***
Чан вернулся домой в джинсах и ботинках, заляпанных грязью, промокший и донельзя злой. Он битых два часа проторчал в чертовой очереди на чертовой почте, чтобы забрать какую-то дурацкую посылку. Его обрызгал нерадивый, ужасно куда-то спешивший водитель — да так, что Чан и отскочить-то не успел. Ну и, в завершении дня, он поскользнулся на обледеневших после недавнего дождя ступеньках подъезда и плюхнулся задницей прямо в лужу. Хуже не придумаешь. Когда Чан выковырял извещение из неоткрывающегося почтового ящика — он удивился, потому что в трезвом уме и здравой памяти не помнил, чтобы заказывал хоть что-то. Но потом взгляд зацепился за название населенного пункта, задержался на несколько мгновений. Чан вздохнул, сунул листок в карман пальто и вышел из квартиры. Небольшой прямоугольный пакет, аккуратно надписанный и обклеенный марками, перелетел через всю комнату и упал на застеленную кровать. По ощущениям там была обычная книжка. Чан не хотел ее открывать. Он переоделся. Убрался в комнате. Приготовил поесть. Сходил в душ. Проверил запертую дверь на балкон. Вымыл посуду. Сделал все, чтобы не даже не видеть этой посылки. Даже ни с того ни с сего спросил Джисона как дела на работе, когда тот пришел домой. А потом сидел и не слушал. Потому что его самого так и подмывало рассказать, что вот, мол, мне пришло, такая фигня, не буду я с этим связываться больше. Но вот они поужинали, Джисон ушел к себе в комнату, и Чан остался один. Дверь закрылась с тихим щелчком. Крутящийся стул на колесиках скрипнул под тяжестью тела. Желтый свет настольной лампы осветил маленький клочок комнатки. Чан ненавидел холодные лампы. На столе — идеальная чистота. Едва слышный скрип стула и открытый, но так и не включенный ноутбук. Чан уставился в потолок. Он думал. Он много думал в последнее время — отдувался за те два с хвостиком месяца, когда внезапно решил, что не будет думать вовсе. Противный белый пакет маячил где-то на краю зрения. Чан чувствовал, как его волнами захлестывало знакомое раздражение. Он боялся. С тех пор, как подошел к окошку на почте с этим дурацким листочком и, как чертов школьник, с дико бьющимся сердцем — он боялся. Пока убирался, пока ел и болтал с Джисоном ни о чем, пока вот так сидел — боялся все больше и больше. «А, к черту». Чан крутанулся на стуле, и вот, посылка оказалась перед ним на столе. «Ли Феликс» — имя отправителя. «Бан Кристофер Чан» — в строчке имени получателя. Чан смотрел на аккуратный подчерк чуть ли не с диким раздражением. Его день рождения был почти два месяца назад. Феликс тогда позвонил ему и сказал, что отправит подарок. Чан поблагодарил и сказал, что будет ждать. Но почта работала, как и всегда, из рук вон плохо, посылка задержалась, а потом Чан еще не мог забрать его целую неделю — занят был. И вот, подарок на день рождения медленно превратился в подарок на Новый Год. За окном — холодно, мокро и до отвращения грязно. Снег упрямо не хотел падать и скрывать от людских глаз всю скопившуюся на тротуарах гадость. С Феликсом они общались все реже и реже. Их переписки и так не были искрометными, а с приближением зимы и вовсе потихоньку сходили на нет. Чан никогда не был тем человеком, который будет сразу отвечать на сообщение, даже если будет листать новости в телефоне и увидит уведомление у себя под пальцем. Но даже он старался. Просто с Феликсом можно и нужно было общаться только вживую. По-другому никак. Ну нельзя. И Феликс сам не умел иначе. И Чан это прекрасно понимал. Поэтому все так и сложилось. Ну и еще потому, что не могло оно — все это вот — сложиться никак иначе. Это было ясно с самого начала. Фильм про знойное лето, полное смеха и любви — подошел к своему неизбежному грустному концу. Джисон передавал ему слова Минхо о том, что у Феликса — осенняя хандра. И еще о том, что Чан должен бы помнить что-то, что Минхо говорил ему. Чан помнил. Правда, все-все. Феликс тогда очень просил его, чтобы он запомнил. Из стаканчика с разномастными карандашами и ручками торчал канцелярский нож. Чан резал быстро, чтобы поскорее разделаться с этим. Ни одна буква не была повреждена. На Чана пахнуло летом. Пакет упал на пол. Перед Чаном лежал обычный ежедневник. Самый обыкновенный, обшитый синей, сделанной под кожу, мягкой обложкой. В комнате стояла абсолютная тишина. Ни звука сигналящих машин с грязной улицы, ни шороха соседей — ничего. Тишина. Чан резко раскрыл книжку. Цветы. На каждом листе были цветы. Цветы, листья, стебельки и былинки, осторожно приклеенные к каждому развороту и так же аккуратно подписанные. Гербарий. Наверное — Чан не был уверен. Он такое только в детстве видел. Но на самом деле Чан уже ни в чем не был уверен. Он боялся даже дышать, боялся вдохнуть. Потому что эти цветы пахли летом, потому что они пахли теплом и голубым небом. Пахли Феликсом. Чан раскрыл гербарий неосторожно, где-то посередине, но когда понял, что перед ним — аккуратно перелистнул в начало и стал рассматривать каждую страничку. Он никогда так не смотрел ни в какой учебник, никогда так тщательно не вчитывался ни в один документ на подпись, как вчитывался в названия каждого цветка. И каждое слово — голос Феликса в его голове. Тихий, успокаивающий, как будто вовсе и не далекий. Как будто он стоял прямо тут, за спинкой стула и читал вслух. У Чана тряслись пальцы, когда он переворачивал страницу за страницей. Он искал один цветок, только один. Но его нигде не было. Совсем. Какое-то неясное разочарование накатило непойми откуда. Чан откинулся на спинку стула и закинул руки за голову. Он же ждал… «Стоп, — оборвал себя же Чан, — Я ничего не ждал. Это вовсе не так». И он на полном серьезе собирался продолжать заниматься самообманом, взглядом гипнотизирую раскрытый ежедневник на развороте с надписью «Тысячелистник». Те странички, на которых сушились цветы и к которым они были приклеены — немного помялись и между ними было куда больше расстояния. Ежедневник не был заполнен до конца. Чан придвинулся к столу и принялся бездумно листать пустые страницы, когда пальцы замерли сами собой. Внезапная мысль осенила его и Чан перелистнул в самый конец. Последний разворот. Так по-детски. Слева к развороту были приклеены засушенные желтые цветочки на тонких веточках — несколько сразу. Крошечный букетик из далекого лета. И подпись — «Зверобой. Лечит от грусти». А справа было письмо. «Моему Кристоферу Робину. Знаю, ты не получишь эту посылку еще очень долго, но, все равно — С Днем Рождения! Я все думал, что бы я мог тебе такого подарить и чему ты был бы рад. Но ничего так и не смог придумать. Ты, вроде, никогда не был против цветов. Они сушились весь август, и сентябрь тоже, но, мне кажется, все еще пахнут. Надеюсь, тебе понравится. Я собрал далеко не все. Но еще — я хотел втиснуть еще хотя бы кусочек июльского неба, хоть осколочек, но… Никак. Извини. Не влезает, и все тут. Оно будет ждать тебя здесь, ладно? Всегда будет. Как и я. Оно скучает. Знаешь, что там соседи — даже звезды шепчут мне по ночам, что скучают по тебе. А сами, упрямцы, не хотят лезть сюда и ехать к тебе. Трава шелестит под ногами и под колесами велика и тоже скучает. И я проезжаю мимо зеленого забора каждый день — и тоже скучаю. Так что мы будем ждать тебя здесь. Ты всегда сможешь вернуться. Хоть я и сомневаюсь, что ты когда-нибудь захочешь. Но даже если так, даже если ты никогда больше не приедешь — я попрячу все банки меда, насушу побольше смородины и зверобоя, соберу свежих цветов, и буду ждать. Твой самый лучший друг Винни» Чан провел пальцами по исписанной странице. Мокро. Под его пальцами влажные пятна расплывались чернилами по тонкой линованной бумаге. «Странно, — подумал Чан, — Все цветы засушенные, а тут вдруг мокро» — и утер лицо рукой. Чертов Феликс. Чертово лето. Чертово сердце. Чан крутанулся на стуле. Чертов Джисон! Чан закрыл лицо руками. Вдохнул пару раз поглубже. Его ладони вдруг оказались мокрыми. Его руки пропахли летом. А боялся и плакал он потому, что это лето было окрыляющей, безумно нежной любовью, вся эта книжка — концентрат любви только для него одного. А он даже и ответить теперь на нее не мог ничего, кроме: «Блин, мне очень понравилось! Спасибо большое, это действительно хороший подарок. Я бы не хотел ничего другого, правда.» Правда. Чистая правда. Хорошо, что Феликс не дал ему ничего сказать тогда — Чан не соврал ни разу. Хотя бы тут его совесть была чиста. Вместе с летом кончились и чувства. Ничего страшного, вроде, только так, зачастую и бывает, да только Чану от этого душу выворачивало и когтями кошачьими скребло по ребрам. От этого и страшно смотреть на те чувства, что живут дальше. От этого и слезы на засушенных цветах. Ежедневник закрылся. Помятые странички на книжной полке сохранили в себе самый важный секрет.***
— Джисон приехал. Джисон приехал. То-то было радости. Он, как и обещал — собрал вещи очень быстро, организовал все на скорую руку — даже Чану квартиру новую помог подыскать. Дольше тянулись те две недели, что он должен был отработать после заявления об уходе. Но и тут он времени не терял — обсуждал с тетушкой свои права обитания в доме с зеленым забором и что он будет ей должен, договаривался с мастерами, чтобы провели туда нормальную сеть и интернет. Дел было невпроворот. И вот, одним осенним днем, когда все уже ходили в кофтах и толстовках с капюшонами и прятали ладони в длинные рукава, Феликс сидел за кассой в своем магазинчике, расписывал очередную партию ценников, когда Минхо вдруг позвонил. — Джисон приехал. — О, уже? Круто. Ты у него? — Нет. Я еще часа два точно занят буду. Ты сможешь еды какой-нибудь привезти? Минхо старался говорить спокойно, но Феликс прекрасно слышал, как он нервничает. Как его распирает, как он хочет послать всю эту дурацкую работу куда подальше, сорваться и побежать к дому с зеленым забором, который теперь уже никогда не будет пустовать. «Но это и хорошо, — Феликс грустно улыбнулся сам себе, — Наконец-то он дождался». — Да. Да, сейчас Марк придет — я пораньше отпросился. Привезу чего-нибудь. — Спасибо, — Минхо замялся. Он же не дурак, — Посидишь с нами вечером? — Нет, — Феликс слабо усмехнулся, — Не буду вам мешать. — Ну что ты говоришь такое, а? — взвился было Минхо через трубку, но Феликс тут же его прервал. Не до того было. — Эй, все хорошо! Но я все-таки просто отвезу еду, поздороваюсь и поеду домой, ладно? — Ладно, — после долгой паузы все же согласился Минхо, — Но если захочешь — приходи. Феликс был рад видеть Джисона. Правда рад. Очень. Он перебирался через завалы коробок на входе с распростертыми объятиями и широкой улыбкой на лице. Он чувствовал себя снова ребенком. Как будто его друг вновь приехал на каникулы и привез с собой целый мешок прикольных штуковин и подарков. В такой холодный день от Джисона веяло теплом. От машины, груженой разномастными коробками остались только следы шин на влажной земле перед калиткой, да примятая тяжелыми подошвами тропинкой трава к дверям дома. Все было так правильно. И счастливо щебечущий Джисон, и его горы вещей и ощущение такое, будто бы семья снова вместе. Ну, или почти все. У Феликса внутри все горело. Больно. Ему было больно, хоть и он и должен был бы радоваться. Но он упорно глотал ком в горле и кивал всему, чтобы Джисон не говорил. Улыбался перевозбужденному размахиванию руками и сбивчивой речи и, когда первая волна радости спала, думал только о том, как бы уехать прежде, чем прибежит Минхо. Ну не мог он. Не смог бы вынести этого и все тут. Потом. Немного позже, он был уверен — он будет смотреть на них и только не чувствовать ничего, кроме счастья. Просто нужно было еще немного времени. У него самого ведь остались только воспоминания. Теплые, пронизанные светом и пропахшие цветами — они заставляли улыбаться. Только улыбаться. Может быть и грустно, и тихо, чтобы никто не видел, но улыбаться. Больше у Феликса ничего не осталось. Тогда, под всевидящим звездным небом посреди поля, он сказал Чану, что у него есть все. Все, что ему нужно, все, о чем он мог бы только желать — и ему не нужно было больше. А теперь? Теперь Феликс сидел коленками в скошенной перед зимой траве, смазывал цепь своего велосипеда и думал о том, что все так и должно было остаться. Должно было. Что не должно было появиться даже намека на это гложущее чувство в груди. Ведь теперь-то ему хотелось, чтобы было еще что-то — кто-то — среди всего, что было родным ему с самого детства. Теперь Феликсу было недостаточно. И из-за этого душа рвалась, как и небо над головой — на мелкие осколки, на вереницу перистых облачков, что предвещают дождь. Осталась еще, конечно, подвеска. Обтесанный кусочек небесно-голубого стекла, капля неба, когда-то упавшая в море, и которую Феликс прицепил на черный шнурок и носил до последнего. До посинения. До того момента, пока не пришло время убрать его вместе с остальными безделушками и очередным букетиком засушенных цветов в картонную коробку, подписанную «Лето (с такого-то по такой-то год)», закрыть ее поплотнее и убрать в пыльную кладовку. А Чан… Чан больше не приехал. Он нашел-таки квартиру на одного, снял ее и работал очень усердно, чтобы выкупить. На полке новенького стеллажа рядом с кроватью, среди детективов, каких-то очень заумных книг, исписанных ровно на одну сотую дневников, и романчиков на один раз стоял и пылился синий ежедневник. Чан даже пролистывал его периодически. Как-то раз он хотел даже вклеить в него пару очень уж глянувшихся ему осенних листочков. Но так и не смог. Он вложил их туда, высушил, а потом так же благополучно выбросил. Не то и не туда. Они увиделись еще только раз. Это случилось, когда зарядили промозглые весенние дожди, когда среди длинных, тяжелых капель пахло неумолимо приближающимся летом и прибитой пылью. Минхо тогда поехал в город к ветеринарам. Джисон не смог — закопался в работе, так что только дал новый адрес Чана. И в итоге — Феликс сел на табуретку и принял чашку с ужасно горячим чаем с какой-то даже виноватой улыбкой на губах. Они не свалились как снег на голову — без предупреждения. Минхо позвонил — не написал даже, а позвонил, чему Чан несказанно удивился, и предупредил его заранее о том, что они в городе и хотели бы зайти поздороваться. Чан согласился. Конечно же. Не мог же он отказаться. Он тепло их поприветствовал и показал маленькую уютную квартирку, которую теперь снимал один. Даже чай сделал, и сидел болтал — по большей части, правда, с Минхо. Он и правда решил, что не приедет больше. Феликс говорил ему тогда, что знает — так непременно будет, и что Чан дурачок, раз думает иначе. Но Чан тоже знал. Конечно знал. Просто в безграничном мимолетном счастье обманывал себя самого, чтобы продлить это мгновение еще хоть на немножечко. Но вот, теперь, когда он сидел за кухонным столом, краем уха слушал Минхо и то и дело поглядывал на привалившегося к стенке и просто так грызущего кубик сахара Феликса, Бан Чан понимал, что — все. Для него и правда все закончилось. Теперь был только Бан Чан. Кристофера больше не было. Кристофер остался там, под боком у забавного веснушчатого мальчишки лежать в пахучей траве на берегу реки. Остался целовать вслед за солнцем плечи и руки, слушать звонкий смех и любить. Он остался там навсегда. Где-то там, далеко-далеко, он спрыгнул тогда с автобуса, побежал обратно сквозь все еще летнюю пыль и остался. — Машина будет через пять минут. Мы пойдем. Рад был повидаться. Они вышли с кухни в крошечный коридорчик. Пока они сидели, и Чан слушал рассказы о том, какой Джисон дурак и как им теперь там втроем живется — на улице зарядил дождь. Совсем весенний, но все еще холодный и промозглый. Пришлось закрыть форточку, чтобы на подоконник не натекло. — Так я же пешком. — Какой пешком? Там дождь, Феликс. Мне не хватало только, чтобы свалился с больным горлом, когда мы вернемся. — Ну нет. На город можно смотреть только ночью в дождь. Или рано-рано солнечным утром, — упрямо пожал плечами Феликс, — Так что я все равно пешком. Тут же совсем недалеко! — У тебя зонтик-то хоть есть? — подал голос Чан, отрываясь от дверного косяка. Феликс с улыбкой помотал головой и натянул на голову желтый капюшон своей непромокаемый куртки. Чан вздохнул. — Погоди, — Чан снял с крючка на стене зонтик, — Вот, возьми. Болеть весной — последнее дело. Феликс без возражений взял его и улыбнулся. — А я ему о чем говорю? Каждый раз одно и то же, — пробурчал, надевая куртку, Минхо. — Только учти, что я не смогу тебе его вернуть. — Переживу. Сам приеду заберу. Чан заметил за воротом кофты черную нитку шнурка, когда Феликс наклонялся, чтобы застегнуть ботинки. У него мурашки по рукам пробежали, дыхание задержалось на мгновение — и тут же снова утихомирилось. Отпустило. Феликс открыл дверь и вышел на лестничную клетку следом за братом. В руках у него был большой черный зонт. Он качал головой и все так же улыбался. — Ну нет. Ты же увез мое сердце, хотя знал, что вернуть не сможешь. Так что я увезу с собой твой зонтик. А ты его не заберешь. Вот так вдруг — Чан даже не ожидал, что он скажет что-то подобное. Думал, это будет такое молчаливое прощание. Видно, уже забывать начал, что значит — Феликс. Чан глянул на упорно смотрящего в сторону Минхо и усмехнулся как-то совсем не весело. Ему нечего было сказать. Потому что — ну не заберет ведь. Никогда уже не заберет. Молчание затягивалось. Минхо тяжело вздохнул, хлопнул Феликса по плечу и махнул рукой. — Давай. Созвонимся как-нибудь. — Хорошего тебе вечера, Кристофер. И они ушли. А Чан остался. С тремя остывшими кружками на столе и смятением в сердце. Он стоял посреди крохотной кухоньки и не знал куда себя девать. Пошел в спальню. Пробежался подушечками пальцев по корешкам книг. Достал ежедневник. Открыл на последней странице. Перечитал. Склонился над столом и свесил голову. Нечего было ворошить старые чувства — в этом не было никакого смысла. Но Чан знал наверняка — Феликс свое слово сдержит и это будет последняя их встреча. И, хоть ему теперь и говорить нечего было… Чан выбежал под дождь как был в одной кофте и в наспех обутых на босу ногу кроссовках. Феликса во дворе уже давно не было. Но до гостиницы где-то пол часа ходьбы — Чан должен был его догнать. Только если Минхо все-таки не запихал его с собой в такси. Догонять никого было не нужно. Чан выбежал со двора и на улицу и сразу же увидел его. Феликс стоял в конце квартала на перекрестке прямо под фонарем в своей ядерной куртке и с большим черным зонтом в руках. На светофоре, отражаясь дорожкой о пешеходный переход горел зеленый. Машины горели одинаково-раздражающими красными огнями. Но Феликс стоял и не двигался. — Феликс! Чан побежал. Не обращая внимания на быстро мокнущие кроссовки, вообще на дождь — он побежал со всех ног. — Феликс, подожди! Чан развернул его к себе лицом. Дождь попадал в глаза, мешал видеть, край зонтика со свисающими с него каплями заслонял половину лица, но Чану было достаточно вида мокрых щек. — Кристофер? Я что-то забыл? — Забыл. Сердце свое ты забыл. Забери, пожалуйста. Феликс улыбнулся и попытался утереть лицо рукавом непромокаемой куртки. Не получилось, только слезы размазал. — Не могу. И хотел бы, но не могу. Извини. Чан запустил руки в мокрые волосы и запрокинул голову навстречу дождю. Холодно. Он все пытался отдышаться. — Не ври. Ты за этим приехал. Я же знаю, я вижу, что за этим. Так забирай. Феликс устало вздохнул. Его куртка забавно шелестела при каждом движении. Капли барабанили по черному зонту. — Я понимаю, правда. Но я просто хотел тебя увидеть. Просто так. Чан выдернул ручку зонта из озябших пальцев. Феликс покачал головой и отступил на шаг. К самому бордюру. — Хорошо. Пойдем обратно, — Феликс замотал головой, — Пойдем, ну? Мы просто поговорим. — Нет. Я же уже говорил тебе — не делай хуже. Но ты все равно. И хочешь сделать еще — куда еще хуже-то? Так что — нет, — он упрямо протянул руку за зонтиком, — Отдай, и мы больше не встретимся. Чан не отдал. Он опустил зонт и бросил его на землю. Феликс теперь мок под дождем вместе с ним и смотрел на откатившийся в лужу зонтик так, будто это было его собственное сердце. — Ты уже это говорил. И что теперь? — у Чана воздух заканчивался в легких. Его морозило. То, что он тогда еще, теплым летом называл «жестоким» теперь всплывало в памяти обычными словами, которые не принесли бы и половину этой боли, — Лето закончилось, Феликс. Я не могу. Машина пронеслась мимо них на красный прямо через лужу. Они не успели отойти, они вообще с места не сдвинулись. Смотрели друг на друга под противным, подсвеченным огнями города серо-буро-малиновым небом и молчали. За шумом спешащих по домам машин не слышно было сдавленных всхлипов. Ни единого. — Я знаю. Забыл? Я все знал с самого начала. И что ты так скажешь, и что побежишь за мной теперь — я все знал. И я бы все равно ничего не поменял. Чан смотрел в залитые дождем и слезами глаза и уверял сам себя, что не может, не способен он теперь почувствовать так же глубоко, так же стремительно погрузиться, нырнуть с головой и больше не вынырнуть. Лето закончилось — чувства, те, особенные совершенно, летние, закончились тоже. Такое не повторяется. Слишком внезапно и слишком счастливо. Чан не мог поверить в такое. Никогда не верил. Даже теперь, когда это самое счастье вновь стояло перед ним, снова, по своему собственному желанию, потому что хотело быть с ним, хотело быть — только его, и мокло под весенним дождем по его же милости — не мог. — Я знаю о чем ты думаешь, — горько усмехнулся Феликс. Он шагнул за зонтиком. Поднял его, стряхнул воду, и поднял над мокрой головой, — Это и хорошо. Наверное. Для кого-нибудь это — непременно хорошо. Возможно, для того, что будет дальше. Но этого я уже знать не могу. И, все-таки — теперь я все-таки пойду. Только… ты не станешь останавливать меня теперь. Не станешь же? Чан услышал надежду. Хрупкую, рассыпающуюся мириадами крохотных, холодных капелек дождя. Он медленно покачал головой. — Зонтик на сердце — как-то нечестно, — вместо ответа вздохнул Чан. Феликс улыбнулся. На светофоре загорелся зеленый. — Знаю. Совсем не честно. Но пускай уж будет зонтик, — он вновь вытер мокрое лицо рукавом и шмыгнул носом. Ему вдруг стало легче. Намного легче. Он завертелся на месте, пытаясь увидеть какой отсчет вел светофор и снова улыбнулся, — Я скажу Джисону, что ты вашу дурацкую фотку из бассейна так и не выкинул, хоть и грозился. И что передавал привет. И вот так Феликс ушел. Махнул ладошкой, развернулся и ушел под шелест весеннего дождя, непременно сулившего неумолимо близившееся лето. У него на шее, под футболкой, на длинном шнурке и поближе к сердцу — осколок июльского неба, который никак нельзя было держать в кладовке. Кусочек яркого, бескрайнего и бездонного неба, которое только и ждало своего часа, чтобы прорваться сквозь тусклую серость дождей, чтобы раскинуться и расплескаться за самый горизонт. Чтобы люди задирали головы. Чтобы тонули в синеве и вдыхали лето полной грудью. Чтобы смеялись и любили — сильно, горячо, как бывает и как можно только летом. Чтобы сердца бились — и радостно и больно, в унисон с тысячами других. Чан стоял на перекрестке долго, пока блестящий в оранжевом свете фонарей зонт совсем не скрылся из виду за углом дома. Потом он глянул вниз, чертыхнулся на размокшие кроссовки и пошел домой.