наше июльское небо

R
Завершён
600
5
Фэндом:
Размер:
106 страниц, 40 791 слово, 6 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
600 Нравится 107 Отзывы 287 В сборник

Август

Настройки
      — У тебя есть живой пример того, чем все это кончится.       — Замолчи. Пожалуйста.       Вечер. В тускло освещенной комнате горела настольная лампа. Минхо прислонился плечом к стене и, сложив руки на груди, пронизывал хмурого, кусающего губы и еле держащегося за край стола Феликса взглядом. Да, он говорил, что не будет лезть и не будет мешать. Но он возненавидел свою собственную слабость еще там, в машине, по дороге домой, когда Джисон бухнулся и уснул у него на коленях. Возненавидел самой лютой ненавистью и потому не мог видеть, даже думать не мог о том, что его родной брат будет страдать так же, как он.       — Я не хочу, чтобы тебе разбили сердце так же, как и мне. Я не могу этого допустить.       — А я не хочу тебя слушать. И это не в твоих силах, — Минхо был слишком погружен в себя. Слишком зол на самого себя и обижен впридачу. Так что нет ничего удивительного в том, что он не замечал мрачного напряжения, повисшего в комнате, от которого одинокой лампочке было впору перегореть и с разрывающим перепонки треском лопнуть, — Да и к тому же, без разбитого сердца — какой же я человек?       — Очень хороший человек. Феликс, ну что за чушь ты несешь? Как маленький, в самом деле…       — Я же сказал — не трогай. Пусть будет так. Я так хочу. Пускай, пускай больно, но все равно — я не откажусь. Какая разница — будет мне больно сейчас или потом?       Лампа тихонько гудела. Ночь шевелила своими легкими пальцами узорчатые занавески. Этими же призрачными, невесомыми почти что пальцами она задушила звонкий голос, забрала его совсем. Она застлала глаза и выдула весь здравый смысл через уши. Она веяла убийственным спокойствием через раскрытое окно. Не спорить бы, не ругаться — пустить все на самотек. Но так обидно. До боли, до злости обидно. Несправедливо. Нечестно.       — Все еще надеешься, что он не уедет?       Минхо не узнал его вдруг — так Феликс переменился в лице: плотно сжатая челюсть, строгий разрез рта и опущенные вниз уголки губ. Потухшие глаза, ни следа привычной улыбки и — Феликс потупил взгляд. Вот тогда, в тот самый момент Минхо внезапно понял, что его маленький братик уже давным-давно вырос. Что он и правда, как бы не хотел — ничего сделать не может.       — Я ни на что не надеюсь, Минхо, — глухо, по слогам проговорил он. Не то чтобы он злился. Но он действительно все понимал — все-все — и ни на что не надеялся. С самого начала. А его принимали за ребенка, — И я прекрасно понимаю, что вы с Джисоном никак не можете разобраться. Уже сколько лет не можете. И что ты зол. Я все понимаю. Но это не значит, что ты можешь так говорить со мной.       Минхо нахмурился, но промолчал. Позволил Феликсу постучать ногтем по столу и уйти. А потом сразу как-то сник. Опустил руки, свесил голову и тяжело вздохнул. Потер пальцам усталые глаза до разноцветных мушек под веками. Он плохо спал последнее время. Как вернулись с моря — очень плохо. Конечно же Феликс был прав. Прав как никогда. Но что же ему теперь было делать?       — Феликс? Ты чего?       Чан присел на корточки перед верандой. Он уже собирался спать, но спустился, чтобы умыться. Он и не заметил его сначала — прошел мимо, плеснул холодной воды в лицо. Потом только обернулся уже. С перил печально и бессильно свешивались две босые ноги. Шлепанцы валялись в примятой траве. Чан упрямо заглядывал в такое же грустное, как и ноги, лицо, а Феликс все так же упрямо пытался спрятаться. Завеситься распущенными волосами, вытереть щеки ладонями.       — Эй. Ты чего, ревешь, что ли?       Феликс шмыгнул носом и утер лицо рукавом футболки. Усмехнулся:       — Вовсе нет.       Теплые ладони легли на усыпанные маленькими шрамиками коленки. Чан улыбнулся. Ему бы сказать что-то глупое, вроде: «Не расстраивайся ты по пустякам», или, может: «Все не так плохо». Но это было бы просто свинство с его стороны. Ужасно и непростительно. Себе Чан мог так говорить, но никак не Феликсу. Поэтому он молча ждал, когда тихие слезы высохнут сами. Он всматривался в черты лица над ним и все думал. Думал, думал — сразу обо всем думал, и додуматься никак не мог. Не хватало его. Хотя, казалось бы — так просто.       — Ты тоже думаешь, что я ничего не понимаю, да? —вдруг слишком серьезно взглянул Феликс прямо ему в глаза. Чан удивился на мгновение, но потом улыбнулся. Снова. Еще шире, чем прежде. Он стянул Феликса за ноги на землю и сам встал, чтобы крепко обнять.              — Нет, я так не думаю. Я знаю, что это не так, — Чан пригладил пропитанные ночной свежестью волосы и глубоко вдохнул, — И не реви.       — А я и не реву, — усмехнулся Феликс в чужое плечо, спрятался в теплых, намного теплее самой ночи, и, кстати, намного мягче ее, руках, да и вовсе забыл обо всем, — Крис? Можно я останусь? Я не буду мешать, честно. Полежу немножко и…       Чан вздохнул и потянул Феликса за собой в дом мимо мучавшегося бессонницей Джисона и по скрипящей лестнице наверх.       — Пойдем, раз уж пришел.

***

      Они действительно собирались поговорить. Они действительно хотели поговорить друг с другом. Нормально. По-человечески. Может быть впервые так серьезно. Им необходимо было поговорить. Потому что это уже доходило до абсурда.       Но дни летели незаметно. С момента их приезда с моря прошла уже неделя, уже давно как август, а мальчики все не разговаривали. Ненамеренно, конечно же — по крайней мере каждый из них так говорил сам себе. Джисон целыми днями проводил за работой на участке. Благо, ему было чем руки занять. А Минхо рядом с их домом даже не показывался. Проводил со своими животными дни напролет и возвращался домой под вечер.       Но в один прекрасный день один из них не выдержал.       Не выдержал натиска Чана, который со всей дури запустил в него шлепанцами — попал даже, — а жалкие оправдания и слушать не стал.       — Ой, блять, Джисон. Ну вот не надо мне это рассказывать. Не надо, ладно? Вот туда иди, к нему — и там рассказывай. Там — нужные тебе уши, не здесь. Проваливай, и чтоб духу твоего тут не было.       Чан был непреклонен. А Джисон выполз из дома и за ворота и подумал о том, что его идея взять его с собой в конце концов окупилась.             Время обеда уже давно прошло. Набежавшие за день облака медленно развеивались давая прозрачному вечернему небу пробиться и показать, наконец, свои краски. Полуденный концерт цикад потихоньку подходил к концу. Джисон пинал мелкие камушки по пыльной дороге, заглядывал за сетчатые заборы и отчаянно пытался в тысячный раз придумать — что же ему говорить, а заодно — и не передумать говорить что-то вовсе.       Дом с голубой крышей встретил его молчанием. Феликса как обычно нигде не было видно. Но и Минхо не было тоже. По крайней мере не в доме. Так что Джисон собирался просидеть на ступеньках или же на кровати Феликса — он очень надеялся, что у него было время. Еще хотя бы немного времени, чтобы собраться с духом, собрать в кулак всю ту смелость, что накопилась-таки за несколько лет.       На колышке забора рядом с калиткой восседал рыжий, ужасно полосатый кот. Джисон помнил его еще котенком. Растянувшимся на солнце среди одуванчиков и ужасно довольным жизнью. Два зеленых глаза как обычно глядели прямо в душу, читали все благочестивые — и не очень — мысли в растрепанной голове. Они понимали все. Абсолютно. Они знали все с того самого момента, как только увидели Джисона впервые.       — Ну привет, — Джисон протянул руку и дал коту принюхаться, прежде чем почесать пушистую головку, — Что, пустишь меня?       Но, оказалось, что никакого времени у Джисона не было.       Из сада донесся оклик:       — Эй! Феликс? Чан? Кто там — помогите, а? Это ведро слишком тяжелое.       Джисон выдохнул, посоветовал сам себе хоть раз в жизни побыть мужиком, и смело, на подгибающихся ватных ногах двинулся в гущу деревьев.       — Эм, их нет, но я — я могу помочь.       Минхо чуть с дерева не рухнул, но виду не подал. Он полез за яблоками, потому что Феликс решил яблочный пирог затеять на вечер, и как последний дурак — набрал слишком много. А полез он без лестницы, по привычке. Ну и не выбрасывать же яблоки из ведра на землю? Короче говоря — он застрял и прыгать с дерева не хотел. А тут вот…       — Да, просто возьми это, — Минхо перехватил ведро за ручку и спустил с ветки прямо Джисону в руки, а сам смог усесться, чтобы спуститься самому.       — Я могу… — Джисон протянул было руку…       — Не надо.       — Ладно.       Минхо мягко приземлился, подхватил ведро и пошел в дом мимо Джисона, как будто его тут и не стояло вовсе. Джисон вздохнул и пошел следом. Если раньше ему казалось, что он нервничает, то это было просто ничто, по сравнению с тем, что творилось с ним теперь. Так трудно было дышать, моргать и думать одновременно, что даже и речи не могло идти о том, чтобы Джисон еще и заговорил. И все-таки…       — Спасибо.       — Да не за что.       — Ты что-то хотел? Феликс еще не возвращался.       … просить прощения — это так тяжело.       — Минхо.       Ведро, до верху полное краснобоких яблок осталось стоять рядом с крыльцом. Минхо сложил руки на груди, заранее защищаясь, как раньше — от Феликса, и остановился. Он слушал. Весь дрожал — у него пальцы в сжатых кулаках дрожали так, что он бы даже то же яблоко удержать не смог. Ощетинился сразу, заранее, чтобы, чуть что, не расклеиться.       — Мы, вроде бы, поговорить собирались.       — О чем?       — Мы хотели — нет, в смысле, хорошо, — под колючим взглядом Джисон быстро поправился, — я — я хотел… эм. Я хотел попросить прощения.       У Джисона не то, что коленки дрожали — это было сплошное землетрясение. Ему даже показалось, что Минхо тоже дрожал. Но это: «Капец нервы» — как подумал Джисон. Ему нужно было собраться. Собраться и договорить, пока Минхо не взорвался и не оборвал его на полуслове.       — Правда. Я — мне очень жаль, что все так вышло. Я был не прав — я и теперь тоже не прав, что приехал. Тем более вот так, без предупреждения. Прости, пожалуйста, — Джисон не понимал откуда что берется, но учитывая то, что он стоял от Минхо на расстоянии метров трех, не меньше, и разговаривал больше с его коленями, чем с ним самим — у него отлично получалось, — Я просто очень соскучился. Но я совсем не хотел, чтобы вот так все…       — Мне твои извинения нахрен не нужны, — выплюнул Минхо. «Ну вот, — подумал Джисон, — Не успел нормально ничего сказать». Он примирительно поднял руки.       — Ладно. Ладно, но мы же — мы же собирались поговорить, да? Тогда, может, я не знаю… Может, скажи, что тебе нужно? Если скажешь — я смогу извиниться как следует. Или сказать, то, что действительно нужно. То, что ты хочешь услышать.       — А что толку?       Джисон мысленно дал им обоим по башке. Но он отчетливо слышал горечь в тихом голосе, и он понимал такое поведение. Отчасти.       — Блять, ну, ты… — Джисон снова поднял руки, успокаивая на этот раз уже себя, — Ладно. Но мы могли бы как-то разрешить эту ситуацию, разве нет?       Минхо дернул плечами и усмехнулся. Он держался из последних сил. Но просто так отдавать то, что он хранил вот уже почти десять лет, он не собирался. Нет уж, дудки.       — Ты говорил, что не злишься на меня, за то, что я уехал.       — Не злюсь. И ты снова уедешь. Теперь точно на совсем. Потерплю уж, — Минхо резал фразы, резал слова на острые лоскуты — чем острее, тем лучше. Он хотел сделать больно. Он не хотел говорить, не хотел объяснять. Та его минутная слабость, когда он согласился на этот идиотский, бесполезный разговор — блажь. А сам он — сильнее этого. Должен быть сильнее, — Да и вообще, Джисон, ты же ничего не сделал. Ничего не было — так за что же ты теперь извиняешься?       — Минхо, мы были детьми.       И тогда Минхо почувствовал, как у него внутри что-то треснуло. Как по тончайшему фарфору — побежала трещина, рассыпаясь на тысячу других трещинок помельче, заплетая своей паутиной все сердце. Глаза запекло — он сморгнул слезы. Губы скривились в усмешке — это можно было бы даже назвать улыбкой, если бы она не была насквозь пропитана болью.       Глупо. Бесконечно глупо.       — Классное оправдание, Сони, — обиженное такое, прямиком из детства.       — Ну что, что ты от меня хочешь? — взмолился Джисон, — Извинения ты мои слышать не хочешь, говорить не хочешь — чего ты тогда вообще хочешь?       — Я не знаю.       — Но мы… Боже, Минхо, ты никогда мне ничего не говорил. И теперь я не могу так уехать, вот так, вот с этим. Поэтому пожалуйста — пожалуйста, скажи хоть что-нибудь, чтобы я понял…       — Да не знаю я! Не знаю, понятно?! — вскричал вдруг Минхо. Джисон вздрогнул. И не столько от громкого голоса, сколько от того отчаяния, что прорезало чужое лицо. Он такого никогда не видел. И не хотел бы видеть.       Минхо отвернулся. Оперся руками о клеенчатый пластиковый столик у стены дома и как-то весь обмяк сразу. Только лопатки остро выступали под тонкой майкой.       — Не знаю, — прошептал он себе под нос.       Но Джисон все слышал. Может быть, даже где-то понимал, хоть и, внезапно, перестал этого хотеть. Потому что тогда — они просто идиоты. Оба. И тогда ему следовало бы попробовать. Хотя бы попробовать сделать то, чего он так боялся все это время. Джисон подошел. Ткнул сначала в плечо и тихо, совсем не в тон их ссоры, позвал:       — Минхо. Эй, Минхо.       Минхо свесил голову еще ниже, отвернулся, зажмурился, но все же нашел в себе силы и попытался выпрямиться.       — Ну чего тебе? Ну все тот же Минхо. Что дальше?..       А дальше Джисон поцеловал его. Того самого Минхо. Не дал договорить — вот так в наглую перебил.Чтоб ни звука больше. А потом еще. Еще и еще, пока Минхо стоял в полнейшем шоке. И пока он же не отмер, когда Джисон коснулся его руки, не повернулся к нему. Пока дрожащие пальцы не потянулись к чужой талии, сминая футболку, пока Джисону стало некуда девать свои руки, а весь вечерний воздух в округе вдруг не закончился.       На секунду Джисону показалось, что он действительно понял. Что он уловил что-то такое, какую-то нить, когда Минхо все-таки ответил на его поцелуй. Но потом все закончилось, нить резко оборвалась, и Минхо отпрянул с глазами, полными слез. И снова вернулось это чувство, отвратительное, мерзкое — что Джисон его принуждает, что он не прав, снова, столько лет спустя. Но это ведь был его последний выход.       — Я не позволю тебе сделать это снова. Не позволю, слышишь? — Минхо утер лицо рукой, попытался привести себя в чувство, хотя все его существо дрожало, — И если ты думаешь — о Боже, блять — если ты подумал, что мне только это и нужно…       — Минхо.       Из чужого рта вырвался полузадушенный всхлип.       — Я так не думаю. Ладно? Правда. Пожалуйста, посмотри, — Джисон стоял перед ним открыто, даже где-то смело, раскинул руки чуть в стороны и смотрел прямо в глаза, — Вот я. Я здесь. Пожалуйста, поговори со мной.       — Меня уже пожалели, спасибо, не нужно.       Минхо вновь ощетинился, зашипел как дворовая кошка, из последних своих ободранных сил, а у Джисона на этот раз закончилось терпение.       — Да ты, блять, можешь сказать — чего ты хочешь, или так и будешь сопли растирать?       И тогда-то на Джисона налетел настоящий ураган. Разразилась гроза подобная той, что прошла пару недель назад, только куда мощнее — рокочущий гром в груди, молнии, хотя, даже нет — искры из глаз и истерзанные в порыве стихии губы. Под напором налетевшего на него совершенно неожиданно Минхо, Джисон чуть не перекувыркнулся через стол. Но чужие руки держали его крепко, мертвой хваткой вцепившись в бока. Джисон не думал, что останутся синяки. Джисон не думал, что кто-то из соседей может внезапно войти в незапертую калитку. Что кто-то может их увидеть. Джисон вообще не думал. Он единственно пытался поспеть за сорвавшимся с цепи Минхо. Пытался ответить на каждый его безумный поцелуй. Пытался притянуть как можно ближе, еще ближе, ближе — за плечи, за волосы, обвил ногами его бедра и вжимал в себя. Грохот сердца оглушал, пальцы не слушались, руки творили что им вздумается. Сам воздух вокруг них вскипел.       Минхо оторвался от него, все еще больно сжимая руки на чужих боках. Он никак не мог отдышаться, никак не мог поверить сам себе. А Джисон… Джисон, не открывая глаз, ткнулся носом шею, в подбородок, притерся, как котенок и тихонечко выдохнул.       Наконец-то.       — Минхо. Господи, блять, Минхо…       — Когда же ты уже поймешь наконец, — отчаянно прошептал он.       — А ты человеческими словами попробуй сказать. Может и пойму тогда.       — Не хочу, — Джисон взглянул на него, на упрямую складку между бровей и не стал возражать, — Ты прав — не хочу. Потому что через месяц ты уедешь, и я останусь ни с чем. Опять. Так что нет, не хочу. А ты — понимай как знаешь.       Джисон тихонечко водил носом по покрасневшей шее и пытался единственно не сойти с ума от… Да от всего: от своих эмоций, от такого близкого самой его душе Минхо, от того, что он сам собирался сказать и сделать.       — Ладно, — Джисон оторвался от чужой шеи, от плеча и взглянул в напряженное, глубоко обеспокоенное лицо, — Хорошо, можешь не говорить ничего. Не надо. Я скажу. Чан будет меня ненавидеть, но — честно? Плевать. Я приехал к тебе. Только к тебе. У меня была единственная надежда, что ты еще хотя бы помнишь мое лицо. А еще я — дурак последний, да еще и трус — одному мне ехать было страшно. И совестно. И вместо того, чтобы еще раз просить прощения, я прошу тебя — отпусти… — Джисон выдохнул последние остатки душившей его совести, а заодно и разума, — И поцелуй меня еще раз. Так, как хочешь. Как действительно хочешь.       Минхо взглянул на него. И он соврал бы, если бы сказал, что не видел в этих глазах то, в чем так отчаянно нуждался. И как бы тяжело не было отпустить обиду…       — Делай все, что хочешь.       Просить прощения очень сложно. Но Джисон обязательно это сделает. Он сможет. Теперь точно.       Он давал ему свободу. И Минхо был бы последним глупцом, если бы не воспользовался этой возможностью.       Минхо уже привычно схватил Джисона за руку и потащил за собой в дом.       Жарко, тесно в просторной комнате. Спотыкаясь, сбивая друг друга с ног, путаясь и сталкиваясь, мальчики кое-как добрались до лестницы. Они были не в состоянии оторваться друг от друга. Нельзя было — казалось все вдруг закончится, исчезнет, будто бы этого недо-разговора не было, как будто снова — ничего не было. И никто из них не был готов пойти на это. Поэтому Минхо взбежал по лестнице к себе. Джисон — сразу за ним, натыкаясь на него, неловко прижимая лопатками к деревянной стене. Его хотелось целовать до бесконечности, до того момента, пока Джисон сам не закончится, не истратит всего себя на каждый, даже самый маленький и невесомый поцелуйчик. Минхо толкнул его к кровати. Забрался к нему на колени и замер. Джисон взглянул на него. Лишь на мгновение — только чтобы увидеть раскрасневшиеся щеки и блестящие глаза, пьяную улыбку на губах и глубокое чувство, пронизывавшее все черты лица. Он любовался. А Минхо хотел больше. Хотел больше Джисона и как можно скорее. Ему это было необходимо теперь. Намного больше, чем воздух. Но вот он уже выцеловывал напряженную шею, когда Джисон почуял неладное. Что-то было не так. Как бы ни было приятно — спина под его руками опасно дрожала, колени сдавливали его слишком сильно, да и дыхание в плечо было каким-то чересчур судорожным.       Минхо трясло.       — Минхо?       Он дрожал как осиновый лист, когда Джисон с усилием оторвал его от себя и заглянул в глаза.       — Эй! Эй, да ты что? Нет-нет, все хорошо. Все же хорошо, — Джисон не на шутку испугался. Очевидных причин для паники не было — они ведь оба делали то, что действительно хотели. И все же — Джисон попытался его успокоить, начал осторожно гладить по голове — Все, мы ничего не делаем. Ладно? Вот, все, мы ничего не делаем, ничего не будем делать. Все хорошо, все правда хорошо.       — Нет, Джисон…       — Да, Джисон. Давай мы ничего не будем делать и просто полежим, хорошо?       — Нет… Ну ты же не понимаешь, — и снова это отчаянное выражение на родном лице. Джисон его видеть не мог, у него сердце разрывалось. Минхо слишком сильно перенервничал. Его пальцы дрожали слишком сильно, когда Джисон прижимал их к своей груди.       — Может быть. Но в таком состоянии, Минхо — не надо, пожалуйста, я прошу тебя.       — Но я хочу.       Джисон смотрел в темные глаза и видел собственное отражение в глубине горящих отчаянием зрачков. Как будто бы сам он не хотел. Но Минхо трясся у него на коленях, и они не могли продолжать. Ни в коем случае.       — Я знаю. Но — но полежи со мной? Просто полежи. Пожалуйста.       И Джисону все-таки удалось его уложить к себе под бок, накрыть простыней и обнять крепко-крепко, прямо так, как хотелось.       Минхо лежал тихо, он едва дышал, медленно приходя в себя. Все вокруг едва дышало. Деревья застыли в вечернем воздухе, не листочка не шелохнулось за окном. Штиль. Повсюду. Кругом. Только не в душах двух мальчишек, лежавших на кровати близко-близко друг к другу. Настолько, что жарко становилось в полном безветрии. Джисон чувствовал кожей, как ресницы Минхо трепещут. Только он далеко не сразу услышал, как он тихонько звал его по имени.       — Что такое?       — Ты знаешь… У меня есть один секрет.       Джисон выдохнул и замер. «Наконец-то», — подумал он. Но очень удивился улыбке на родном лице — спокойной, грустной, она пробивалась сквозь пелену слез вопреки всему. Вопреки недоверчивому взгляду Джисона, вопреки сносившей все на своем пути буре в груди.       — Секрет?       — Да. О нем никто не знает. Совсем никто. Ну, по крайней мере до этого лета никто не знал. Хочешь, расскажу тебе?       Джисон кивнул и сполз чуть ниже, чтобы их лица были на одном уровне. Он увидел мокрую дорожку, стекавшую по переносице, блестевшую в вечернем свете, и потянулся пальцами, чтобы стереть ее.       — Хочу.       Минхо все улыбался и улыбался, и у Джисона от этого сердце щемило до боли. Но он затих, задержал дыхание, чтобы ни дай Бог не спугнуть грядущее откровение. А еще страшно ужасно. Потому что будет после?       — Тогда скажи сначала — ты помнишь, когда впервые поцеловал меня? Тогда, на качелях?       Сердце пропустило удар. Джисон кивнул.       — Помню.       — Хорошо. А то я все хотел спросить — вдруг это воспоминание осталось только мне. А как приехал на новый год? — Джисон снова кивнул, — И как ты поцеловал меня, чтобы я снова не выиграл в дурацкую приставку?       Джисон нервничал все больше и больше. Он молча кивал каждому слову. А что было говорить, когда он сам каждый божий день перебирал у себя в голове все эти мгновения? Казалось бы — только вчера, а, вроде бы, это все происходило в какой-то другой жизни, не с ним. Не с ним и не с этим мальчиком.       — Помнишь? Ты в итоге играл один и все равно проиграл, — Минхо тихонько рассмеялся и вытер щекотавшие кожу слезы.       — Помню. Конечно помню.       Минхо кивнул и улыбнулся. Он водил пальцем по его футболке на чужой груди и внимательно следил за своими движениями. Он не смотрел на Джисона. Не мог. Но это не имело никакого значения.       — Я влюбился в тебя. Тогда — это случилось там и тогда. И, знаешь, это было слишком. Я понял тогда, что пропал. Совсем. С концами. Ты побежал за пирожками, а я — влюбился. Глупо, правда?       Джисон лежал, затаив дыхание. Они оба молчали долго. Так что когда он наконец-то решился заговорить, из его горла вырвался шепот:       — Минхо, но — но это же… Это было восемь лет назад.       Минхо пожал плечами и улыбнулся снова.       — Да, такая ерунда… Ну и что? А что изменилось-то? Ты уехал — мы с Феликсом остались. Все, — Минхо взглянул на него, и Джисону впору было падать ниц и молить о прощении. Но Минхо только снова улыбнулся, — Прости, что я так про Чана — я, ну, — он усмехнулся, — кажется, заревновал немного.       Джисон вздохнул — набрал побольше воздуха, хотел еще что-то сказать — и не смог. Воздух застрял где-то в глотке, он подавился им.       — Не могу поверить, что я сказал тебе. Это… Боже, это так странно. Я как будто снова могу дышать. Неужели правда — сказал? И что — все? Все, теперь все?       Выдох. У Джисона закружилась голова. Он тоже не мог поверить. Не мог поверить, что его бесконечные мытарства подошли к концу. Что его гложущая совесть могла, наконец, заткнуться. Он обвил Минхо руками и ногами, вплетая длинными запутанными косами свои бесконечные «прости» ему в волосы.       — Боже мой, Минхо, да я же… Я — о Боже, прости меня, пожалуйста. Я же думал — прости меня — я же думал ты меня ненавидишь самой лютой ненавистью.       — За что?       — Да за — да за все, что, мало за что, что ли? Хоть даже за тот, самый первый поцелуй! Да за все: за тот вечер, когда мы у меня были, за то, что я уехал, за то, что я — трус, за — за… Ох, Боже, я так виноват перед тобой.       Минхо внимательно смотрел на него и еще более внимательно слушал. Но в ответ только печально пожал плечами.       — Ничего. Все нормально, Сони. Бабушка говорила, мол, насильно мил не будешь. Ну я же не дурак.       — Да нет же, ну! — Джисон стукнул его в плечо. Он не знал, как сказать так, чтобы Минхо теперь поверил ему. Не было на свете таких слов, — Как же теперь… Я — я знаю, что ты мне не поверишь. Ни за какие коврижки не поверишь, что бы я ни сказал. Но — но можно я тогда хотя бы задам тебе вопрос? Только один.       Минхо несмело кивнул.       — Ты действительно думаешь, что я тебя тогда просто так целовать начал?       Минхо завис. Лежал и хлопал глазами, пока придумывал что бы такое сказать, как бы не выглядеть сентиментальным дураком. Хотя для этого было уже поздновато.       — Я не знаю, Джисон. Да? Да, я так думаю. И думал. Что тебе просто скучно было, наверное. Зачем сейчас, правда — не знаю, — Джисон насупился в ответ, и Минхо уже даже собрался как-то сгладить свои слова, когда тот снова заговорил.       — Дурак. Еще какой дурак! Говоришь, что любишь, а такой дурак. Ты же мне нравился! Жутко. До ужаса. До мурашек. Ты себе вообще представляешь? Я приезжаю однажды — и все, как в омут с головой прыгнул, — Минхо хотел съязвить, хотел покачать головой, цокнуть и сказать: «Нет, не представляю». Но понял, что даже двинуться не мог, — А ты меня старше — что я тебе скажу? И ты молчал. Вот я и решил сделать глупость. А потом еще одну — и еще, и еще. Ты же меня знаешь — я всегда так. Но ты вообще не говорил об этом. И я начал думать, что тебе это вообще не интересно. Ну, я, в смысле. Нет, ну и ежу понятно, что не интересно, но все равно… Что ты просто не хочешь рушить нашу дружбу. И что я поступаю очень плохо, неправильно. А потом — что ты меня и вовсе ненавидишь теперь после всего этого, но ничего не скажешь, потому что ты, ну… Такой вот ты. И мне так стыдно стало — ужас. Я сам на себя смотреть не мог. А теперь ты такое говоришь и — и что мне теперь делать? Что нам делать?       — Джисон, — Минхо молчал долго. Он впитывал в себя каждое слово, каждый звук в отчаянной попытке залечить истерзанное когда-то сердце. Он грустно усмехнулся, — Это же было восемь лет назад.       — И не было ни дня, чтобы я не думал об этом. О тебе. И о том — как мне все исправить. Что мне следовало тебе сказать. Но я — самый последний трус. И мне нет оправдания. — Мне тоже, — слезы давно высохли. За окном, разрывая пелену штиля, заливались трелями птицы. Спокойствие было таким непривычным, — И если ты говоришь правду… «Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста скажи, что это правда».       — …то я не уверен кто из нас был напуган больше.       Они замолчали. Минхо глядел в потолок, на резные блики, на солнце, игравшее в зеленой листве за окном. У него только что вся жизнь перевернулась — последние восемь лет точно — какое там лето. Он ощущал себя так, будто бы многотонный, давящий на все его существо пресс вдруг поднялся. Забытый и заржавевший рычажок потянули, и вот теперь он снова может жить, слышать, дышать, чувствовать. Ему не нужно было постоянно думать о том, что там, на фоне мысли текут только об одном, всегда об одном. Что в голове вечно эти воспоминания — как картинки — яркие, но короткие вспышки. Как разряды молний. От них ужасно болела голова.       А Джисон глядел на Минхо и наглядеться никак не мог. Потому что теперь, хотя бы сейчас — можно.       — Поцелуй меня.       Джисона как будто под дых ударили. Из него весь воздух вышел, все мысли вместе с ним. Кровь хлынула по венам, ладошки тут же вспотели. Как будто они вовсе и не целовались несколько минут назад. Как будто Минхо не потащил его сюда за собой. Как будто все до этого было сном. Но единственное, что он смог из себя выдавить, это тихое, шепотом:       — Можно?       Джисон впервые спрашивал. А Минхо впервые несмело кивал и шептал в ответ:       — Можно.

***

      Минхо лежал на загоревшей за такой короткий месяц обнаженной груди и думал о том, что, наверное, все так и должно было быть с самого начала. Его душа была спокойна. А сердце — билось ровно, медленно, устало даже. Измученное, кровоточащее, оно дождалось, и теперь ему можно было, наконец, отдохнуть. Так и должно было быть.       — Скоро Феликс должен прийти, да?       — Он все равно сначала к вам зайдет.       Сверху послышался заспанный смешок. Минхо оторвался от чужого сердца и сел. Простыня сползла с него вместе с теплой рукой. Но касание не прервалось, оно задержалось на пояснице, пробежалось шажочками вверх по позвоночнику, а вслед за ними кровать прогнулась и теплые губы коснулись оголенного плеча. Минхо повернул голову. Джисон уперся носом ему в щеку и вздохнул.       — Я так не хочу вставать.       Минхо тихонько усмехнулся и чмокнул этот самый любимый нос. Джисон поморщился с улыбкой в каждой черточке лица. У Минхо сердце заходилось счастливыми воплями. Только никто не мог их услышать.       — Нам надо хотя бы одеться.       Джисон простонал и рухнул обратно на подушку. Его собственная одежда прилетела ему в лицо влажным комком под заливистый смех.       Но Феликс не пришел ни через сорок минут. Ни через два часа его все еще не было. Минхо, под предлогом того, что: «если не дай Бог что увидит — он Чана убьет на месте», отправил Джисона посмотреть в чем же дело. Ночь на дворе непроглядная, но Джисон-таки, недовольно ворча себе под нос, пошел. Не то, чтобы он волновался. Просто он считал, что если им никто не мешал, то какого же черта он куда-то прется на ночь глядя.       Тем не менее вернулся он подозрительно довольный.       — Ну? — Минхо вроде бы безразлично бросил через плечо, не отрываясь от дымящей чем-то очень вкусным плиты.       — А, да что, уснул он. Не волнуйся, — Джисон потер заднюю часть шеи, — В гамаке своем так и уснул.       Минхо нахмурился:       — Замерзнет же.       — Ах, да нет, не думаю. Не замерзнет, — Джисон хохотнул и приобнял недоумевающего Минхо со спины, — Чан его укрыл.       Минхо все-таки не стал расспрашивать. Вместо этого он выключил газ, накрыл сковородку крышкой, развернулся и утянул Джисона в свои объятия. Раз уж у них было время.       — Джисон? Ты, что ли?       — Укройтесь. Вы за ночь тут в ледышки превратитесь, — Джисон стоял над гамаком, держа в руках объемный комок непонятно чего. Включенная лампочка над входной дверью дома слепила сонные глаза.       — А… Ага, — Чан потянул цветастый плед, прижимая Феликса ближе к себе, и хорошенько укутал его. Почти с головой, — А тебе тут чего?       — Ишь ты, — Джисон пихнул было гамак, но Чан зашипел на него, — Ничего. Минхо волнуется.       Чан нахмурился в полудреме.       — А сколько времени вообще? — И тут его глаза распахнулись. Его озарило. Он спал так глубоко и крепко, что успел позабыть обо всем на свете. Даже свет не выключил в доме. Он хитро прищурился и протянул одно единственное, — Ага-а…       — Пол второго ночи. И что «ага»? А? Что «ага»?! — Чан шикнул на него, — Ты тут — вы… Ты вообще молчи… Ох, Чани…       На лице Джисона сквозь сплошные запинки и смущение появилось такое приторно-мечтательное выражение, что Чан в одночасье пожалел, что спросил, и поспешно замахал на него свободной рукой.       — Не-не-не, не надо. Я отказываюсь. Только без подробностей, пожалуйста. Твои подробности тут никому не нужны. Я рад за тебя — за вас — вау, неужели мой тапок сработал и вправил тебе извилину, — и все такое, но — все. Все. Иди, вон — туда, откуда пришел. Спать. Спокойной ночи, Джисон. И Минхо тоже передавай.       Чан хохотнул от раздраженного шипения и слишком поспешных шаркающих шагов к калитке.       — И свет выключи.       Он повернулся, укрыл Феликса еще и собой и вскоре снова провалился в сон. В груди теплилась настоящая тихая радость. Это было очень особенное чувство. Вдвойне особенное для Чана, которого никогда не интересовали чужие отношения, которому обычно не было никакого дела до чувств других. И теперь он, вот, лежал глубокой ночью, спал под открытым небом, радовался чужому счастью и держал в руках само лето. Само счастье. Такое неуловимое, невесомое и едва ли ощутимое — оно сконцентрировалось в одном только человеке, который теперь мирно сопел Чану в грудь. И если Чана это и пугало, то он предпочитал об этом не думать. Он все время, даже во сне, чувствовал отдавливавшую кровь из конечностей тяжесть в своих руках и следил, чтобы никуда она никуда не делась. Пока его согревало чужое дыхание — он был спокоен.       И только на рассвете он почувствовал, что эта самая тяжесть сместилась и гамак следка покачивался. Но Чан не смог открыть глаз. Его мозг отказывался просыпаться. Ему показалось, что откуда-то издалека, а вовсе не из его собственного рта, донеслось едва слышное:       — Феликс…       Ему чудилось, будто бы пальцы скользили невесомо по его лицу и щекам. Будто бы путались волосы под чужими ладонями. И еще Чану почудились губы, что прижались к его собственным едва-едва, чуть касаясь, согревая своим дыханием на короткий миг. А потом все исчезло. Развеялось утренним туманом под первыми лучами солнца. Чан уснул.       И пришедший с утра пораньше Феликс действительно ничего не заметил и не заподозрил — бы. Не заподозрил бы, если бы не попросил Минхо сделать ему его любимый ежевичный молочный коктейль и не увидел, как его рука выскальзывает из-под футболки на спине Джисона.

***

      Когда внезапно выяснилось, что Чан никогда не был в лесу и не собирал грибов, пришел в ужас не только Феликс, но и Минхо с Джисоном. Все вчетвером они сидели за столом и мирно ужинали. Чан слушал рассуждения о том, что нужно было идти в лес еще когда они только на море уехали — как раз дожди прошли, и что сейчас, наверное, мало что осталось. Он мало что понимал и попивал свой холодный компот из граненого стакана. И все-таки, чтобы хоть как-то поучаствовать в разговоре его и угораздило ляпнуть:       — А я никогда грибов не собирал.       Над столом повисла пауза недоумения, негодования и непринятия, прежде чем разразилась буря обсуждения на очень важную тему — почему Чан вырос таким. Просто «таким».              — Завтра же с утра идем, — хлопнул ладошкой по столу Феликс под оглушительное и очень энергичное одобрение Джисона.       Чан улыбнулся. Даже перспектива вставать в пять утра в начале августа его теперь не пугала. Привык.       Утро выдалось мрачным. В воздухе витало напряжение — с прошлого вечера небо затянуло тучами. Душно. Даже утренний воздух плавил легкие. Все кругом, каждый зеленый листочек, замерший в вакууме был пропитан электричеством. Гроза. Гроза собиралась обрушиться на деревню. На поля, на лес, на речку — и на Чана. Она грозила черными клубами облаков, грозила вымыть из головы все мысли, грозила утопить. Ночь выдалась душной.       Вместе с тусклым рассветом в комнатку под крышей уже привычно и тихо просочился Феликс и уселся на пол у кровати. Чан проснулся сразу же. Его даже трясти не пришлось, настолько он привык просыпаться так. Он перевернулся на живот, обнял подушку под головой и зевнул. Из-за духоты он спал в одних шортах. Простыня комом валялась где-то под кроватью.       Феликс сидел и смотрел. Молча. Его взгляд блуждал по всему Чану — по ногам, по голым плечам и спине, и, наконец, останавливался на видневшимся из-за руки лице. Феликс протянул руку. Сомкнул пальцы на бицепсе. Потом на плече. Пощупал. Потом потянулся и убрал спадавшую на открытый глаз кудряшку волос. А Чану — и забавно вроде бы, а вроде и это электричество, витавшее в грозовых тучах пробралось к нему в комнату и теперь — одно неверное движение или слово и все вспыхнет. Полыхнет самым ярким пламенем. Потому ли, что Феликс все еще молчал, хотя Чан давно проснулся, или потому, что его рука продолжала гладить обнаженную кожу, но Чану все меньше и меньше хотелось идти куда-то. Хотелось полежать вместе с ним. Не идти ни за какими дурацкими грибами, пропади они пропадом в этом лесу. Ни на встречу грозе. Потому что что-то надвигалось. Скапливалось в цвета самой крепкой стали тучах. Какое-то непонятное волнение сдавливало грудь.       — А где мое: «Доброе утро, Кристофер»? — недовольно пробурчал Чан в подушку.       — Доброе утро, Кристофер, — встрепенулся Феликс и улыбнулся как-то растерянно — он как будто забыл… обо всем забыл и вдруг очнулся, — Будет дождь. Нам надо успеть. Так что вставай.       Пальцы, вычерчивавшие горящие дорожки на коже исчезли. Феликс поднялся. Чан все еще наблюдал за ним одним своим глазом. И он прекрасно видел, как Феликс остановился, как вперился взглядом в широкую спину и замер. Чану не впервой, да и Феликсу тоже — они уже столько раз спали на одной кровати. Но, очевидно, всему виной гроза. Потому что сердце забилось как-то подозрительно быстро и чересчур уж гулко от одного только продолжительного взгляда. Чан ухмыльнулся про себя, не обращая на это никакого внимания и замышляя диверсию. Он вытащил руки из-под подушки, сладко потянулся и перевернулся на спину. Он не планировал никого соблазнять. Боже упаси, он таким никогда не занимался и заниматься не собирался. Это все гроза.       — Наши планы точно в силе? — с улыбкой чеширского кота спросил он. И Феликс, с чуть ли не дымящимися красными ушами шлепнул его тогда по голой ноге, глянул недовольно и, бросив писклявое и короткое: «Я тебя жду внизу», — вылетел из комнаты.       Конечно же, никаких грибов они не нашли. Точнее, Джисон с Минхо, снаряженные корзинкой и перочинными ножиками, может и нашли что-то, Чан не знал. И ему было, откровенно говоря, абсолютно все равно. Через пол часа, тот детский восторг, когда он любовался многолетними опавшими листьями, пружинившими под ногами и причудливым переплетением веток над головой развеялся в плотном, пахнущем прелостью и сыростью, воздухе. Зацепился за сучок и остался где-то позади. Они играли с Феликсом в прятки. И, конечно же, потерялись.       Не специально вовсе. Просто Чан вдруг понял, что не слышит больше чужих шагов. А обернулся — и правда никого не увидел. И звать не стал. Светлая фигурка то и дело мелькала среди деревьев. Черное небо проглядывала сквозь листву звенящей тишиной — ни птиц, ни ветра. И только сияющая улыбка светилась мягким, чуть ли не волшебным светом на фоне стальной темноты. В воздухе — духота, пахло прелостью и влагой. Но тут — шорох сухих листьев откуда-то сбоку — Чан отвлекся, и улыбка исчезла.       — Феликс?       Тишина. Тишина гнетущая, непроглядная забиралась в легкие, затекала влагой. Темно было в лесу. Треск листьев под ногами оглушал. Казалось — нельзя нарушать этой священной тишины. Чан ступал осторожно, вслушиваясь в каждый шорох.       — Феликс? Эй! Ау?       Из-за ствола толстого дуба раздался едва различимый и резко оборвавшийся смешок. Чан не мог подкрасться незаметно, а Феликс — не мог убежать.       — Нашел.       — Ау? Серьезно?       Тишина разрезалась заливистым смехом. Руки переплелись, темнота отступила. Чан смеялся сам. Чему — он не знал. Смотрел на прищуренные глаза, на улыбку, светящую вместо солнца на него и только на него — и смеялся.       — Нашел, — вдалеке, путаясь в корявых ветках и застывших, мертвых листьях, раздался первое утробное урчание грома. Смех утихал переливающейся трелью. Джисона с Минхо не было ни видно, ни слышно. Они даже не позвали их, не услышали их смех. Они потерялись — наверняка, но Чану было все равно. Тяжелый воздух обострял все чувства. Даже пальцы, скользнувшие по коже, по локтям, посылали разряды электричества прямо в сердце. Большущие глаза смотрели прямо в душу. Улыбка пропала. Гром пророкотал уже там, за оврагом, совсем близко. Пролезшие под рукава футболки пальцы вдруг исчезли. Стоявший так близко Феликс вывернулся из рук Чана и отступил, задрав голову.       — Скоро начнется. Пошли домой.       — А ребята?       Гром накатывал из-за деревьев сметающей все на своем пути волной. Запахло первой предгрозовой свежестью. Раскаты не прекращались, один за другим, громче и громче. Феликс дернул Чана за руку.       — Бежим.       Они как раз вышли на опушку, когда гром ударил во всю силу. Небо раскололось. Раскат подобный удара молота о наковальню — Чану показалось, что его оглушило на мгновение. Небо — один сплошной, толстый и непроглядный лист стали. Откуда-то позади, из леса, из самой его чащи послышался шум. Будто бы шум моря, только волна — одна единственная. Неумолимая и страшная, она приближалась, не останавливаясь ни перед чем.       — Что это?       — Гроза! — смеясь во весь рот крикнул Феликс, прыгая на месте и подгоняя Чана. Его голос тонул в стремительно нарастающем шуме, — Нам лучше поторопиться!       — А… Феликс? Феликс, куда ты? — он побежал прямо в поле, туда, к дороге, а им вдоль опушки было ближе, — Нам же в другую сторону!       — Вовсе нет! Давай же, ну! Побежали, скорее!       Чан побежал. Со всех ног побежал. Потому что шум настиг их, первые капли падали на макушку и разбивались о мелькающие в траве пятки. Чан оглянулся через плечо — густая пелена дождя стремительно закутывала, стирала с лица земли и лес и листья, так и не собранные и даже не найденные грибы, и травы, и жучков, и поле, и самого Чана. С головой.       Они бежали по дороге — проезженной в высокой, клонящейся к самой земле от барабанящих, бьющих наотмашь капель. Чан дал себе волю и, подстать Феликсу, смеялся и размахивал руками так нелепо, как только у него могло получаться. Когда сзади раздался неожиданный, тонущий в громе и молнии гудок — никто из них не успел перетянуть другого на свою сторону дороги и они замерли — друг напротив друга, мокрые и запыхавшиеся, с запахом летнего ливня в легких шумом разбивающихся о пыль тяжелых капель в ушах. Пока Чан пытался отдышаться хоть немного — малиновая заезженная и омытая дождем девятка проехала мимо. Хотелось еще. Еще и еще — бежать и бежать, и чтобы дождь никогда не заканчивался. И блестящие, горящие глаза напротив говорили ему все о том же — бежать, бежать без оглядки…       Машина проехала, не подняв за собой ни облачка пыли. Феликс все еще стоял и смотрел на Чана с какой-то пьяной улыбкой на губах. Да Чан и сам был уверен, что выглядел не лучше — волосы прилипли ко лбу, лицо, наверняка, красное, майка прилипла к телу, ноги все в прилипшей траве и пыли. Он готов был отпустить, сбросить все и не оглядываться. То напряжение, духота, давившая на землю с самого утра смывалась потоками воды. Блеснула молния. В ее свете улыбка Феликса вдруг заострилась, превратилась в какую-то хитрую, почти что хищную. Или это все потоки дождя размывали картинку.       Чан дернулся вперед — еле уловимое движение — Феликс взвизгнул и побежал с тонущим в летней грозе смехом в самую гущу заросшего поля. Чан сорвался с места и ринулся следом.       Если бы ему кто-то сказал раньше, что играть в догонялки, когда ты уже отжил четверть своей жизни — это так весело — он ни за что не поверил бы.       Феликс все так же оборачивался через плечо, все так же дурашливо и высоко вскрикивал, смеялся и бежал дальше. Чан его ухватил было, да майка выскользнула из скользких пальцев. Ему казалось — никогда не догонит. Все хватал пальцами воздух и пучки душистой травы, липнущей к рукам, лезшей в лицо. И поэтому, Чан не совсем успел уловить тот самый момент. Все смешалось, размылось громким смехом и теплым дождем. Он держал Феликса, держал крепко, цепляясь пальцами за мокрую насквозь майку. А тот все смеялся, смеялся и не вырывался, просто ловил ладонями больно ударявшие о кожу капли. Пока не грянул раскат грома — они оба глянули вверх — вспышка разрезающей небо на сотни лоскутов молнии — засвеченный экран — и вот Чан уже целовал мокрые, скользкие от воды губы, чувствовал крепкие объятия своих плечах, и ему так хорошо было, так отовсюду дурманом тянуло, что голова кружилась. А больше всего — от самого Феликса.       Феликса, который целовался так, будто бы еле-еле дотерпел, еле-еле дождался глупого Чана. Который тонул в его объятиях, тянул за волосы, за футболку, притягивал ближе, ближе, ближе, пока они и вовсе в траву не упали одним мокрым и абсолютно счастливым существом. Феликса, который сводил с ума. Который улыбался, пока с его лица стекала дождевая вода. Который сам цеплялся пальчиками и тянул липнущую к телу майку Чана наверх — и прочь, поскорее прочь. Который плавился под горячими губами, каждой своей клеточкой тянулся к жадным пальцам и который сам был горячее самого солнца. И Чан горел. Обжигал ладони до волдырей.       Потоки воды, льющиеся на загорелую спину с красными следами ноготков на коже, не остужали ни капли. Раскаты грома тонули в стонах, а молнии меркли перед Феликсом. Феликсом, который был везде. Чан не обращал никакого внимание на колющуюся траву, на дождь, он не обращал внимание ни на что больше — в его мыслях, в душе, во всем его существе был один только Феликс. Он видел только его. Чувствовал только его. Дышал только им одним. Страх причинить боль отступал перед распаленным, бездумным взглядом, перед неугомонными руками, которые гладили, тянули и царапали где попадется. Чан не мог устоять. Никакие вопросы не имели смысла.       Он сцеловывал теплые капли с распаленной кожи. Гладил и успокаивал, даже нежным пытался быть, хотя кроме пьянящей разум улыбки и темных, полных безграничной преданности глаз и не видел ничего больше. Ему было до одури хорошо. Вот оно — то напряжение, электричество, витавшее в воздухе с самого утра — оно пронизывало два обнаженных тела разрядами тока. Оно дарило наслаждение и смазывало, скрывало от слуха срывавшиеся с губ слова. Гроза — настоящая, летняя — уходила все дальше и дальше за реку, оставляя Чана в жалких попытках отдышаться в чужом искусанном и зацелованном веснушчатом плече. У Феликса — трава в мокрых волосах запуталась и какие-то цветы прилипли к руке. Он никак не мог открыть глаза, только все цеплялся за Чана наощупь, пока руки совсем не ослабли.       Гроза прошла, оставив за собой умытые поля, лес, размытые колеи дорог и мокрую, наспех наброшенную и холодно липнущую к неостывшим телам одежду.

***

      Чан не мог уснуть. Бесил каждый шорох, каждый вздох старого дома. Каждого сверчка хотелось перестрелять по отдельности. Бесили назойливые мысли, бесило неугомонное сердце. Бесили даже фонари за окном.       Чан не выдержал — встал, сунул голову в ворот футболки, а ноги — в шлепанцы, проскрипел по лестнице мимо мирно спящего Джисона и вышел из дома. На дворе стояла глубокая ночь. Красиво, должно быть, но Чан раздражен, Чан зол. Он низко опустил голову и ему звезд не видно, и сверчки стрекочут, и дурацкие фонари светят отвратительным холодным светом. И Феликс носа не кажет уже два дня как.       Чан зло пинал камни в пыли дороги. «Испугался? После того, как почти два месяца лип ко мне — он испугался? Смешной мальчишка», — нерадивый камень гулко ударился о металлическую перекладину какого-то забора. Чан прибавил шаг. Он не хотел признаваться в том, что испугался сам — он бы никогда этого не сделал. От части потому, что страх сломать и навредить теперь только обострился и больно давил на совесть.       Чан шел к речке. Ему очень хотелось окунуться. Смыть с себя липкие мысли, унять раздражение. А еще Феликс говорил ему что там фонарей нет. Чан стиснул зубы: «Опять этот Феликс».       Та же мысль, только уже в куда более мягкой форме пришла к нему, когда он, наконец, свернул к тропинке, ведущей к мосткам. Когда деревья расступились, и Чан увидел залитый мягким лунным светом пологий берег — маленькая фигурка на песчаном островке среди зелени вздрогнула от шороха шагов и резко поднялась на ноги.       — Крис.       Чан остановился — руки в карманах шорт, напряженные плечи, хмурый вид, поджатые губы. Он не знал, что говорить. Все его раздраженные, гневные тирады застряли где-то в желудке и теперь крутились и вертелись там, не давая покоя и щекоча под ребрами.       — А я тут — я на звезды смотрел.       Чан кивнул. В такой темноте, да и с расстояния он не мог быть уверен, что видит, но он точно знал, что там, за оттянутым и сползшим на одну сторону воротом футболки — там россыпь темных, багровых пятен на бронзовой коже. Они перемешались с рассыпавшимися по груди веснушками. Чан сам их оставил. И еще — где-то под ребрами. И еще, и еще… Он не сдержался.       — Минхо ругался?       У Чана голос вышел какой-то осипший, а Феликс дернулся, непонимающе посмотрел, и поправил футболку. Бесполезно. Чан знал, что они там. Если бы было нужно — он мог бы с закрытыми глазами сказать — где именно.       — Да нет… Нет, все — все нормально, просто, — а Феликс волновался, дико нервничал, сжимал ладони в кулаки и заламывал пальцы. Он дышал слишком шумно и слишком часто, и Чана это тоже бесило. До тех пор, пока он не понял, что это было и его дыхание, — Просто, это… Крис. Можно?..       Чан ждал. Ждал и думал о том, что чертяга Джисон был прав, и надо сразу было это пресечь. На корню. И что Чана бесило больше этого всего вместе взятого — то, что он не понимал, что его тогда остановило. Он пытался убедить себя, что им двигала пресловутая жалость, или, там, баснословное благородство. Но на душе спокойнее от этого не становилось. Потому что Феликса нечего было жалеть. И рыцарем Чан тоже не был и становиться не собирался. И те слова, что он отчасти уже привык говорить — теперь казались еще более жестокими.       Феликс молчал долго. Он не ждал, что Чан что-то скажет. Но ему надо было собраться с духом. Потому что ему нужно было быть честным. Потому что ночь вдруг забрала весь кислород из его легких, а ноги держали еле-еле. Вот так вот глупо и по-детски. Голова разрывалась, сердце — тоже. Феликс сдался, не смог разглядеть хоть что-то в темных глазах. И он не выдержал, выпалил на одном дыхании:       — Ну неужели я тебе хоть чуточку не нравлюсь?       Этот Феликс был совсем не похож на того Феликса, что за эти два месяца узнал Чан — ни улыбки, ни задорного блеска в глазах, ни громкого смеха — руки по швам, темные совсем глаза, уголки рта опущены вниз, морщинка между бровей. Такой маленький, такой напуганный. И только веснушки горели черными звездами.Он храбрился, старался ничем не выдать внутреннюю дрожь. И у него даже получалось до поры до времени.       Чан молчал.       Время уходило нещадно, его уносило тихим течением реки, развевало ночным ветерком в прибрежных кустах.       А Чан молчал. Он не мог себя заставить сказать хоть слова из того, что говорил обычно. Просто не мог. Не при таком вопросе вместо признания, не при виде покорного ожидания, вместо наглой уверенности.       «Жестоко», — все крутилось у Чана в голове. Одно слово и еще тысяча других — и все о Феликсе. И все — молча.       — Совсем?.. Даже — ни капельки даже?       Чану показалось, что чужой подбородок задрожал. У Феликса голос ломался и глаза предательски щипало. Чан молчал.       А Феликсу и слов больше было не нужно. Он низко опустил голову и попытался вдохнуть поровнее, чтобы без лишних всхлипов.       А Чан до сих пор молчал. Молчал и про себя проклинал себя же тысячу раз. И еще в тысячу раз больше — Джисона. Феликса он не трогал. Потому что — идиот, потому что как он смел ругать Феликса и думать, что он испугался. Чан — единственный кто струсил. Засел в сарае разгребать хлам, чтобы хоть чем-то занять руки и никому на глаза не показывался.       Раздражение его уже было улетучилось при виде такой картины, но вот это вот «ни капельки», взбесило его в десять раз больше всего остального.       Потому что эта самая «капелька» была.       А Феликс спрашивал об этом так, будто бы из-за этой «капельки» у Чана вовсе не штормило сердце.       Только иногда, но это ведь не так важно.       Возможно, именно поэтому, Чан выставил руку, когда Феликс пробормотал что-то невнятное и попытался обойти его, уйти. Возможно. Возможно потому, что все его раздражение безуспешно пыталось заглушить тот самый чертов шторм. А еще, возможно, потому, что жестоко. И еще — неправда.       — Крис. Пожалуйста. Ладно, я пойду? — Феликс вцепился в его руку и смотрел на хмурый профиль до бешенства жалобно. Он держался из последних сил. В груди все болело дико от того, как он сдерживался, как сдавливал свои легкие — что бы ни единого всхлипа. Но голос подводил его, бессовестно дрожал, и картинка перед глазами все размывалась и расплывалась, — Я сейчас прям совсем-совсем не могу… Совсем. Давай — Крис, давай мы завтра поговорим, а? Или после — или после завтра… Ну пожалуйста… Пожалуйста, не надо. Ну не делай ты еще хуже.       Но сколько бы жалобных «пожалуйста» не срывалось с соленых губ, и сколько бы синяков не осталось у Чана на руках от мертвой хватки чужих пальцев, он все равно утащил Феликса в тень старой плакучей ивы, туда, где полагаться можно было только на шаткое дыхание и на кожу под пальцами. И там руки оплели чужую шею, а рыдания на миг затихли в поцелуе, только чтобы возобновиться с новой силой. Ладонь забилась о чужую грудь в судорожном негодовании.       — Феликс, посмотри на меня. Пожалуйста. Ну же, — Чан старался приподнять голову Феликса, хотел заглянуть ему в глаза, хотя вряд ли что-нибудь бы увидел, кроме разбитого блеска, — Ты мне нравишься, Феликс. Правда нравишься. Ну зачем бы я… Я бы не стал ничего делать, я бы не стал тебя трогать. С самого первого дня, с самого моего приезда — я бы не стал потакать тебе. Ну, зачем?       — Затем, что ты — эгоистичный придурок, — кулак снова ударил его в грудь, а пальцы тут же вцепились в майку. Чтобы ни дай Бог не ушел вдруг. Чан согласно вздохнул: «Ну, это да», а Феликс обреченно всхлипнул, — И даже так… Ты все равно — ты… Ты все равно мне очень нравишься. Так нравишься. Я ничего не могу сделать.       Чан улыбнулся. Феликс этого не видел, но он улыбнулся. Да так нежно, что звезды замерцали в небе вдвойне усерднее. Старались, дьяволята. Все его раздражение сошло на нет, растворилось в соленых слезах как в самом ядреном химикате. Чан вновь припал к искусанным губам и целовал с таким упоением, будто не целовался век, никак не меньше.       — И не нужно ничего делать.

***

      На выжженной августовским солнцем опушке леса, у крайнего загона, обнесенного белым заборчиком, под низенькой дикой яблоней, увешенной мелкими и ужасно кислючими зелеными яблочками, лежал мальчишка в надвинутой на глаза соломенной шляпе. Он закинул руки за голову и растянулся в призрачной тени, укрываясь от дневного зноя. Ноги жарились на солнце, рубашка расстегнута на груди — он дремал.              Но вот, соломенная шляпа, стащенная из соседней пустовавшей дома комнаты, вдруг каким-то неведомым образом пропала с умиротворенного лица. Возможно, эта неожиданность была как-то связана с шуршащими в сухой траве шагами, которые приблизились к деревцу минутой ранее. Но шляпа-то пропала, а дальше?              — Ну чего? У меня заслуженный отдых — чего тебе? — недовольно промямлил Минхо, разморенный духотой знойного дня.              Однако ответа не последовало. И шляпа не вернулась, чтобы прикрыть родинку на остром носу. Вместо этого, Минхо фыркнул от щекотки на лбу и на щеках, зажмурился и чуть не замотал головой. Вместо всего этого его губ коснулись чужие теплые и мягкие губы, на которых еще остался привкус недавно выпитой ужасно теплой газировки, осторожно надавили, смяли так приятно — прямо в тон легкой полуденной дреме.       — Ну и что ты, по-твоему, творишь?       Губы запорхали по лицу: по щекам, по носу, по жмурящимся от удовольствия и солнца векам, по вискам. И дальше — по растянутым в плохо скрываемой улыбке губам, по шее, за уже высохший ворот рубашки. Минхо все-таки выпростал одну руку из-под головы и вплел пальца в чужие нагретые солнцем волосы.       — Я-то? — подал голос Джисон только после того, как расстегнул оставшиеся такие ненужные пуговицы, — Пристаю. Пробрался к тебе на работу. Принес тебе винограду. А в данный конкретный момент — пристаю. И очень успешно. Ну и помогаю отдохнуть от тяжелой работы.       — Очень самозабвенно получается.       Минхо хмыкнул и предпочел молчать и просто позволить себе наслаждаться.       Они оба заговорили уже немногим позже, когда от виноградной грозди остались только обглоданная веточка да заплеванная косточками трава.       — Знаешь, что я сделаю, как только вернусь в город?       Минхо не открывал глаз. От Джисона рядом должно было быть невыносимо жарко. Их плечи, их руки и ноги соприкасались, но Минхо оставалось только дивиться — как же хорошо может быть, когда изнутри ничего не гложет.       — Не знаю.              — Уволюсь к чертовой матери.       Минхо удивленно поднял брови, да и только. Ему не хотелось нервничать теперь, не хотелось думать о том, как все будет сложно.       — Зачем?       — Сюда вернусь.       — М-м?       — К тебе.       Минхо не сразу понял. Воздух стоял густой, тягучий, будто бы сладким медом пропитанным, так что словам и всяким смыслам тяжело было сквозь него пробраться до разнеженного сознания. Минхо нахмурился было — распахнул глаза и резко сел, опираясь руками о землю. Уставился на глупого и не соображавшего что говорит Джисона почти что в ужасе.       — Не смей говорить такие вещи вот — просто так.       — А я и не говорю, — Джисон улыбался абсолютно расслаблено. Смотрел на Минхо из-под полуопущенных ресниц так, что становилось понятно — он уже все про себя решил. И теперь его не переубедить ни в какую, — Я говорю, что Чану придется искать другую квартиру. А я — соберу вещи, закажу машину, и приеду к тебе.       Минхо смотрел на него долго, очень серьезно. Он пытался понять — осознает ли сам Джисон всю серьезность принятого им решения, или нет? И под палящим белым солнцем Минхо подумал, что нет, не осознает.       — Я не приму от тебя такой жертвы.       Джисон прищурился, посмотрел на Минхо, потом легко усмехнулся его недовольству и прикрыл глаза.       — А это вовсе и не жертва. Для меня — нет. Жертва же — это когда человек делает что-то вопреки себе, да? Отдает, отрывает что-то от сердца, от души. Жалеет о том, что потерял, что ему пришлось потерять. А я буду жалеть только если потеряю тебя. Я не могу потерять тебя. Ни за что, — Минхо смотрел на прикрывшего глаза Джисона и сердце его билось с каждым его словом все чаще, дыхание заходилось, а грудь заполнялась диким волнением. Сложно было разобраться только в природе этого волнения — но от него начинали дрожать руки и пот скапливался в крошечные капельки на висках, — Так что для меня это не жертва. Я не жертвую ничем. Я возвращаюсь домой.       Минхо все силился успокоить бросившееся вскачь сердце. Но как только понял, что все это тщетно, что как бы он не горячился и не уговаривал, ему ответят спокойной улыбкой и непробиваемой уверенностью — кинулся на ничего не подозревавшего и медленно засыпавшего на солнышке Джисона в явном намерении зацеловать до смерти. Его звонкий смех разносился по всей опушке, отскакивал от каждого зеленого листочка, отражался в каждой травинке и тонул в синеве неба. Он не мог поверить своим ушам. Сам себе. Своему счастью.       Минхо и правда был счастлив.

***

      В заброшенном и заросшем саду, которому только-только придали божеский вид, урожая уродилось не много. Но все равно больше, чем Чан или Джисон могли предположить, чем Чан вообще когда-либо видел в своей жизни. Каждый день, каждое утро, до того времени, когда августовское солнце начинало жечь совсем уж нещадно, мальчики работали не покладая рук: собирали урожай, пололи, поливали, выкашивали дорожки, приводили в порядок парники и грядки, мастерили заборчики, обрезали ветки и все в таком духе. Добродушные соседи — бывалые садоводы, давали им советы и даже предлагали помощь. Чан принимал только советы, учитывая то, что даже они из разных уст были совсем уж разные.       С собранным урожаем им, как промямлил Минхо: «ну, так уж и быть, а то это ж есть нельзя будет», — помогали братья Ли. Джисон, если и помнил, как закатывать банки или как определить когда выключать варенье, то Чан был в этом полный ноль. Так что его благополучно списали под чуткое руководство Феликса и под бормотание: «как будто могло быть иначе». Уже через час весь первый этаж деревянного дома пропах горячими ягодами, а Чан думал (очень даже вслух) и под громкое язвительное хихиканье, о том, что стоять вот так над этими чертовыми кастрюлями — куда хуже, чем перекапывать участок в засуху. Пахнет-то пахнет может быть и вкусно, и потом, зимой — тоже. Наверное. Но намывать бесконечные банки, которые лопались, стоило на них только не так дыхнуть или как-то не так закатать крышку — Чан чуть с ума не сошел.       — Ну попробуй!       — Да не буду я! Терпеть этот твой мед не могу.       А еще — у них прохудился шланг для полива. Все на участке и в сарайчике с инструментами было старым, давно заржавевшим и неиспользованным, кроме новенького генератора. И если с инвентарем Чан разобрался еще в самом начале — почистил и наточил, то запасного шланга нигде не находилось. Пришлось на камень-ножницы-бумага ехать за новым в соседний поселок. И Феликс, пока Минхо с удрученным своей судьбой Джисоном забрали его велик — Бог его знает, откуда он эту банку вообще выудил, — но он нашел пыльную литровую банку меда и объявил, что они будут делать самое вкусное варенье.       — Да ты, блин!.. Ну и ладно, мне больше достанется. И вкуснее.       Феликс сунул целую столовую ложку меда за щеку с явным наслаждением.       Чан поморщился: «О Боже…» — он с отвращением отвернулся под злобное хихиканье полного меда рта. У Чана зубы свело. От меда ли или от того, какой Феликс был чудесный — смеющийся, забавный, у него малиновое пятно на щеке и цветок клевера в волосы заправлен. Тяжело Чану приходилось. Ох, как тяжело.       — О, но, погоди, — Феликс достал ложку из рта. Его озарило, — Тогда получается, что я — Винни Пух?       — Что? — совсем не понял Чан. Феликс смотрел на него совершенно круглыми глазами с мягкой улыбкой, блуждавшей по блестевших от сладости губах. Ложка указала на Чана. Прямо ему в грудь, готова проткнуть и добраться до самого сердца.       — А ты — Кристофер Робин. И ты мой самый лучший друг.       И в этот самый момент Чан пропал. С головой, с ушами, совсем его имуществом, — с концами. Он не смог ответить, не смог съязвить, не смог даже звука из себя выдавить. У него закололо на кончиках пальцев. Его тело будто превратилось в один большой гелиевый шарик. Нужно было держать очень-очень крепко, потому что Чан был вполне готов пробить крышу и улететь к чертовым звездам прямо там. Смешно, но ему вдруг, ни с того ни с сего захотелось расплакаться. В глазах защипало безбожно, и Чану пришлось отвернуться. От такого искреннего и доверчивого Феликса взять и отвернуться. Хотя бы на несколько мгновений, хотя бы на чуть-чуть, чтобы вдохнуть как следует, чтобы проморгаться, чтобы не расплакаться в конце концов как мальчишка. Отвернуться от того самого Феликса, в которого Чан только что влюбился. Может быть всего на день. Может — до зимы. Не важно.       Но Чан смог. Он смог справиться с собой ради того, чтобы обернуться к уже отвлекшемуся Феликсу, взять его лицо в ладони и поцеловать. Так сладко, до безумия сладко, до того, что челюсть сводило. Этот привкус меда, который Чан на дух не переносил — он был готов съесть его сколько угодно. Вот так, с чужих теплых и мягких губ — сколько угодно. Он готов был полюбить даже самый противный, засахарившийся мед с верхушки банки, потому что от этого сладкого во всех смыслах поцелуя у него мурашки по всему телу ринулись, побежали, поднимая волоски на руках и на затылке — чужими руками. Феликс улыбнулся.       — А говоришь, что не любишь.

***

      — Пойдем.       — Куда?       — Пойдем, увидишь.       Чан послушно пошел. По белеющей в темноте дороге, по петляющей сквозь черноту деревьев Феликс привел его к реке, туда, где они обычно купались. Молча скинул майку и так же молча стал входить в черную воду. Чан поежился от того, как худые коленки стирались с лица земли идеально-черной краской, но все же стянул с себя футболку, кинул ее куда-то на песок и пошел за Феликсом.       А тот заходил все глубже и глубже, пока не исчез по самые плечи.       — Эй, — тихо окликнул его Чан, все еще едва ли зайдя в воду, — Ты же говорил, что тут течение? Нас же унесет.       Феликс обернулся к нему — над водой виднелась только светлая головка — и поманил к себе рукой. В такой черноте кругом его изящная кисть и пальцы казались совсем бледными. Если Чана и пугал тут факт, что он входит в абсолютно чернильную воду, так, что даже рук своих увидеть не может, то уж наверняка не так сильно, как-то, что Феликс до сих пор не проронил не слова.       Деревья обрамляли поблескивавшую в тусклом свете убывающей луны реку черными берегами. Черные плети плакучих ив спускались к воде, а черные факелы кипарисов давно потухли, еще на закате, и теперь стояли обугленными головешками. Умиротворяюще стрекотали сверчки. Где-то крякала утка. Чану было жутко. Он подошел почти вплотную. Феликс вдохнул поглубже, набираясь смелости.       — Закрой глаза и ложись на воду.       Чан недоуменно уставился на него и совсем не спешил делать то, что ему сказали. Феликс говорил совсем тихо — хоть слово громче было бы преступлением против самой природы, против этого черной пучины, в которой они стояли.       — Ты меня сплавить вниз по реке решил? — попытался пошутить Чан. Ему не то, чтобы было страшно, но просто он бы с куда большей радостью просто поплавал с Феликсом или посидел на берегу и прогулялся в ночи, или что-нибудь в этом духе, просто — с Феликсом. Ему больше ничего не хотелось и ничего не нужно было. Просто так. Напоследок.       Феликс прикрыл глаза и выдохнул. А потом взглянул на Чана — его глаза — два черных омута на светлом личике. Крис был готов исполнить любую его просьбу.       — Просто доверься мне. Ложись.       Чан вздохнул. Но, прежде чем он оттолкнулся ногами от илистого дна и лег на спину, до него долетел тихий шепот:       — Закрой глаза.       И Чан послушался. Закрыл глаза. Две ладошки придерживали его за плечи, чтобы не отнесло. Прохладные мокрые пальцы пробежались по лбу, сглаживая, стирая напряжение, погладили по голове. Вода заливалась Чану в уши — он привык, но теперь, в такой тишине и темноте это ощущалось немного странно, так, будто он действительно провалился в полный вакуум и единственной ниточкой, связывавшей его со внешним миром — был Феликс. Его руки.       А потом исчезли и они. На лбу остались только призрачные влажные отпечатки пальцев. Чан запаниковал. Он не слышал ни плеска воды, ни шевелений с той стороны, где должен был находиться Феликс. Ничего. И кончики пальцев у него моментально похолодели, ему стало не по себе. Вода сдавливала голову и тело со всех сторон, не давая ему двинуться, снова стать на ноги. Но прежде, чем полностью отдаться панике и постараться принять вертикальное положение, Чан наугад позвал:       — Феликс?       Получилось совсем не громко, не так, как он ожидал. Получилось как-то даже действительно испуганно, хрипло.       Но руки тут же вернулись. Пальцы пробежались по рукам — от локтей и вверх, к плечам, погладили по голове, пригладили и намочили непослушные кудряшки волос. Все хорошо, все было в порядке.       — Открой.       На Чана обрушилось небо. Огромное, бескрайнее, оно вдавило Чана в толщу воды, пережало ему легкие — он не мог вдохнуть, не мог моргнуть даже. Звезды сыпались ему на грудь сплошным водопадом, их острые грани впивались в кожу. Бесконечность затягивала внутренности в один тугой узел, по которому то и дело порхали пресловутые призрачные бабочки. Млечный путь рассыпался самыми яркими не ограненными алмазами по крошечному кусочку неба, ограниченного черными-черными кронами деревьев, как траурной рамкой. Траур по лету. По любви. А Чан смотрел. Смотрел и видел, как созвездия рассыпались и собирались в темных глазах, галактики создавались заново, планеты перестраивали свой ход в одно мгновение.       И он не выдержал.       Из широко раскрытых глаз полились слезы. Вода всколыхнулась вокруг него — плечи Чана задрожали, грудь болезненно сдавило холодными тисками — он дернулся и стал ногами на дно. Закрыл лицо руками. Вдавил ладони в глаза, а пальцы — в волосы. У него болело сердце. Болело и дрожало в своей клетке, не способное вырваться, не способное справиться с обрушившейся на него холодной бесконечностью.       И тут сбоку — тепло. Тепло обдало его, обвило своими ручками, прижалось носом к щеке, а лбом к виску, обняло за плечи, пригладило волосы. Феликс прижался к нему под водой весь, полностью, притянул голову Чана к себе и шептал так тихо, чтобы его не слышал никто больше во всей вселенной, кроме одного единственного мальчика, да еще миллионов любопытных в своей остроносости звезд.       — Все хорошо. Все хорошо, Крис. Но ты должен был увидеть. И теперь ты не должен это забывать. Прошу тебя не забывай. Не забывай это небо, не забывай эту ночь, прошу, не забывай меня.       Чан плакал. Плакал, вдавив ладони в глазницы до белесых мушек под покрасневшими веками. Он плакал о себе — о том, чего никогда раньше не чувствовал. Он плакал о бескрайнем летнем небе, о том детстве, которого у него никогда не было, о людях, с которыми ему повезло дружить и которых он никогда не встречал до этого лета. Он плакал о тех созвездиях, что падали с ночного неба прямо на загорелые, поцелованные солнцем щеки, о коврах полевых цветов, в которых было так хорошо прятаться от проблем, о пыльном и душном городе, который очень скоро станет грязным, и куда он вернется совсем один. И он плакал о Феликсе. О том самом мальчике, который стоял прямо перед ним, который гладил его плечи, целовал руки, закрывающие лицо, и который шептал, шептал что-то бесконечно нежное, что-то такое, что мог бы понять только бесконечно и искренне влюбленный человек.       — Я прошу тебя. Я умоляю — запомни, — Феликс шептал прямо в мокрую от его собственных слез щеку, прижимал чужую голову к своим губам, чтобы его слова отпечатывались вечным клеймом на коже, чтобы въелись, чтобы их нельзя было смыть. Никогда, — Запомни это лето. И как было жарко, и хорошо, и весело. Как мы были вместе, только вдвоем. Запомни грозу — каждую каплю, которая упала тебе на лицо. Как ты обнимал меня, как смотрел. И эту речку, и море, и звезды — запомни как я показывал тебе звёзды, как приносил цветы, как говорил столько, чтобы тебе не приходилось, как теперь я говорю, что люблю, люблю, люблю тебя.       Чан отнял руки от лица, обернулся, посмотрел воспаленным взглядом. Его мысли были на удивление ясны и прозрачны. Это теперь-то. Теперь, когда уже все, конец, уже ничего нельзя исправить и изменить. Теперь, когда ему осталось только уехать насовсем. Теперь, когда Феликс смотрел на него вот так.       — Я не приму твоих обещаний. Ни одного. Только не забывай. Пожалуйста.       — Феликс, я… — к его губам прижались мокрые пальцы, не давая неосторожным словам вырваться в ночь. Феликс коснулся своей же руки у лица Чана губами, судорожно выдохнул и прикрыл глаза. Он не хотел этого слышать. Тогда бы его душа не вынесла. Ему хотелось зажмуриться и вовсе, ничего не видеть и не слышать — нырнуть под воду, заткнуть Чана так, чтобы он больше ничего сказать, ничего испортить не смог. Феликс открыл глаза. Чан целовал его пальцы.       — Лето заканчивается, — прошептал Феликс с улыбкой, — Это его последняя ночь. Я не хочу сожалеть потом. Ты ведь тоже не хочешь. Поэтому не надо. Лучше молчи.       И Чан промолчал. Он прекрасно понимал, что как бы не рвалось теперь сердце — Феликс был прав. Даже те слова, которые он и мог сказать, все равно развеялись бы прахом с первым криком петуха и первым лучом солнца, пронизывающим небо. Так что Чан промолчал. Только целовал, целовал до изнеможения, целовал везде, где мог, хотел оставить свои отпечатки повсюду, и прижимал льнущего к нему Феликса к себе так крепко, что кости хрустели и трещали. Черная вода расходилась кругами, искажая все вокруг: и берег и черные кипарисы, и даже небосвод. Чан не хотел больше поднимать голову. Ему казалось еще немного, и он лопнет как резиновый мячик под невыносимым гнетом звезд. Улыбка, которой он так любовался, в неясном, призрачном свете казалась до боли неестественной, вымученной. Чан предпочел стереть ее своими губами. Ему просто хотелось побыть с Феликсом столько, сколько было в его силах. Пускай и насытиться вкусом лета, меда, и таким уже привычным, которым и сам Чан уже наверняка пропах насквозь, запахом сухой травы и полевых цветов, у него никогда не получилось бы досыта.       А бесконечные звезды смотрели вниз, видели и раскинувшуюся в низине деревню, и извивающуюся реку, и двух мальчишек, которые медленно, взявшись за руки, брели по дороге. Звездам тоже было больно в их немоте. Но и отвернуться они никак не могли. Могли только постараться — хоть на мгновение — но продлить последнюю летнюю ночь.
Примечания:
600 Нравится 107 Отзывы 287 В сборник
Отзывы (2)