The Collapsar

NC-17
В процессе
46
1
А. Крёстный бета
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 195 страниц, 88 892 слова, 8 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
46 Нравится 14 Отзывы 10 В сборник

Акт VIII. Три года без тебя.

Настройки
Апрель, 1894 год.              Насколько мне не изменяет память, меня выписали из лечебницы именно в апреле девяносто четвертого.  Год, проведённый под неусыпным надзором доктора Хартли, не просто искалечил мою прежнею личность — он подверг мою волю иссушающему, безжалостному огню, закалив её до хрупкого, но несокрушимого состояния стали, ибо лечение, растянувшееся до предела терпения, требовало выкорчевать с корнем все семена отсталой глупой дури.       Доктор до конца не верил, что я смогу вылечиться, как любой другой, попавший в это место по несчастному стечению обстоятельств, и до последнего издевался надо мной своими методами лечения таких пациентов, как я, страдающие истерией и более того, подвержены к самому сладострастному греху — содомии. Но он никогда не стремился к моему «типичному» выздоровлению; он стремился к абсолютной управляемости, его практика над пациентами были антигуманные, но в своей чудовищности они оказались действенными. Они позволили вытравить из меня всё, что когда-то делало меня человеком: сомнения, нежность, бунтарство, и любовь, на которую я, оказывается, был способен.       Была ли любовь, эта вечно воспеваемая и вечно проклинаемая страсть, истинным источником всех наших бед, или же она была лишь благородным предлогом для проявления нашей истинной, звериной натуры, которую мы тщетно пытаемся скрыть под маской приличий? Ах, любовь, это древнейшее чувство, высеченное на первых скрижалях человеческой трагедии, она неуловимо толкает нас к преступлению, к предательству, и неизменно ведет нас к краю оврага. Именно из-за любви Патрокл осмелился облачиться в доспехи Ахилла, пожертвовав собой, чтобы отсрочить неизбежное для своего любимого. Из-за этой всепоглощающей связи Леонардо Да Винчи увековечивал на своих полотнах не божественное откровение, а ускользающий образ Салая. Эту же испепеляющую силу мы находим в пламенных сонетах Микеланджело, в ревнивых строфах Шекспира, который знал цену утрате, и даже в великих римских стратегиях, где преданность одному фавориту могла изменить ход войныИ я стал узником этого порока, обреченный провести год среди безумцев за любовь. И я с полной уверенностью, основанной на всей тяжести человеческой истории, утверждаю: нет чувства более безжалостного, более изощренного в своем разрушительном потенциале и более беспощадного, чем любовь, ибо она требует от нас отречения от всего, что мы считаем собой, ради другого.       После выписки, мне необходимо было продолжать поддерживать мое выздоровление, а точнее состояние подавленных внутренних психозов. Мне нужно принимать валериану раз в день и иногда опиумные настойки. Они улучшали качество моего сна, и я наконец смог избавиться от несносной бессонницы, которая мучала меня на протяжении долгих лет. Еще я обзавелся личной книжкой, где записывал посещаемые меня мысли и переживания, для учета состояния, которая сейчас помогает мне вспоминать события моей юности.       Отец, который теперь общался со мной исключительно через секретаря и во время редких бытовых встреч, стал моим незрячим покровителем, лишь изредка мелькающий перед глазами и более предсказуемой, чем призрак. Но не переставал строго следить за ежедневными приемами тех лекарств, что мне выписывал врач. Думаю, он слишком избегал моего существования, или болезни, боясь того, что я сорвусь и ополчусь на него, но это перестало быть столь важным, ведь кое-что пропало из моей жизни навсегда.       Когда мы встречались за завтраком, он не смотрел мне в глаза, когда рассуждал о рабочих делах. Он аккуратно отрезал корочку от тоста, а затем брал серебряную ложку, чтобы размешать сахар в чашке.              — Доктор Хартли отзывается о твоем прогрессе со сдержанным оптимизмом, Сирил, — сказал он однажды. Он не спрашивал о моих ощущениях, только о мнении врача.              Я ответил, не отрывая взгляда от своей фарфоровой чашки, в которой тёмный чай казался чернильной ямой.               — Восстановление всего лишь дисциплина, подвластная только мне.              Я научился говорить то, что он хотел услышать, стал тем сыном, которого он всегда хотел видеть: холодным, властным, безупречно «нормальным», — если мое понятие нормальности подходила в его рамки мировоззрения. Я научился изображать теплоту, как напудренный актер, который должен играть радость, хотя внутри у него лишь волнение перед зрителями. Именно, что я не забыл все то горе, что он мне принес. Ненависть горела во мне, но теперь, управлять я этим больше не мог.       И тогда, когда он увидел мое исцеление, отец, чья забота всегда принимала форму утилитарной необходимости, наконец решил, что мой исцелённый (или, скорее, укрощённый) разум должен немедленно приступить к служению семейному благополучию, чтобы избежать рецидива опасной сентиментальности, которая так дорого обошлась нашему роду. Меня заметили, подобно Сиэлю, и теперь мой злой нрав был направлен на работу и служение. Однако он не стал оглашать свои намерения торжественными речами, но его воля проявилась в смене обстановки: меня, словно ценный, но долго хранившийся антиквариат, извлекли из ямы психиатрии и поместили в самый строгий кабинет поместья, где в воздухе пахло старой кожей, Кубинским табаком и едва уловимым, но настойчивым запахом нового дорогого деревянного стола.       Судьба меня перенаправила на погружение в океан документации, касающейся расширения семейной компании в сфере логистики, чем и занимался мой отец. Конечно, мне требовалось много времени, чтобы разобраться и научиться в новой, неизвестной мне сфере, но мой ум позволял освоить новую науку быстрее, чем это делал брат, которого с детства погружали в семейный труд. Я оказался лучше него, и однажды, мне показалось, что отец засматривался на меня как на наиболее лучшего кандидата для управления компанией в будущем наследстве. Но мой дрянной, ненавистный родитель решил, и представил мне это не как возможность карьерного роста, а как абсолютное искупление через труд, столь же монотонный и неумолимый, как ход кораблей. По его мнению, вовлечение в новое русло давало пользу моему нестабильному состоянию — это было также необходимо, как и год, проведенный внутри решеток и острых уколов в шею. По крайней мере так оставалось сейчас.       Теперь мои дни состояли из ритуалов, которые заменили безумные часы, проведённые в палатах: по привычке, я просыпался задолго до рассвета, когда город ещё окутан влажным туманом, и первым делом ощупывал шёлковое бельё — идеально гладкое, холодное, — чтобы убедиться, что ни одна складка не нарушает мою новую, навязанную мне безупречность, и что самое главное, каждый раз, открывая глаза, я молился не оказаться вновь на мокрой койке. Затем следовало облачение: я методично натягивал на себя костюмы черного цвета, сшитые лучшими портными, каждый шов, каждый воротник которых представляли собой некую броню, призванную скрыть уязвимость, которую я поклялся больше никогда не демонстрировать. Умывался, причесывался сам (больше не подпускал к себе чужих рук), и завтракал, перед долгими предстоящими часами над картами и контрактами, где единственным приемлемым собеседником были длинные столбцы цифр, обозначающие тонны товаров и футы пути.       Когда я склонялся над бухгалтерскими книгами, мои пальцы, некогда дрожавшие от перенапряжения и ответственности, теперь двигались с непременной точностью, выводя ровные, каллиграфические подписи, подтверждающие многотысячные суммы. В этом процессе заключалась извращённая, некая форма покоя, с которой мне все же пришлось перемириться.       Отношения с отцом свелись к негласному соглашению: я обеспечиваю ему безупречный внешний вид и растущую прибыль, а он, в свою очередь, обеспечивает мне структуру, которая не даёт разуму блуждать в лабиринтах прошлого, где бродил Себастьян. Когда он иногда заглядывал в мой кабинет, его взгляд, задерживаясь на моей фигуре, сидящей прямо за столом, выражал не тепло, а скорее удовлетворение от хорошо настроенного помощника, сына, который наконец-то начал выполнять обязанности с должной безэмоциональной элегантностью, которую он всегда предпочитал видеть во мне.       Несмотря на смену декораций — от больничных стен до позолоченных рам кабинета, — я постоянно ощущал этот гнетущий, неумолимый факт: из одного заключения я попал в другое, сменив лишь архитектурный стиль тюрьмы. Старый мир, наполненный поиском себя и болезненной привязанностью, был уничтожен, и от того юноши, чья душа горела неистовым желанием обладать волей, не осталось ничего, кроме крошек и пыли, которые легли на финансовые документы. Моё стремление сменило вектор. Я больше не искал любви или утраченного Эдема; теперь я жаждал абсолютной неуязвимости, желая стать личностью, которую невозможно ни соблазнить, ни сломить, ни тем более заставить чувствовать, ведь вовсе это не приносило ничего, кроме страданий. Внутри меня словно все умерло, покрылось плесенью и перестало работать. Я больше ничего не чувствовал, возводя вокруг себя стену власти и видимого успеха, стремясь к такой непобедимой, отточенной форме, чтобы никакая память, никакое воспоминание не смогли найти ни единого слабого звена, ни единой щели для проникновения, перед которым даже моё собственное прошлое склонится в покорном молчании.       Мы рождаемся одни, живем одни, одни и умираем.       Все это было подвластно исключительно мной — я сам выбрал этот путь изменений. Не то, чтобы я полностью утратил страсть и связь, которые до сих пор были привязаны к самому загадочному человеку, напротив, где-то глубоко внутри моего бессознательного творились гораздо сильные намерения и чувства, но мне приходилось подавлять их препаратами и смирением. Смирением перед тем, что этот элегантный мир, полный покорности и манерности, подавил и растоптал все мое юношеское, настоящее нутро. Мне пришлось сдаться, ведь ранее, как я и говорил, — потеряв Себастьяна, я потеряю и себя. За это недолгое время, проведенное вместе, мы стали абсолютно одним целым, и все же, я до конца ощущал эту тонкую нить между нами, все еще не порвавшуюся, а плотную, крепкую.       За прошедшие месяцы с моего возвращения Себастьян оставался для меня лишь смутным, но постоянным воспоминанием, ни разу не удостоившим меня чести встретиться со мной взглядом. Никогда, запомни, никогда не смотри ему в глаза. Он так и не появился в жизни, но оставался в моих снах. От осознания, что мы никогда более не прикоснемся и кончиками пальцев, я, в своей отчаянной попытке избежать встречи с собственным запечатанным внутренним миром, прибегал к самой изощренной форме отвлечения от него: я тонул в сухой, но упорядоченной системе бизнеса, в отчетах для компании Фантомхайв, а затем, с мучительным любопытством, обращался к трудам Фрейда, в надежде, что психоаналитический метод позволит мне вскрыть и нейтрализовать эту невыносимую власть отца надо мной. Я отчаянно пытался восстановить то, что у меня украли, и эта империя логистики, этот мир складских помещений, графиков поставок и точного времени прибытия были для меня абсолютно далеким. Мой разум был выкован на гранитах античной трагедии и Библейских пророчеств. Я был поэтом по натуре, сыном Платона и Иезекииля, правнуком Каина, а не биржевых сводок… Всё же все эти изысканные, навязанные доктором или придуманные мной самим отвлекающие манёвры были тонкой завесой, за которой мне по-прежнему приходилось с величайшим усилием, с замиранием сердца подавлять свое истинное лицо.       Это должно было произойти, но, однако я страдал, безусловно страдал. Я знал, что Бог дал мне ум для разрушающего ухода.              Июнь, 1894 год.              Свежий ветерок, пропитанный запахом цветущей липы и влажной земли, свойственно молодому лету, лениво перетекал через берега реки, протекавшей у самой границы владений.       Я сидел, расположившись в плетенном кресле из ротанга, которое слуги распорядились принести к реке, чтобы солнечный свет обновил мою кровь. На крошечном, таким же плетенном столике стоял фарфоровый сервиз — не тот тяжёлый фамильный фарфор, который я презирал, а лёгкий, почти невесомый китайский набор, подаренный матерью как символ моего нового начала. Она вновь смотрела на меня с той материнской любовью и заботой, на что была способна еще в моем детстве. Ее улыбка была единственным, что заставляло и дальше играть на публику, больше не нарушая воцарившийся покой, отстроенный по кирпичикам заново.       В чашке медленно остывал крепкий цейлонский чай, поставленный прямо из колонии Ассам, который я пил с приятным, некогда знакомым удовольствием.       Напротив моего покоя текла река, её поверхность была покрыта рябью, которая улавливала и искажала отражение полуденного солнца.  Я наблюдал, как солнечный луч, преломляясь в воде, выхватывает из тени на другом берегу — из густых зарослей ивняка — мерцающую зелень листвы, и этот скользящий и ускользающий образ был единственным, что могло ненадолго отвлечь мой внутренний взор от отчётов и счетов.       Вся сцена была продумана до мелочей: идеальное место, идеальное время, идеальные предметы. Сидя здесь, под этим беззаботным летним небом, я чувствовал себя как обычный дворянин, следующий по установленным правилам, где поза безупречна, реквизит подобран безукоризненно, но за кулисами царит полная, звенящая тишина, готовая взорваться, стоит только дать предлог.       Однако гармония этого июньского дня оказалась недолгой, скрывающей неизбежное: весть, способная свести на нет всю мою новообретенную отстраненность уже созрела и не нуждалась ни в сургуче, ни в официальных бланках. Короткая минута созерцания была безжалостно прервана фигурой, чьё присутствие всегда мгновенно сгущало атмосферу, изгоняя из неё всякое подобие расслабления. Отец, покинув душные чертоги кабинета, приближался характерной для него целеустремлённой походкой. На его лице изобразилась несвойственная гримаса мрачности, похоже на то, когда он накладывал печати на документы, сулившие убытки и публичный скандал. Но что-то было в нем пропитано и неким сожалением, и возможно, наигранностью. Он не сказал ни слова ни о погоде, ни о делах, когда его тень строго нависла надо мной; его рука резким движением протянула мне тонкий конверт кремового цвета, запечатанный черным гербом, который, казалось, был припечатан к бумаге с особым нажимом.       Мои руки, привыкшие к твердости штампов, с трудом разорвали печать и возбужденно, трясущимися влажными пальцами раскрывали конверт в невыносимом предвкушении о неизвестном.  Я начал вчитываться в строки, написанные официальным документом на печатной машинке, которые мгновенно вытеснили из моего сознания все надежды.       Это было свидетельство о смерти Себастьяна.       Свидетельство о смерти.       Дрожащие пальцы на миг застыли. Воля, та стальная воля, которую я так старательно ковал, дрогнула, как стекло под внезапным ударом. Я склонил голову вниз, и единственное, что я смог выдавить из себя, было не восклицание, а требование, облечённое в форму сухого вопроса, который я бросил отцу сквозь густую пелену шока:              — Как… как он умер? — спросил я, ощущая ледяной холод на коже, который пробивал даже летний зной.              Отец явно ждал этого вопроса, и его мимика, хоть и оставалось напряжённой, приобрело выражение сдержанной покорности, свойственное человеку, сообщающему о неизбежном ужасающим факте.              — Несчастный случай, Сирил. Совершенно идиотский, нелепый случай. По моим данным, его кучер не справился, потерял управление на крутом спуске.               Он говорил мне с той холодной, отстранённой интонацией, с которой сообщают о стихийном бедствии, не касаясь ни этики, ни причин, ни места происшествия. Он не стал вдаваться в подробности, потому что, похоже, не считал их достойными обсуждения или, возможно, потому что их отсутствие делало ситуацию более управляемой.       Признаться, мне следовало смириться с его отсутствием гораздо раньше, ведь тот Себастьян, который занимал столь важное место в моей душе и разуме, никогда не существовал на самом деле. Он был совершенством, рождённым из несовершенства моего придуманного мира, идеалом о котором я всегда мечтал, встроенным в меня под давлением обстоятельств. И теперь этот образ, этот властный наставник, подаривший мне сладость запретных открытий, окончательно ушёл из реальности, покинув даже область моих фантазий. Что же тогда оплакиваю я? Не человека, нет. Я оплакиваю лишь невыносимую, болезненную жестокость этого идеала, который, будучи недостижимым, обрек меня на вечное страдание по нему. Это невыносимая тоска по идеалу прожигало во мне огромную, зияющую дыру.       Но я так и не смог смириться с потерей. Не потому, что скорбел смерть человека, который меня предал своим бегством, а потому, что оценивал потерю своей главной, самой изысканной темы для размышлений о моей настоящей фортуны. Себастьян был моим прекрасным, запретным парадоксом, моим личным доказательством того, что жизнь может быть свободной, даже если она греховна. Теперь, когда этот парадокс был разрушен случайностью, осталась лишь серая, пустая страница, на которой я больше ничего не мог написать. Или все же я сумею открыть новые чернила?       Я не верил в его гибель, особенно такую, подобно тому умирающего бедняку (что умирал на обочине грязных помоев Лондона), которого показывал мне Себастьян на нашей первой, личной прогулке.       На мгновение я закрыл лицо ладонями, чтобы не показать уязвимость. Я погрузился в эту мрачную, внезапную обитель, позволив себе на секунду ощутить, как тяжесть этого осознания давит на мой череп.        Но я быстро осекся, убрал руки, изображая полное безразличие к потере. Я не имел права оплакивать Себастьяна как женщина, оплакивающая смерть супруга на войне, потому что никто не должен был увидеть в этом признание того, что когда-то было моим самым сокровенным, самым постыдным секретом, иначе поймут, что из меня не до конца выдернули всю привязанность к нему. Но и я сам не мог дать ответа, почему я настолько был одержим им. Это непостижимая правда, которой нету объяснений.       Истина была только в том, что сей внезапный удар был куда более сокрушителен, чем любая из инъекций или унизительных бесед с доктором Хартли. Но сын графа не имеет права на истерику; он должен быть воином своих эмоций, а не их жертвой.         Кивнув отцу с той едва заметной, но достаточной вежливостью, что отличает высшее общество от толпы, я отделился от стула.              — Я понял, — голос прозвучал холодно. — Мне безразлична его смерть — он это заслужил.               И я отвернулся, не дожидаясь ответа, ведь я не нуждался в его одобрении, как и в его утешении, пусть я и заметил на нем легкую довольствующуюся улыбку. Потребность в Себастьяне была стерта потому, что его смерть подтвердила мою самую горькую догадку: наша история была обречена быть трагедией, как он и говорил, даже если ее финал оказался банальным. И даже вся теория и фикция на Каиновой метке оказалась не более, чем сказки тех, кто хочет власти и возвышения над прочими, — лишь это циничное самовнушение могло временно подавить те чувства, накопленные за все время, которые яростно вырывались наружу.       Ближе к ночи я принял стакан молока с настойкой опиума, чтобы заглушить в себе бурю от навалившихся новостей и спокойно уснуть, не думая о смерти моей частички. Моей самой глубокой, несносной части.       Когда я наконец опустился на кровать в своей ночной рубашке, темнота в моих покоях была плотной, лишь тусклый свет от пары свечей канделябра освещал едва уловимые движение Салли, лежавшей рядом. Тихая, как и всегда, когда я позволял ей разделить мое ложе. Я отвернулся от нее, умышленно занимая ту половину кровати, которая была дальше от ее тепла и тела.       Мы никогда не делили ложе в том смысле, в каком это понимают счастливые супруги; наша близость оставалась на исключительно платоническом уровне. Однажды, после моей выписки, она завела со мной интимный разговор о моих «успехах в излечении» от той наклонности к уранистам, и моей личной черной метки. Я не смог ей ответить ничем, кроме выдуманного факта о физической немощи — процедуры лишили меня даже права самостоятельно покидать постель, нечего уж о любовных ласках говорить. Однако в ее взгляде я увидел не осуждение, а опасную искру, поверхностную надежду, что когда-нибудь наша дружба все же трансформируется в подлинный, освященный брак двоих влюбленных. Что когда-нибудь я посмотрю на нее, как на женщину, с вожделением и страстью. И во мне зародилась жалость к ней, ведь я был уверен, что больше не был способен на что-то такое, под названием «любовь.»        Сон не приходил сразу; вместо него наступило оцепенение, похожее на пограничное состояние между входом в наркотический транс и ясным, мучительным сознанием. Именно в этот момент, когда контроль ослаб, меня покинуло последнее достоинство. Маска другого человека, что я пытался из себя изобразить слетела и вырвались они — тихие, судорожные всхлипы, и горячие слезы скорби. Это было отвратительно, это было невыносимо, это было неправильно. Я попытался сжать губы, заставить мускулы челюсти сомкнуться, но тело уже не подчинялось разуму. Я плакал, как ребенок, брошенный на произвол судьбы, и это было единственной правдой, которую я позволил себе за все время после выписки.       И вдруг я замер, не смея пошевелиться и услышал, как прекратились мои собственные всхлипы, заглушенные ужасом от того, что я позволил себе эту слабость перед ней. Мой мозг, подстегиваемый опиумом, работал с пугающей ясностью, ведь я понял, что она слышала мою боль. Моя законная жена знала, что под броней безразличия к Себастьяну скрывается не просто пустота, а яростное, неуправляемое горе перед безвозвратностью его ухода. Он никогда не вернется. И вот, перед лицом этой ужасной очевидности, я осознал всю глубину своей униженной изоляции: мне было отказано даже в присутствии на похоронах. Даже перед таким первобытным таинством, как омовение, мне было отказано в праве на последнее, достойное прощание. На последний поцелуй его мертвенно-холодных губ.       Я оставался пригвожденным к матрасу. Повернуться к Салливан значило признать, что мне нужна ее рука, ее участие. А я не мог позволить себе этой хлипкости. Я предпочел бы, чтобы опиум убил меня здесь и сейчас, чем обернуться и увидеть ее глаза, полные внезапного, нежеланного сострадания.              — Сирил, ты в порядке? — ее холодная ладонь аккуратно легла на мое плечо. — Ты так из-за… Себастьяна?              Его имя прозвучало слишком нежно, и голова вновь пошла кругом, точно в тот первый день, как я его встретил. Перед глазами вспыхнули обрывки воспоминаний: звонкий колокольчик над дверью книжной лавки, тёмная тень в дорогой шляпе, его резкие, почти сокрушительные черты лица, заставившие меня замереть; его мужественную ладонь, бережно сжавшая мою, ещё по‑детски тонкую; наш первый, но такой роковой разговор.        И тогда я развернулся к ней, совершенно обмякнув, разрыдался. Она притянула меня к своей нежной груди и ласково стала поглаживать по моим волосам без лишних слов. Только ее сочувствие, ее поддержка, казалось, были тем, благодаря чему я все еще держался на плаву. Она не переставала обнимать меня, а я не переставал оплакивать, пока не погрузился в глубокий сон под действием опиума.       Я вдруг вспомнил собственное преступление, когда застрелил Элизабет. Вспоминать ее гибель — никогда не было актом, заставляющим мою совесть (если бы она вообще существовала) сострадать или печалиться. Я стал причиной ее конца, это было несомненно, но тогда это была вынужденная мера. И даже сейчас я ни на йоту не раскаивался в этом грехе, ведь если она оставалась живой, я бы загнивал в тюремном заключении куда раньше, или уже висел мертвым в петле. Но сейчас, после этой ночи, после слез по мужчине, я впервые ощутил странный, холодный отголосок ее потери. Я вдруг понял ту острую, режущую боль, с которой мой брат, Сиэль, оплакивал мертвое тело Элизабет, а точнее ее останки под закрытой дверцей деревянного гроба. Я постиг ту невыносимую пустоту, которую оставляет после себя то, что ты любил, но уничтожил своей рукой или своей рукой не смог спасти. Боль Сиэля была настоящей. Я почувствовал, что я, возможно, действительно унаследовал что-то от него — не титул, но способность к такому же губительному чувству утраты.              Я не хотел верить в Его смерть. Но был вынужден отречься от него.       Мой глубинный зов, мой личный демон окончательно покинул меня.                     17 января, 1895 год.              Ничего прежнего от того ранимого мальчика не осталось, ищущего повсюду сакральный смысл. Я вырос и все безнадежно померкло — все то прежнее, что я считал за истину в свои семнадцать. Теперь же, два года спустя, в девятнадцать лет я стал более мужественным, что в моем понимании означает более отточенным, непреступным и неспособным к колебаниям. Я безвозвратно изменился.       Горе по Себастьяну, пережитое под воздействием принудительных медикаментов, не привело к желаемому очищению души, но послужило тем жестоким катализатором, что ускорил мою полную и необратимую трансформацию, о которой я лелеял. Тот срыв, та внезапная исповедь на руках Салливан, стали последним, отчаянным проявлением той уязвимости, которую я теперь решительно отверг.       Но однажды, в полном бреду, вызванном химическими зельями, поставляемыми доктором Хартли, я обнаружил себя шестого июля девяносто четвертого года стоящим у высокого, запотевшего окна моей комнаты, а мысль о том, чтобы разбиться, казалась не желанием смерти, а единственно логичным способом завершить этот невыносимый акт притворства. Я просто устал — от влияния отца, от потери Себастьяна, от невыносимости судьбы, от самого себя… Не то, чтобы я до конца осознавал свои действия, нет, я скорее находился в туманном созерцании снов, но я помню лишь леденящее касание стекла на своих ладонях и резкий, инстинктивный рывок, который вырвал меня из преддверия небытия. Я уже делал отчаянный шаг, как чьи-то руки подкрались сзади меня. Это была Салли, та, чье присутствие я обычно игнорировал, но которая оттянула меня от проема, прижав к полу с невероятной, неизвестной мне силой, совершенно не свойственной ее внешне хрупкой фигуре. Она спасла меня от моего тщательного решения покончить со всем этим, нырнув в бездну.       Именно в этот момент, когда меня грубо втолкнули обратно в эту жизнь, я окончательно осознал, что даже та первобытная боль самого существования, которую я, наконец, сумел понять через призму утраты Михаэлиса, не смягчила мою натуру, а напротив, сделала меня совершенно другим. Я пришел к холодному, жесткому выводу: чувство вины и тоски стало непозволительной роскошью, доступная лишь тем, кто не стоит на краю пропасти.       Девушка вытолкнула меня из пропасти обратно на твердый пол спальни. Я лежал, задыхаясь, чувствуя зажатость и давление в груди. Мой нос уткнулся в ткани ее зеленоватого платья, которое пахло травами и корицей, и чем-то неуловимо материнским, что заставило меня на миг вздрогнуть даже сквозь пелену затуманенного сознания. Я понял, что моя голова покоится на груди Салли. Она не двигалась, застывшая от адреналина и испуга в крови.              — Отпусти… — сказал я охрипшим шепотом, преодолевая ее мертвую хватку. — Не стоит…              — Я не позволю тебе это сделать, Сирил! — она сжала мое тело еще крепче, оттягивая подальше от окна. — Ты сошел с ума?!              Приподнявшись, я попытался сфокусировать размытый взгляд на ее лице. Оно казалось бледнее обычного, мокрым от слез, которые я сам не мог пролить в тот момент.              — Я просто пытался покончить со всем этим… — прошипел я, напрягая каждую мышцу. — Я не должен оставаться в живых, мы с ним одно целое…              — Сирил! Сирил! Проснись!              По телу прошла волна мурашек.       Рюмка звякнула о пропитанной жиром барную стойку, заставив очнуться меня от нахлынувших воспоминаний, в которых Салли, бледная и напуганная, оттаскивала меня от падения.       Впервые за долгое время я навестил Фауста в его беспризорном блядском борделе, когда отец, полностью уверенный в моем излечении, стал меньше контролировать мои шаги, посчитав, что я полностью окреп для возвращения в «приличное общество.» Но он не учел, что мои предпочтения оставались на уровне разврата и тотального саморазрушения.       «Сфинкс» все так же не благоухал; это место излучало смесь запахов, от которых пропадало всякое желание дышать полной грудью. Главным был угарный чад, густой и едкий от дешёвых сигар, смешанный с кислым винным осадком и тяжёлым, почти животным запахом пота и немытой шерсти приглушенным интимным запахом чужих духов. Среди колеблющихся в жёлтом свете масляных ламп, я осматривал трактир, наполненный людьми разных сортов и слоев общества, как и прежде. Ничего в этом месте не изменилось с момента моего последнего визита.       Я зашел туда, как в собственный дом и устроился за барной стойкой, увидев перед собой знакомую мне пожилую женщину, на вид уставшую. Она все так же не переставала красить губы едко-красной помадой и подводить чернильными карандашами брови-ниточки, напудривая щеки ярким румянами. Отложив в сторону перчатки, сложенные идеально ровными квадратами, я без лишних церемоний бросил шесть пенсов на стойку, заказав пару рюмок абсента. Старуха едва кивнула, не глядя на меня, и приступила к ритуалу: мутный травяной напиток, затем ложка, а затем медленное, по каплям, добавление воды, превращающее ядовитую зелень в молочно-белую суспензию с кусочком сахара.       В тот момент я почувствовал чужое присутствие за мой спиной. Клод, не теряя ни секунды, быстрыми кошачьим движением обошёл стойку и оказался напротив меня, пока вульгарная женщина со скрежетом чиркнула спичкой, поджигая сигарету, после выдачи моего заказа. Фауст ехидно улыбался в своем выглаженном, идеальном шелковом халате, украшенном незамысловатыми, но дорогими узорами. Он ни капли не изменился за пру лет, лишь тонкая полоса усов пропала под его носом — сменил имидж. Сейчас на его лице читалось отчетливое удивление, смешанное с некой хищной радостью при виде меня. Он выпрямился, игнорируя суетящуюся женщину с красными губами, и облокотился локтями о стойку.              — Сирил, как я рад тебя видеть! Даже и не думал, что мы вновь встретимся, — воскликнул он в изумлении. — Какими судьбами ты здесь? Разве ты любитель подобных заведений? Давно о тебе ничего не слышно.              Я сделал еще один обжигающий глоток абсента, чувствуя, как ладья моего сознания начинает медленно отчаливать от берега реальности. Слегка покачнулся в сторону, но тут же выпрямился, цепляясь за край стойки.              — Тишина не была добровольной, Клод. — я вытянул руку и перевернул пустой стакан вверх дном. — Тебе вообще что-то известно?              Фауст приподнял одну бровь, его озорная улыбка немного померкла, сменившись заинтересованным вниманием, уловил, что я говорю не о светских сплетнях. С тяжелым выдохом я перевел взгляд на темный угол зала, где свет астматических ламп не доставал. Когда-то здесь я был вместе с Себастьяном, а теперь заявился в полном одиночестве, как заблудившийся степной волк…              — Дитрих передавал мне информацию о вашей семье, да, — его взгляд стал напряженнее. — Мне очень жаль, что так вышло. Тебя же посетили психиатрическую лечебницу, насколько мне известно, а после примкнули в семейную компанию, не так ли? Я смотрю, ты изменился.              — Верно, — я глотнул абсента из второй рюмки, слегка скривив лицо от резкого алкогольного удара. — Мне пришлось многое пережить и увидеть, но это лечение не помогло. К черту все. Я год провел в ужасных условиях. Они пытались вытравить из меня каждую мысль, которая не соответствовала их представлению о приличном викторианском наследнике. Они применяли холодные ванны, строгий режим, бесконечные беседы о моральном разложении. Но уверен, что это не помогло, я все так же болен и вскоре настанет час, когда я умру от этой жалкой болезни.              Клод издал короткий, резкий смешок.              — Болен? Разве мальчик твоего возраста может быть болен? Брось, Сирил, твое влечение к мужчинам — это превосходно. Это твоя истинная природа, как и наша. Ты оказался в нужном месте, чтобы это доказать.              — Нет, — я отринул его слова, решительно оттолкнув пустую рюмку на стойку. — Я болен привязанностью только к одному. Ты знаешь это? Ты знаешь, что Себастьян мертв? А я все так же не могу отвязаться от него.              — Мертв? — Фауст недоверчиво уставился на меня. — Неужели! Вздор какой! Никаких слухов нет про это, а они, уверен, точно бы поползи первым же делом. Себастьян не самая последняя персона в своих кругах, эта новость бы стала самой обсуждаемой.              Я сжал кулаки, чувствуя, как напрягаются костяшки под тонкой кожей.              — Прошлым летом отец всучил мне свидетельство о его смерти, большего не знаю.              — Я ничего про это не слышал, точно не слышал, — он задумчиво нахмурился, приподнимаясь. — Что за дешевый трюк затеял Винсент… Не думаешь, что это могла быть ложь?              — Не знаю, — я опустил взгляд вниз, разглядывая ладони, на которых запечатались тонкие белые полоски от порезов стеклом. — Какой в этом смысл?              — Давай так, — его бас стал на ступень ниже, и я увидел непривычную тень в глазах. — Я разузнаю про его «смерть» подробнее в своих кругах, которые точно подскажут и выяснят, слух это или правда. Но я не верю. Что Винсент сказал про его уход?              — Что он погиб в несчастном случае… Кучер не справился с управлением, — с трудом произнес я, протирая вспотевший лоб. — Меня чертовски утомила эта привязанность к нему, ведь до сих пор, он приходит ко мне во снах и мучает меня. Я пришел, чтобы отвлечься. Прошу, помоги мне с этим, ты ведь эксперт.              — Ах… Вот как. Неужели ты решил попробовать других мужчин, Сирил? Ты так повзрослел! — он позволил себе легкий, настоящий проблеск удовольствия в речи. — И должен познать невыносимую сладость лучшего удовольствия на свете.              — Возможно, — кивнул я, развернувшись лицом к трактиру и оглядел присутствующих гостей, выпивавших за своими столиками. Желтый свет ламп отбрасывал на их веселые лица маслянистые блики. — Мне не особо нравится эта идея, но думаю, я просто чертовски устал следовать по указкам отца, ты знаешь, это не моя натура. И ведь, я тоже человек со своими желаниями, — сказал я, словно искал оправдание перед самим собой.              Я развернулся к Фаусту, чувствуя себя внезапно опустошенным от честности перед ним. Это место влияло на меня. Истерзанное сознание и навязанные мысли сотнями часами гипноза, укрепленные в лечебнице, рухнули. Клод, почувствовав мою уязвимость, мгновенно перешел от роли циничного осведомителя к роли сутенера, предлагающего товар на выбор. Он наклонился ближе, его дыхание пахло ладаном и дорогим коньяком, и он указал подбородком в сторону, не привлекая лишнего внимания.              — Как тебе те джентльмены? — мужчина прошептал мне под ухо. — Это сыновья баронов и виконтов, ничего такие.  И им не нужно знать о твоих горьких воспоминаниях, и кто ты такой. Им нужен просто элегантный, красивый юноша, который не будет задавать лишних вопросов о их счетах              Я последовал его взгляду. Двое молодых людей, лет двадцати пяти, слишком хорошо одетых в твидовые костюмы для этого места, сидели за маленьким столиком, их головы склонились над рюмками настоек. Они выглядели, как те самые невинные новички, которых отец однажды пытался представить мне как образец для подражания.              — Что скажешь? Хочешь немного нового опыта, чтобы наконец заткнуть голос Себастьяна внутри себя? — его голос был сладок, такой, какой был бы у соблазняющего купидона. — Ты красивый юноша, очень красивый, тут много желающих обладать тобою. Выбирай кого хочешь.              Я неуверенно кивнул Клоду, залившись легким румянцем. Приподнявшись с места, чувствовал, как тяжесть абсента и напряжение последних месяцев медленно отпускают хватку. Я сделал шаг от стойки вглубь зала и под ногами заскрипели старые, липкие доски пола. Без лишних сомнений я оказался у того столика, за которым сидели два парня, чьи лица казались слишком элегантными для этого публичного дома.              — Очень приятно познакомиться… — имени я не озвучивал, свою громкую фамилию раскрывать было опасно. — Можно присоединиться к вам?              Они слегка переглянулись — мимолетный обмен взглядами, в котором читался и светский расчет, и небольшое удивление моим внезапным появлением. Затем на их лицах расцвели улыбки, полные наивной поспешности.              — Присаживайся, очень рады знакомству! — сказал один из них, жестом указывая на свободный стул. Он был чуть постарше, с аккуратной, но немного взъерошенной прической со светлыми волосами.              Я опустился на стул напротив них. Сразу же началось предложение напитков: коктейли с ледяной крошкой, густые настойки, чьи ароматы боролись с запахом табака, и, конечно, густое, темное пиво. Я принял предложение, чтобы унять дрожь в руках и едва уловимое беспокойство за свои распутные действия. Выпил пару рюмок настоек, чья травяная горечь на этот раз действовала мне на пользу.       Мой взгляд зацепился за второго, что не отводил с меня глаз весь долгий вечер. Он выглядел, как Ганимед, вырванный из своих мирных занятий, чья исключительная красота привлекла внимание олимпийцев. В его глазах плескалось то же самое невинное, но ошеломляющее очарование, которое заставило Зевса явиться на землю в облике орла; в нем была та же нерастраченная чистота, которая делала его столь желанным объектом, и столь же уязвимым для тех, кто хотел обладать им, не заботясь о его судьбе. Он был Ганимедом этого темного трактира, чья юная привлекательность и позабавила меня. Я хоть и был, возможно, моложе его по годам, но год, проведенные под надзором в лечебнице и моя трагическая судьба делали меня опытнее. Он излучал открытую, готовую к употреблению страсть; я же излучал тихую, отработанную усталость. Он был юн и не успел еще понять, как легко можно сгореть в погоне за властью над волей. Я же уже пережил собственное сожжение и вернулся, зная цену каждому движению, каждому слову, и уж тем более каждому взгляду.       Он был не просто пропитан любопытством, а хищным, неприличным разглядыванием. Мужчина не пытался скрыть, что я разбудил в нем ту самую, подспудную страсть, которая кипела и во мне самом, но которую я старательно запирал в подвале на ключ. Я понимал, что он был исключительно не в моем вкусе, но и это не было обязательством на любовь — просто выплеск эмоций на одну ночь.       Я сделал глоток, чувствуя, как кровь приливает к щекам, и решил дать этому новому порыву шанс.              — Вы, должно быть, завсегдатаи этого места? — начал я, направляя вопрос прямо на того, кто смотрел на меня так откровенно. Я заставил себя улыбнуться, при этом стараясь не морщить губы слишком сильно.              Юноша подался вперед и заговорил о последних новостях, о скачках, о недавних скандалах, и я слушал, вплетая в разговор свои обрывочные знания о свете, маскируя свое долгое отсутствие под «интенсивным изучением семейных дел за границей.» Разговор был легким, пустым и, что самое главное, отвлекающим от всех бед. Он касался всего, и в этом, конечно, не было о Себастьяне, и это было то, ради чего я пошел на это. Мои мысли наконец растворились в потоке бессмысленной болтовни, что давало мне мгновение перестать грузиться собой.       В конце концов, разговор достиг той критической точки, когда пустая вежливость уступает место прямому предложению. Парень, допив свой последний бокал, отставил его с легким стуком, который прозвучал громче в общем шуме. Его глаза перестали блуждать по моим деталям и сфокусировались на чем-то одном — на моем согласии.              — Слушай, — прошептал он, — этот трактир, конечно, полон веселья, но… эти столы слишком узкие для долгих бесед о крикете и королевских новостях.              Он обвел рукой зал, демонстрируя окружающий нас хаос запахов и лиц, а затем вновь вернул взгляд ко мне, и теперь в нем не было ни тени сомнения, ни намека на светские разговорчики. Он кинул прямое приглашение. Его компаньон, наконец заметив смену тона, вежливо кашлянул и принялся торопливо расплачиваться с хозяйкой за их выпивку, давая нам необходимое пространство.       Я не колебался. Я знал, что я иду на это не из-за него самого, а из-за того, что он собой символизировал: первый, не связанный с отцом или Себастьяном, эксперимент моей личности. Как далеко я могу зайти вглубь блуда и страсти?              — Пожалуй, ты прав, — я слегка кивнул, чувствуя, как напряжение, созданное его взглядом, наконец, передается в паху. — Мы можем продолжить беседы за уединенными дверями.              Сын барона тут же поднялся. Его движение было поспешным, но не грубым. Он галантно подал мне руку без перчаток, и я принял ее, ощутив тепло его ладони, которая показалась мне горячей по сравнению с моей прохладной кожей. Паренек повел меня через полутемные сени трактира, где запах старого дерева и сырости сменил едкий аромат бара. Мы поднялись по узкой, скрипучей лестнице, огибая свет астматический ламп, и каждая ступень которой отзывалась глухим эхом в тишине верхнего коридора. Здесь воздух был затхлым, тяжелым от пыли, старых простыней и едва уловимого, сладковатого аромата застоявшегося ладана.       Он остановился у двери, слегка приоткрыв ее, и жестом пригласил меня внутрь. Это была небольшая комната, освещенная лишь тонким лучом лунного света, пробивающимся сквозь грязное окно. Никакой роскоши, только старая мебель и постель, заправленная плотным, но чистым, белым холстом. Убежище, где свет и осуждение внешнего мира не могли проникнуть.       Я вошел первым, и дверь за мной мягко закрылась, отрезая нас от шума и света внизу. В тот момент, когда юнец запер ее на простой крючок, я перестал быть гостем. Я стал просто мужчиной, ищущим забвения в сладострастии и чуждых роковых удовольствиях.       Присев на край массивной, туго стянутой покрывалом кровати, он навис надо мной, темным силуэтом, — его тень, длинная и властная, поглотила меня целиком. В воздухе не витало ни тени нежности, ни намёка на ласку и поцелуев: лишь напряжённое, почти осязаемое желание излить напряжение ка к можно скорее. Он двигался неторопливо, с отмеренной грацией, но не стал тянуть время на пустые соблазны. Пальцы его скользнули к поясу, расстегивая ширинку своих брюк. И перед моим лицом предстал на обозрение его фаллос, пульсирующий с тонкими обвивающими венками, налитый жаром, будто живое воплощение необузданной природы. Его свободная рука впилась в мой затылок, пальцы переплелись с моими волосами, сжимая их с силой, от которой по коже пробежала дрожь. И тогда он наклонил мою голову, направляя, принуждая к действиям. Мой язык коснулся его головки лёгким, почти невесомым прикосновением, от которого внутри прокатилась волна стыда и возбуждения. Это было, как первый глоток вина после долгого поста.       Он, почувствовав мою внезапную податливость, больше не оставался Ганимедом, ожидающим Зевса. Он стал Деметрием, завоевателем, который знал, что его трофей сам отдал ключи от крепости. Парень притянул мою голову ближе, и я полностью засунул его член в свой рот, облизывая и лаская. Его дыхание стало более отрывистым, и теперь в нём уже не было ни грамма той светской вежливости, что правил разговором внизу. Осталась только чистая, нефильтрованная жажда моего тела и влаги.       Я совершенно не почувствовал себя униженным, нет, как оказалось, мне нравилась вся эта власть и доминантность надо мной. Неважно, старший или младший — я ожидал, что мною будут обладать. Наверное, это семя, этот маленький зачаток, изначально вложил в меня никто иной, как Себастьян, который всегда имел право завоевать меня и мое сердце.       Хватка барона на моих волосах резко ослабла, превратившись в нечто более ласкающее, но не менее властное. Он чуть приподнял меня, заставляя занять позицию, которая казалась ему удобной для этой ночи и стал стягивать с меня всю одежду, оголяя каждый сокровенный уголок моего тела. Я повиновался ему, но делал то же самое и с ним. Я смотрел на него, и его лицо, освещенное лишь бледным лунным пятном из окна, казалось произведением искусства, созданным специально для того, чтобы отвлечь меня от Себастьяна.       И тогда, в этом моменте, между жесткими простынями и запахом старого дерева, я позволил внутренней стене треснуть еще сильнее. Я перестал быть собой, выставляющим фасад заднего двора. Я стал просто желающим человеком, который отчаянно нуждался в том, чтобы боль прошлого была временно заглушена этой чужой, яркой, но совершенно пустой страстью. И мы оба знали, что это продлится лишь на одну ночь. Но сейчас, в этой комнате, это было единственной правдой, которая имела значение.       

⊹──⊱✠⊰──⊹

             С тех пор моя жизнь разделилась на два непересекающихся круга, как две параллельные прямые, которые, по всем законам, никогда не должны были сойтись. Днем я был идеальным сыном, послушным наследником, с которым отец мог гордо обсуждать мое будущее.       Но ночью… ночью я становился тем, что сам же когда-то осуждал — гнилым паразитом, питающимся запретными удовольствиями и быстрыми, не требующими обязательств связями. Мне даже нравилось это, и не хочу скрывать, мне нравились вообще все мужчины: одни были грубые, как неотесанные рабочие, чьи руки пахли кожей, смолой и папиросами, и чье желание было прямолинейным; другие нежные, с шелковистыми манерами, которые говорили о поэзии, но чьи глаза выдавали такую же отчаянную нужду в забвении, как и мои собственные. После долгого одиночества и оттягивания неизбежного я будто сорвался с цепи.       Для себя я вдруг подчеркнул, что я больше не принадлежал Ему, и поставил точку, когда впервые занялся чем-то подобным с другим. Я больше не чист для Него. Прошлые принципы и учения моей юности, рухнули разом, как только мне открылась эта иная, темная сторона моей вседозволенности и глубин удовольствий, на которые способно человеческое тело и юношество. Более я не собирался страдать, как мученик, по тому, кто по своей воле покинул мою жизнь и мой мир. Эта скорбь была слишком тяжелой и слишком затруднительной. Я предпочел быть свободным от сковывающих цепей прошлого и принял решение быть тем, кем я должен был стать на самом деле: эстетом, который использует тело ради права на свою личную, чувственную, и абсолютно свободную ночь.       Притон, пропитанный томным ароматом, вдыхал во мне новый уклад моего порядка, став местом, где я мог отвернуться от любого этикета. Я приходил в свободные замечательные деньки, когда мне требовалось стирание памяти о долге и лицемерии. В маленькой, тесной комнате наверху, обитой выцветшим, пропитанным пятнами бархатом, я совершал свой вечерний ритуал содомы. Но не только в этом я находил развлечение, но еще в музыке — фальшивой игре пианиста Нижнего города, — и даже участвовал в грязных танцах на столах, разбивая любую посуду. Мне было дозволено все, имея кучу денег и статус.       Именно в этом наркотическом тумане под опиумом я находил ту свободу, для которой дневной Сирил никогда бы не осмелился заплатить реальную цену, но ночной я был готов пойти во все тяжкие разлагающегося в разврате духа. Мужчины, с которыми я делил этот временный приют, были такими же.       Еще мы с Клодом больше не стали поднимать тему о смерти Себастьяна. Я понял, что мне это не было нужно. Не нужно было знать, жив он или мертв, ведь для меня все давно покончено. Он перестал быть как-либо связанным с моей новой, свободной жизнью. Я научился жить без него и этим довольствовался.       Однако однажды эта тонкая, искусственно созданная граница была грубо нарушена.  Это произошло с одним из них — человеком, чье лицо я мог бы вспомнить лишь с трудом, но чья физическая сила была неоспорима и слишком напористой. Этот мужчина, несмотря на свою анонимность, был пугающе похож на Себастьяна. Слишком похож. И это меня напугало. В его манере держаться, в неожиданной мелодии смеха, которая прорвалась сквозь дым, и даже в очертаниях его шеи, когда он запрокидывал голову, — Себастьян вернулся ко мне в искаженном, грязном обличье. Он вошел своим фаллосом слишком сильно, и его сжатие на моих бедрах стало грубее обычного. Его напор, его требовательность в моменты близости внезапно показались мне не просто мерзостью, но непростительным повторением старой драмы, той драмы, от которой я бежал, ища утешения в этом прокуренном, залитым в сперме борделе. Он не только физически давил на мой разум, но и психологически вторгался в того, кто однажды ушел, а теперь, в образе этого незнакомца вернулся в мой единственный оставшийся островок свободы.       Внезапно, та тонкая, бережно поддерживаемая нить, связывающая меня с элегантным миром, перегорела с тихим свистом. Из-под подкладки моего дорогого сюртука, был извлечен небольшой, узкий нож, который я повсюду таскал с собой для непредсказуемых ситуаций. Эта стала одной из них.       Движение было молниеносным. Я нанес удар, когда он долбился в мою дырку и попал в нежизненно важные органы, а точно в бок, туда, где плоть податлива и легко разделяется под давлением лезвия. Боль не была слышна в грохоте опиумного забытья, но я ощутил густую, теплую вибрацию, когда нож вошел, и тепло его крови мгновенно наполнило мою ладонь. Он отпрянул, издав короткий, булькающий звук, больше похожий на спуск пара из котла, чем на человеческий крик. Я замер, все еще сжимая нож в руке, вглядываясь в расплывающееся темное пятно на его торсе. Я вдруг очнулся и увидел: настоящее насилие, настоящее, такое, которое мне довелось испытать вновь спустя годы. В этот момент осознания я понял, что не просто нашел предел своего забытья, но и, убив в этом человеке отголосок Себастьяна, убил и последнюю возможность забыть.       Сразу после того, как удар был нанесен, и тепло чужой крови остыло на моей ладони, произошло нечто, более оглушающее, чем действие опиата или шок раненого. Это был единственный случай, когда впервые за долгое время я нашел в себе силы вырвать из себя всю ту агрессию и ненависть, которая годами давила на мое сознание, и направить ее вовне, перенаправляя эту разрушительную силу на другого, даже совершенно незнакомого человека. Я наблюдал за тем, как он корчится, и впервые не чувствовал ни отвращения к себе, ни необходимости бежать, чтобы спрятаться. В этот момент, стоя над ним в полутьме, пропитанной потом и запахом крови, я внезапно понял свою абсурдную силу. Я не блудный сын, не потерянный наследник, а то первородное зло, что было изгнано из Рая не за ошибку, а по своей сути. Моя блядская натура, мое абсолютное пренебрежение к людям как к личностям и к самой форме упорядоченного существования, моя неизбывная, глубокая обида и ненависть, обращенная, в конечном счете, к Тому, кто установил эту фальшивую мораль, — это и есть моя истинная, неизменная сущность.       Этот пик ознаменовал собой не просто рецидив, но сознательное восхождение на новую ступень падения, где моя мужественность определялась не добродетелями, а способностью выдерживать крайние пределы собственной воли и боли, той самой стойкостью духа.       Однако эта новая, железная воля оказалась шаткой без своего ежедневного подспорья: в те редкие моменты, когда я лишался дозы опиума, прописанного доктором, меня захлестывала такая сокрушительная физическая ломка, что она грозила стереть любую новообретенную твердость духа, возвращая меня в состояние дрожащего, умоляющего беспомощного существа. Это мучительное противоречие породило новую, более изощренную зависимость. Таким образом, я, стоявший на пороге самоопределения, одновременно обнаружил, что моя вознесенная мужественность теперь полностью укоренилась в химической зависимости, делая меня одновременно самым могущественным и самым уязвимым человеком в своей жизни, готовым принять любую цель, лишь бы только не возвращаться к тому моменту перед тем, как я осознал себя Каином и позволил этой истине себя поглотить.       Ноябрь, 1895 год.              Первый снег выпал в ноябре. До сих пор помню тот несчастный, промозглый день, что принес за собой едва забытое чувство.        Проснувшись рано, прежде чем сумерки стали рассеиваться, я застал Салли, тихо и беспечно посапывающую рядом в смятых простынях, и на целую минуту замер, разглядывая эту картину. Я изучал её розоватые губы, нежные щеки, и густые, черные пряди, небрежно спутавшиеся на подушке, и в этой минуте созерцания меня пронзило неопределенное желание. Я аккуратно склонился к лицу и одарил ее легким поцелуем, проникнувшись ощущением, которое могло быть либо секундной сентиментальностью, либо, что более вероятно, глубокой виной перед ней. И мое прикосновение, даже невинное, она, будто почувствовав мою близость, слегка зажмурила веки, не пробуждаясь до конца. Не знаю, возможно, я проснулся в каком-то необычном здравом настроении, или это была внезапная, кратковременная ностальгия, которую принесла зима.        Быстро накинув халат поверх ночной рубахи, я ощутил непривычную прохладу, оказавшись у окон спальни, и увидел, как первые, еще редкие снежинки начали укрывать сады тонким, обманчиво чистым покровом. Одно заставило меня покинуть комнату, лишь невыносимая необходимость просить прислугу о утренней порции опиума, без которой я больше не мог просыпаться, чтобы заглушить нарастающий трепет в конечностях и восстановить тот самый барьер, который позволял мне игнорировать и нежность, и грязь, и наступающий день.       Тогда я пораньше закончил с бумагами, и мне даже удалось выловить немного времени для себя. Я направился в родную библиотеку, где я, наконец, мог уединиться с любимым делом, чтением. Вся литература, что стала для меня запретной — почти любая философия и романы, что будоражили подлинное сознание, — была изъята с полок с самого первого дня моего возвращения из лечебницы; ничто не должно было меня провоцировать.       Я прошел к секции, где оставили мне доступное чтение и выбрал томик греческих мифов. Пролистывая страницы, я отметил отсутствие настоящих историй, что были известны мне до полной цензуры всего, чего только можно было выдумать. Но от невыносимой скуки, пролистывал страницы и смеялся с абсурдности, пока не ощутил холод в конечностях, и в середине дня меня настигло то, что уже стало законом: резкий, нестерпимый спазм, трепет, который требовал немедленной дозы. Я вышел из библиотеки и вновь, наскоро отдал приказ слуге принести мою порцию, чтобы заглушить этот нарастающий тремор.       Вернувшись к столу, я увидел через окно, как ноябрьский снег, начавшийся с утра, теперь окончательно лег на газоны, укрыв прошлогоднюю грязь толстой пеленой.       Ближе к вечеру я наряжался для моей обязательной вылазки в паб. Перед выходом, я поправлял выглаженные манжеты, и сразу после этого появился Сиэль, только что вернувшийся с города. Он вошел в гостиную, неся за собой привычный аромат сырого шерстяного пальто и несмелого негодования.               — Сирил. Хорошо, что ты здесь, — сказал он, отряхивая налетевший снег. — Я должен был сообщить отцу, но раз ты здесь… Помнишь о сделке с Друидом? Он настаивает на том, чтобы видеть тебя на встрече в среду. Он хочет твоего присутствия, а не моего, так как не доверяет моему управлению, почему-то.              В его глазах я увидел не просто деловую досаду, но глубокую, оседающую усталость. Усталость от необходимости быть идеальным наследником, от бремени, которое для него было тяжелее, чем моё собственное, и которое давно потеряло смысл, как в его успешное будущее подселили меня.       Я закончил застегивать запонки, любуясь холодным металлом.              — Передай Друиду, что мое присутствие гарантировано, Сиэль. И пусть он перестанет путать мою занятость с некомпетентностью, не от того я его игнорирую, — я позволил себе легкую насмешку. — В среду я буду там. А теперь, если ты не против, у меня другие дела.              Сиэль лишь слабо кивнул, его плечи опустились в привычной манере. Он уже собирался отвернуться, чтобы доложить отцу о планах, когда его усталость пересилила осторожность.              — И куда ты вечно уезжаешь вечерами? Неужели опять скрываешь чего?              Мое внимание было поглощено отражением в полированном, тускло сияющем медном подносе, стоявшем на консоли. В этом искаженном зеркале я видел, как навожу порядок в прядях, поправляя челку.              — Какие еще тайны? — я позволил интонации подчеркнуть абсурдность его вопроса, делая паузу. — Я уже достаточно взрослый, чтобы иметь право проводить досуг так, как хочу, особенно в свободное время от бумаг. Неужели мне нельзя выпить бокал абсента в каком-нибудь приличном заведении и насладиться игрой скрипок? Не смеши меня, Сиэль. Отец официально не запрещает мне расслабляться.              — Точно эти заведения достаточно «приличны» и соответствуют порядочному обществу? — он подозрительно вскинул бровь, намекая о моей декадентской ночной жизни.              — Если ты так печешься о моем досуге, то спроси у себя, почему ты проводишь свое время в ожидании моего отчета и накладываешь на себя дополнительную работу, вместо того чтобы самому заняться своей личной жизнью? У меня свои дела, брат. Очень личные. И они не касаются ни Друида, ни тебя. Тебе давно пора перестать, видимо от скучной жизни, пытаться выявить меня в «нарушении» отцовских запретов.              На этом я резко вышел из гостиной, схватившись за перчатки и шляпу, оставив Сиэля в замешательстве, что его брат, который должен быть исцелен, вновь ведет жизнь, полную запрещенных удовольствий, совершенно не подозревая, насколько эти удовольствия были далеки от обыденного абсента и скрипок.       По дороге я ехал в экипаже, запряженным парой вороных, которые скользили по мостовой, покрытой снегом. Я лениво размышлял о предстоящем вечере, о том, как все проблемы уходят на задний план.       Но случилось нечто невообразимое, что-то такое, что совсем не вписывалось в привычный график.       Посреди темной дороги, освещенной лишь редкими газовыми фонарями, экипаж резко остановился. Лошади, напуганные резким торможением, взвились, тревожно ржа и фыркая в морозный воздух. Я ударился головой о стекло, ощутив новый болезненный ушиб на лбу. Уже наклонившись, готовый обрушить на бедного кучера шквал гневных, дорогих сердцу слов, я сам застыл в оцепенении. Что-то показалось странным. Прислушавшись, я уловил инородные звуки, проникавшие сквозь тонкую стенку кареты. Это был не шум ветра или хруст мокрого снега, а чужеродные приглушенные голоса. Сначала был странный гул, а затем толчок, означающий сбежавшего прочь кучера. Сквозь запотевшее стекло я разглядел, как вокруг моей кареты начали сгущаться темные мелькающие силуэты людей, но их лиц не было видно под слоем неких мантий. Это точно были не грабители. Нападение выглядело слишком спланированным. Мое сердце, которое я считал давно умершим, резко и сильно забилось.       Тишина длилась недолго, за ней последовало вторжение. Дверь без стука распахнулась с такой силой, что ручка едва не сорвалась с петель. Не успел я издать ни звука или инстинктивно потянуться за ножом во внутреннем кармане, как чужие руки грубо вытолкнули на землю. Холодный влажный снег тут же пропитал ткани пальто. Даже попытка подняться, сбивчиво проклиная незваных гостей, обернулась крахом. Я почувствовал глухой удар чем-то тупым по голове, а затем мысли сбились. Мир стал вязким, а затем погас.       Помню, как уже очнулся с завязанными глазами, плотная ткань резала кожу. В ушах стояло ужасное, пульсирующее гудение, будто внутри черепа застряла целая рота медных насекомых. Я сидел на том же месте, ощущая знакомую тряску, но теперь она была другой, более медленной, и лошади шли по другому грунту, возможно, по гравию. Они украли мой экипаж, но теперь я был не пассажиром, а грузом. Меня везли. Куда?  Я попытался пошевелить пальцами, проверить, привязаны ли они, но обнаружил, что руки крепко стянуты за спиной.              — Кто вы? Или от кого вы? — хрипло выдавил я, ощущая, как стынет кровь по венам.              — Очнулся все же, — напротив послышался чужой грубый голос.              — Что вам нужно? — продолжил я, но с большей уверенностью, как только пришел в себя. — Деньги?              Рядом со мной издался смешок. Внутри их точно было двое.              — Прошу прощения за нашу грубость, — заговорил второй. — Не пугайтесь за столь незваный визит, мы не с целью причинить вам неудобства. Позже сами все поймете, почти приехали.       — Могли бы и просто договориться, — буркнул я. — Цивилизованные ведь люди! Необязательно похищать, в конце концов, чтобы вы не думали, вы ошибаетесь. Я точно не тот, кто вам нужен.              — Мы не ошибаемся, — рассмеялся первый. — Вы именно точно тот, кто нам нужен, Сирил.              Я вздрогнул, услышав свое имя.              — Скоро сами все поймете.              Поездка длилась недолго. Карета остановилась в неизвестном мне месте, но снимать с меня повязки никто так и не спешил, и я по-прежнему был окутан тьмой.       Меня заставили выйти с экипажа, учтиво, без прежней грубости, помогая спуститься на землю. Я почувствовал холод и шелест ветвей.              — Только не дергайтесь, — сказал незнакомец, разрезая ткань на руках. — Сейчас мы вас развяжем.              Сперва освободились запястья, а через несколько минут, которые я провел, пытаясь понять, в каком положении меня оставили, повязку с моих глаз резко сорвали. Яркий свет ударил по моим расширенным от темноты зрачкам и ослепил снежным отблеском. Я заморгал, ожидая увидеть мрачных бандитов или, может быть, отца с его прокурорами, но первое, что я увидел, это десятки силуэтов, расступающихся в тени деревьев в странных масках, обрамленными золотистыми узорами. Они, ничего не сказав, оставили меня одного посреди густого елового леса и оглушающей ночной пустоты.       Едва ли я понимал, куда меня завезли и что мне теперь делать. Мой разум, затуманенный ударом и опиумом, отказывался воспринимать происходящее. Я протер уставшие глаза и увидел выходящую прямо из тени фигуру, в которой, как я был уверен, она покоилась уже два с половиной года.       Я еще раз протер глаза, пытаясь сфокусироваться, чтобы убедиться, что мой отравленный и измученный разум не постигли самые жуткие галлюцинации.       Около одиннадцати вечера Себастьян Михаэлис вернулся.       Он был не мертв, а полон жизни, его глаза горели тем же опасным огнем, который я по-прежнему помнил, и как сильно этот огонь может обжечь. То, что я почувствовал в ту минуту, не описать несколькими словами. Внутри меня смешалось всё: отчаяние от того, что мой выстроенный новый мир рухнул, злость на то, что он позволил мне поверить в его исчезновение, и самое страшное — внезапный, животный прилив радости от того, что он вернулся.       Себастьян вернулся.       Паника нарастала с каждой его медленной, уверенной секундой приближения ко мне, но я не мог двинуться. Моё тело, еще не отошедшее от удара и седативных средств, застыло намертво.       Себастьян сделал еще один шаг, сокращая разделявшее нас пространство. Его взгляд скользнул по моему теперь скомканному пальто, по красным от сжимавших веревок запястьям, и застыл на моем лице.              — Как сильно ты вырос… — сказал он своим мягким, но твердым голосом, чуть склонившись ко мне. Его глаза заблестели. — Прости, что меня так долго не было.              Я не верил ему. Не верил в его появление, не верил в искренность его извинения, не верил в его способность внезапно вламываться в мою жизнь и исчезать, как ему вздумается, оставляя за собой хаос.       Инстинкт самосохранения наконец прорвал паралич. Я отшатнулся назад, раскинув руки в стороны, словно пытаясь оттолкнуть его присутствие.              — Какого черта… Что ты тут делаешь!? — вскрикнул я в полном недоумении.              — Ах, ты так не рад меня видеть? — усмехнулся он в привычной манере, этот дразнящий тон резал, как лезвие. — Или тебе не понравилось то, как я устроил эту встречу? Извини и за это, Сирил. Просто других вариантов не было, чтобы поговорить по-настоящему.              — Нет! Что вообще происходит? Мне сказали, что ты умер. Отец сказал, что ты погиб.              Себастьян выпрямился, и улыбка стала чуть шире, обретая оттенок опасности, которую я так отчаянно искал в ночных клубах.              — Ах, да? — он многозначительно кивнул. — Я не удивлен, что он решил покончить со мной именно так. Ведь, убить меня у него не хватило бы средств и смелости. Теперь то видишь, что это ложь? И ты поверил в это?              Я не мог выдержать его прямого взгляда. Я резко склонил голову вниз, стараясь заслонить лицо, и судорожно пытался отдышаться, словно только что пробежал целый марафон. Мои легкие горели, которые, казалось, забыли, как дышать без опиумной помощи.               Черт… выдохнул я, крепко сжимая кулаки. — А что мне оставалось еще делать? Ты меня предал, ты ушел. Я смирился и пытался жить без тебя, а теперь ты… Ты снова здесь!              Я поднял голову, всё ещё тяжело дыша, и мои глаза встретились с его. Внутри бушевала буря: то ли хотелось крепко обнять его, то ли ударить со всей силы, чтобы он почувствовал ту физическую боль, которую сам мне причинил. Но я знал, что не могу позволить себе ни одного из этих порывов. Я не мог допустить такой слабости, такой скуки по нему…              — Ты не представляешь, через что мне пришлось пройти из-за твоего отсутствия и что приходилось делать, чтобы не сойти с ума от этого отсутствия. Ты думаешь, я хотел провести год под иглами врачей, хотел пить абсент и валяться с бродягами, чтобы заполнить эту дыру? Ты оставил меня разбираться с тем, что ты натворил. И теперь… просто возвращаешься… живой…              Я замолчал, задыхаясь от собственной исповеди. Впервые за эти годы я говорил не в свой дневник, а самой причине, самому демону, что однажды покинул меня.       Себастьян, казалось, был доволен накалом моих эмоций. Он сделал легкое, почти нежное касание, сжав мои трясущиеся плечи.              — Давай поговорим об этом чуть позже, ладно? Сейчас я просто рад тебя видеть.              Это снисходительное прикосновение стало последней каплей. Оно означало, что он всё ещё считает меня тем же мальчиком, которого когда-то оставил. Я смахнул его руки с себя с яростью, которая поразила даже меня самого, и резко развернулся, отступая на шаг.              — Не думаю, что это будет хорошая идея, Себастьян, — мой голос обрел жестокость, которая помогала мне выживать и в пабе, и в отцовском доме. — Многое изменилось за это время. И я больше не принадлежу тебе.              Себастьян замер, его рука оторвалась от моего плеча. Улыбка исчезла, сменившись выражением глубокой, почти отцовской, но в то же время хищной печали.               — Я не для этого вернулся.              Он сделал шаг, и я инстинктивно отступил, но было поздно. Мои попытки доказать независимость были наивны.       Это произошло за мгновение.       Прежде чем я успел понять, что произошло, Себастьян, двигаясь с невозможной для человека скоростью, взял меня за ворот моего пальто. Резкий рывок, от которого мое тело не успело среагировать. Он поставил мне подножку, сбивая меня с ног, и я полетел вниз. Мир вокруг перевернулся в вихре черного и белого.       Снег обрушился на меня с ледяной силой. Я не успел даже вскрикнуть, как оказался на земле, задыхаясь от удара и холода.       Он не дал мне времени осознать свое унижение и так же легко, как скинул меня, прилег рядом со мной. Его дыхание было теплым, резко контрастирующим с ледяным покровом под нами. Я уставился открытым обзором на абсолютно черное, бездонное небо с яркими белыми точечками на нем. Снежинки падали на мое лицо, заставляя морщиться от неожиданной влаги.              — Вот так, — прошептал Себастьян, его голос внезапно стал невероятно тихим, даже интимным, будто мы остались единственными людьми во всем Лондоне. Он нежно посмотрел наверх. — Теперь, когда ты на земле, и мы оба остыли… Давай посмотрим на звезды, Сирил. Не так я представлял нашу первую встречу. Выдохни.              Я пролежал так еще какое-то время, не издавая ни звука, не пытаясь привстать. Холод проникал сквозь ткани, но это было странное, отрезвляющее чувство. Я просто дал волю расслабиться, томно выпуская пары воздуха изо рта, и позволял мозгу наконец-то осознать: Себастьян жив, и он лежит рядом. Внутренний монолог затих, уступив место пустой, звенящей ясности.       Себастьян не шевелился, просто наслаждаясь видом неба. Затем он нарушил тишину:       — Ты примешь мое приглашение поужинать?              Я медленно повернул голову к нему, хотя чувствовал, что он всё знает, даже не глядя.              — Где? Разве тебе можно вот так просто появиться в Лондоне?              Себастьян чуть сжал мое запястье.              — Есть проверенное место, там о нас ничего не скажут. По крайней мере, пока никто не знает, что я вернулся. Ты мне нужен, Сирил. Помоги мне встать.               Я поднялся первым, игнорируя боль в затекшем теле, и, не дожидаясь его, подал мужчине руку.              — Может в «Сфинксе»? — спросил я. — Там то точно безопасно.              — Я думал, ты не рискуешь и брезгуешь в такие места заявляться, — усмехнулся он. — Ты всегда был по-пуритански осторожен.              Я пожал плечами, стараясь скрыть, что его слова о моей осторожности звучат как чистейшая ирония.                     — Ну…              — Нет, — отрезал Себастьян, начиная отряхивать снег со своего пальто. — Там мы не поужинаем, как полагается. Я хочу тебя сводить в более благородное для тебя место.              — Ты чего вдруг романтиком стал? Смерть тебя так изменила?              — Я всегда им был, — улыбнулся он.              — И когда мы поужинаем? — уточнил я, пытаясь понять, как далеко простираются его планы.              Себастьян даже не взглянул на меня, продолжая осматривать окрестности.              — Прямо сейчас, если у тебя не было слишком важных дел, ведь так? — Его тон не подразумевал вопроса, а скорее утверждал, рассчитывая на то, что я, как и прежде, не посмею ему отказать.              — А… — я вдруг вспомнил куда и зачем изначально ехал, а потом осёкся. Любые планы, которые я строил в последние часы, были абсолютно ничтожны по сравнению с фактом его возвращения. — В принципе, нет, всё нормально, можем и сейчас, — пробормотал я, чувствуя, как моя решимость тает под его взглядом. — Хотя, я не горю желанием, чтобы ты знал…              — Даже если и так, я все равно рад тебе. Отлично.                                   
46 Нравится 14 Отзывы 10 В сборник
Отзывы (1)