* * *
Завтрак прошёл в молчании. Он пил кофе чашку за чашкой, не притронувшись к сыру и чиабатте. Когда поднялся налить в четвёртый раз, Клайд встал между ним и кофемашиной. — Двинься. — Нет. Объяснишься? Никогда не видел тебя таким хмурым. — Правда? — Что с тобой, Ла? Ты всё утро сам не свой. — Может, я не выспался? Или, может, раздумывал, куда делись мои законные двести тысяч евро, пентхауз, дорогие часы, так подло, так несправедливо… — Какие часы, какие деньги? Что за пентхауз? — Ясно. Он следовал условиям контракта добуквенно. Ты не помнишь. Ты не знаешь! И я тоже не должен. Но дурацкие смазанные видения о чьём-то чрезвычайно холодном члене и чрезвычайно длинном языке, на метр вставленном в горло, не плод мой больной фантазии. То есть мне он память стирал не так тщательно, как тебе. Любил, видать, хоть немножко. — Ла, если ты не прекратишь говорить загадками… — Забей, — зло процедил Ла Нуи, глядя поверх плеча Клайда на круглые блестящие кнопки с подписями «эспрессо», «двойная пена», «горячее молоко». — И радуйся. Ты получил, что хотел. — Если бы я хотя бы понимал, о чём ты… — Я избить тебя хочу, Клайд. Это достаточно понятно? Только ты дерёшься лучше. — Научить тебя дать мне хорошую затрещину? — А можешь? — Если после этого ты перестанешь хмуриться — в придачу удару ногой с разворота научу. — Вот как. И не боишься, что я причиню тебе боль? — Мне не будет больно от фингалов и кровоподтеков, — рассудительно сказал Клайд. «Клайд-робот», — мелькнуло в голове у Ла. — Но мне больно прямо сейчас, — добавил он, в секунду меняясь обратно в человека, полного тоски. — От твоего ненавидящего взгляда. Отчуждённого. — А как ещё я могу смотреть? Ты предал меня. — Когда? Что я сделал? — Твой палач наговорил много бессмыслицы. О боге, о тьме, о твоих дефектах, врождённом уродстве каком-то. Будто ты недоношенный. Извини, Клайд, я половины не понял. Но он согласился тебя вылечить. Устранить все дефекты. Ценой… — Какой ценой? — Любой! Ценой меня! Когда ты заключил эту сделку, Клайд, когда?! Когда ты успел?! Господи… — Ла заслонил себе рот, почти не дыша, слова продолжили утекать тоненькими ручейками сквозь пальцы. — Он занимался со мной сексом — мало, скудно, с перерывами в вечность. И он занимался с сексом мной — когда вечность начала сокращаться. Каждую ночь, день и ночь, и я с ним — словно тряпица, наброшенная на лопасти вентилятора, большого вентилятора, набирающего обороты с ускорением. Вот я вижу три лопасти, медленно вращающиеся, а вот я моргаю… и всё сливается в непрерывное круговое движение. Его движение внутри меня. Он владел мной, а я принимал его, без конца и начала, и он больше не выходил, даже когда покидал пентхауз, исчезал по своим страшным чумным делам, он был всё время со мной и во мне! Его проклятая… тьма. — Ла, ты меня пугаешь. — Серьёзно? А ему было весело. Это то, что ты смог предложить ему — такую редкую возможность повеселиться. Ведь на свете осталось мало вещей, которые ему интересны, которые ещё можно испортить, и разбить, и растоптать на потеху. — Ла! — Ну что «Ла»? Что?! Ты злился, грубил ему, но не делал ни хрена. Ни-хре-на! Потому что своя жопа тебе не в пример дороже моей. И ненавижу я тебя, а не его. Он честный палач. Сделал что нужно, добавил тебе… ну не знаю — хромосом? Нет, если добавить, получится чепуха. Даун получится. Значит, что-то прибрал. Главное — результат. Ты теперь другой человек, Клайд. Наверное, нравишься себе до усрачки. А я… Ла Нуи безуспешно толкнул его в грудь. И отступил, так и не получив доступ к кофемашине. Клайд покачнулся, но скорее специально, чем от слабенького удара Ла. Держал руки вдоль тела по швам, ладони — раскрытыми, совершенно плоскими, как будто боялся, что его обвинят в агрессии. И когда заговорил — пытался поймать взгляд Ла, задержать на себе, не дать ускользнуть. — Почему ты непоколебимо уверен, что твой странный, очерняющий меня сон имеет значение, имеет какое-то отношение к реальности? С чего ты взял? С каких пор ты вообще веришь в паранормальную ересь, Ла? — А я и не верю! Но тело помнит. Он крутой, он невероятный. Мало того, что глава своего личного дьявольского C.O.F.S.¹, мало того, что топит камин деньгами вместо дров… Ни одна юбка его не пропустила. Ни одна пара брюк. Я рисовал, я не знаю, о чём толком говорю! — но руки помнят. Руки, водившие кистью и замешивавшие палитру. E 'eccitatore, labbra splendide del seduttore² — пурпур, кармин и оранжевый облачный закат. Кривой завораживающий оскал — титановые белила и каолин. Имитация дыхания — первый бесцветный лакировочный слой. Имитация, переходящая в несколько настоящих вздохов перед тем, как он зажмёт меня покрепче в стальных руках-тисках и направит в мои стонущие внутренности ледяную струю семени — в цвете медвяной росы. В ту ночь, когда мне хватило злости и опустошения запечатлеть всё, включая его семя. Думаешь, такое можно сочинить самому? Хоть на трезвую, хоть на пьяную башку. Он самодовольно заявил тебе, что изнасиловал меня. Ну, он не соврал. И я не совру: мне безумно нравится, когда снятся кошмары на эту тему, возвращаются, чуть перекрашенные, повторяются с новыми деталями, виньетками и узорами. Столько пытки безвыходным удовольствием, сколько не уместить в одно моё многострадальное тело. А он — умещает. Он мастер в своём деле. Прирождённый палач. Вот как ты — прирождённый неудачник.* * *
— Тебе не хватит уже, мерзавец? — Ангел отобрал у брата пульт, ставя сцену перепалки на кухне в доме на Виа Фьорентино на паузу. — Какой смысл было лепить из Клайда Иуду, если он в упор не помнит пригоршню серебра, которой ты в него кинул? — Я хотел проверить. Вдруг бы он вспомнил. Ла Нуи ведь помнит. — У Ла полно твоих обрывков и осколков, с чего бы забывать. Забери их у него сейчас же, удали начисто. У них с Клайдом запланирована если не безоблачная жизнь, то безоблачное утро. — Я хочу, чтобы Клайд страдал. — О, он будет, не беспокойся. Он же гены получил не от кого-нибудь, а от тебя. Понаблюдаешь за его раскатистыми и увесистыми метаниями, когда время придёт. И грохот послушаешь. Но Ла Нуи в свой эгофарс больше не втягивай. Поиграл с мальчиком и бросил, молодец, хвалю. Теперь прилежно трахай Ману и радуйся, что супруг свил из тебя всего пару мачтовых тросов, а не наладил оптовое производство и не построил свою корабельную верфь. — Я по-прежнему не могу вывести себя из Ла полностью. — Но один подло имплантированный сон очень даже можешь. Сейчас же демонтируешь. Я схожу переоденусь, а когда вернусь — найду на экране идиллию. Ведь найду? — Тебе нет нужды угрожать мне, дорогой. Очень досадно признавать ошибку, но память Клайда стерильна. Я избавлю их обоих от конфуза. Иди. Энджи бесшумно взлетел, на две трети роста исчезая в потолке комнаты, и тут же перевернулся, голову высунул: — Что-то ты подозрительно не горчишь, углы мои острые сглаживаешь… — Неудобно? Ты в перину мягкую провалиться боишься? — киллер струящейся вуалью поднялся с журнального столика, на краешек которого умащивал задницу, и растёкся перед телевизионной панелью в форме правильной пятиконечной звезды. Её поверхность состояла только из черных дымчатых губ, раскрывшихся в унисон, и в унисон они подвели черту: — Пока не поймаешь за руку на горячем — я не вор. И не мерзавец. Назовёшь меня по имени. Ласково.* * *
— Мне что-то дурно. Почему я тут стою? На тебе лица нет. Кажется, я перепил кофе… Клайд помог Ла Нуи встать над умывальником и наклониться, не пачкая длинные волосы. И пока Ла тошнило коричневой бурдой, он нежно, с огромным облегчением обнимал возлюбленного за ноги. Подождал терпеливо, пока Ла откашляется и ополоснет рот. Поцеловал в мокрые губы, не дав обтереть бумажным полотенцем, и спросил, стараясь звучать просто и буднично: — Тебе ночью сны какие-нибудь снились? Если ты помнишь… — Только неприличные, — Ла, очень бледный после приступа рвоты, обозначил чёткие розовые пятна смущения на щеках. — Я рассказывал тебе сто раз. Не надоело? — Нет. Расскажи снова. — Ну, я голый, лежу под кем-то жгучим и опасным, пальцы комкают простыни, горло душат крики, тело непослушное, скользкое и голодное, а между ног пожары полыхают, языки пламени бушуют, до груди достают, через весь живот. И так мне хорошо, что плохо и я кричу. Правда, звука во сне нет, немое кино. Кончаю, плачу, вырубаюсь. Под старомодный фортепианный аккомпанемент. И накрывает приятная однородная чернота, ни слёз, ни голода, ни музыки. Ничего. И потом пробуждение. В сто первом прочтении книга не меняется. Ла Нуи беспокоится в ожидании, мучимый дилеммой о честности и открытости обречённых отношений. Клайд сосредоточенно ищет, к чему бы придраться. Не найдя — сдаётся и играет по сценарию: задает в сто первый раз полагающийся далее вопрос. — Ты не видишь его лица? — Никогда. Но это не ты, я точно знаю. Я не с тобой. И мне стыдно. Но немножко совсем. Это ведь пустой дурацкий сон… — Ты прав. Это всего лишь сон. Они спасены. До новой ночи. Привкус кофе, намертво въевшийся в зубы, и привкус недосказанности, намертво въевшийся в язык. Ла Нуи ненавидел себя и боялся. Что-то тёмное и скверное, замурованное в этих снах, вырвется однажды на волю, выйдет из-под контроля. Вырвется из него. Из груди. Из горла. Из члена. Клайд заключил Ла Нуи в объятья. Прижал, обнял, широко раскрывая серо-фиолетовые глаза. И проговорил беззвучно, одними губами, глядя внимательно куда-то перед собой: «Сукин ты сын, сукин ты сын…» Ла мало-помалу успокоился. Его нежно гладили по спине. Монстр его снов — в клетке. Надежно. Железно. Почему бы не расслабиться. Впереди обычная учебная неделя. Он подготовился лучше всех. Чертежи, рисунки и три наизусть выученных параграфа по истории искусств. Когда Ла Нуи всё же зашевелился, вырываясь и высвобождаясь, Клайд быстро, самую малость натянуто улыбнулся и предложил ему стул. — Я налью тебе воды? Лимонной. Укуси хоть сухарик, прежде чем умчишься на автобус.