу, несколько задетый острым языком юной особы. — Это мужской монастырь, Мария… Женщинам здесь быть нежелательно. Таковы правила. Я надеюсь, что ты поправишься в скором времени, а дальше будет понятно, каков исход будет от твоего пребывания здесь. Но так или иначе я не могу не внять требованию правил и тех, кто здесь находится. Мягкая строгость мужского голоса выделялась на фоне остального гула голосов, ворчащих о своём протесте, которая, успокаивающе подействовала на братьев, незамедлительно, безмолвно укоряя за вольности и резкости слов в адрес неожиданной гостьи. Перешептываясь, монахи удалились, а уходящий последним настоятель таки позволил себе задержаться в дверном проёме и поставить вазу с душистой сиренью на столик, ненавязчиво приласкав юную деву обволакивающим душу зелёным взором. — Не гневись на них за высказывания, но и сама будь мягче в речах своих…