Последняя сказка Кавеха

NC-17
Завершён
74
1
Space 666 бета
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
10 страниц, 4 843 слова, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
74 Нравится 13 Отзывы 13 В сборник

🌟

Настройки
Кавех удручённо сидит перед зеркалом, разглядывая своё отражение несколько недовольным, но, скорее, пустым взглядом. Мыльным взором, смутно искажающим черты от усталости, он видит свой портрет, сплетённый из молочных оттенков кожи, гранатовых глубин в глазах и нежного сияния снега на веках, обрамлённый благоухающей рамкой райских цветов, замеревших в золотистом холоде, будучи не вовремя замеченными на рассвете. Кажется, и его отражение наблюдает за ним в ответ, искажённое смутной печалью. Они смотрят друг на друга, не зная, кто из них реальнее. Мягкое плетение из нежных поцелуев золотистых цветов и бутонов. Кавеху рассказывал как-то он, что существует страна, где есть некие цветы, которые коченеют насмерть, если их вырвать, и живут почти вечно, в полудрёме вспоминая дни под любвеобильным солнцем, и несколько аналогично ощущал себя он сам, едва ли хрупкая дрожь суставов приходила в плавный вальс, хотя он должен был, очень должен был танцевать сегодня искристыми ямочками улыбки на щеках — работа звездолова, укравшего души хрупких небесных тел, обращая их в земную тяжёлую повесть постановки. Кавех был актёром. Кавех искренне любил это ещё с детства, как и всё роскошное. Предпочитал пьесы книгам и вовсе не понимал, почему другие ломали о такое повествование язык, покуда сам он уходил в изящное плавание камерного чуда, сказки в шкатулке. Он же ощущал себя дирижёром, внимательно читая афишу, рисуя в голове — а порой и на бумаге — образы всех участников, а затем вписывая их в узор изящного сюжета. Детское сахарное увлечение — быть кем-то, кто не он, быть птицей, поцелуем в снег и нежным солнечным лучом. Желание стать счастливым трубадуром, как улыбался золотом юноша с картинок. И его карманные чудеса полюбили. За голос с придыханием, за то, как он возводил глаза, кажется, к самым звёздам за советом, даже если они были скрыты деревянным потолком. Он будто был совершенно особенным, неземным, и там словно очень помнили о нём и всегда ему помогали. С ним это было естественно и игриво — уверять всех, что он-то на этой планете не один, что на небесах его любят. Дрожать голосом в весенней трели, когда следует. Заламывать руки в капризе, в немом желании украсть кольца у Сатурна себе на браслеты. Он правда мог это прочувствовать тогда. Но чудо искусства такое скользкое — неуловимая переливчатая рыба в серебристом фонтане — и не любит долгого тепла рук. И он оказался совершенно собою недоволен. Это получалось неправильно — шершавой накрахмаленной тканью во рту, сковывающей цепью у основания крыльев. И никаких укусов бенгальских огней от восхищения тем, как он говорил. Ночь, что он рисовал, была хмурой и беззвёздной, вечно молодые и беззаботные реки иссыхали в усталой жажде, и голову окутывала тугим импульсом в висках тяжёлая болезненная печаль. И его музыкальная шкатулка уходила в фальшь. Он отпивает золотистое шампанское — всегда его любил, как и многое другое. Он, вообще, много чего любит сердцем бойким, капризным, жарким, и плаксивый каприз всегда утешала в том числе и такая вот забавная игра чего-то детского в ломких пузырьках, уводящая его в далёкие и неподвластные уму страны. Там синим бархатом шепчутся моря, там ошпаривается холодный месяц о февраль, там услужливо поёт паркет о ступни и голос льётся сладким нектаром. Тот самый он, которого Кавех даже мысленно боялся назвать по имени, всегда запрещал ему пить перед серьёзными мероприятиями. Внезапное воспоминание неприятным тревожным током бьёт в грудь. Дурная память, растворяющая всё реальное в нереальном, обидная жестокость, несправедливый холод, шершавый неуют. Он вообще не любил то, что Кавех пил, находя это дурным предсказанием к тому, что однажды юноша так совсем потеряет свой разум и чувство настоящего, вечно пытаясь сбежать. Он требовал чистоты искусства и разума, твёрдости в ногах, уверенности в действиях, рациональности в выборе. Он любил, когда действительность пронизывали стальные шарниры правильного. А в итоге хитрым перезвоном шахмат сбежал сам загадочный он, и, честно, это было не очень правильно, как считал Кавех, но не смел осудить вслух. Он ушёл в пальто с высоким воротом, в тяжёлых ботинках, на подошве которых блестела кровь с его, Кавеха, хрупкого сердца, с саквояжем, наполненным в глобальностях совершенно бесполезными вещами. И тогда, как по иронии, южная птица, актёр и золотистый любовник и правда потерял связь с реальностью. Он сказал, что устал. Что не мог больше выносить этих истерик, что у него не осталось сил терпеть непостоянство Кавеха, его вечную тягу к чему-то небезопасному, кусающему кончики пальцев, к чему-то очень нездоровому. Справедливости ради, они оба были глубоко нездоровы, и, должно быть, Хайтам хотел обойти это стороной. И тогда эти скромные хоромы, увешанные дорогими изысками кистей, канделябрами в слюне воска и тяжёлыми шторами, наполнила неподъёмная, холодная и усталая печаль. Идти по пути наименьшего сопротивления — порой он вовсе не был на это способен, когда было надо, а порой относился к такой тактике с особым пристрастием, когда это было не надо. В общем и целом он был слишком неправильным, как бы ни старался наоборот, смещением в координатах, нарушением в радиоволнах, рваной струной в рояле. Неправильным, потому что делал больно, да так, что темнело в глазах и звенело в ушах. Неправильным, потому что срывал обещания и уходил, хотя был более чем нужен рядом. В этот раз он ушёл поздним октябрём. Золотая осень закончилась, и за её огненным хвостом упорно начинала бежать морозная кусачесть, и сказка хрустела у корешка под его ногами, и он спокойно покидал квартиру, покуда вслед за силуэтом летел канделябр. Просто потому что устал. И вот никогда не спросят, а что же думаю я? Кавех потом долго сидел спиной к зеркалу, обнимая колени с пустым выражением лица. Мог бы расплыться в крылатых рыданиях, мог бы избить всю прихожую, но он лишь сидел, надеясь спиной впечататься в зазеркалье. В тот чудесный мир, где они были ещё рядом. Этот мир, что ещё помнил их поцелуи перед уходом из дома, улыбки перед свиданиями и поздние вечерние ленивые объятия. Он бы мог что-то сделать, но не знал что. Огни в этой пещере погасли, как только закрылась дверь, и теперь не осталось никаких импульсов и подсказок. И правда, что же теперь делать? У него не было чёткого ответа. Он запутывал пальцы-спицы в волосах, надеясь в этих ладонях спрятать всего себя, где-то в изгибах линий жизни, которые, кажется, надорвались. Его бабушка всегда верила в гадания и научила его скромному мастерству чуда в обмане времени и пространства. Теперь же Кавех смотрел пустым взглядом на линию любви, которая растворялась лишь с концом ладони, и хотел изгрызть её клыками, потому что она соврала. Потому что в этот раз, кажется, был конец. Кавех где-то читал, что ненависть лучше безразличия. Потому что в ней есть хоть какое-то отношение, какое-то рвение, и в процентах не отказано, что положительное — но, быть может, временно невозможное к исполнению — существует. Его взгляд был пустым. Так, что если ударить со всей дури, чего очень хотелось, то в ответ придёт лишь звон. И, принимая к сведению этот факт, Кавех понял, что, пожалуй, теперь это точный конец. Полгода протекли мёрзлым ручьём, отдаваясь болью в костях от бесконечно тоскливых ночей. За окном был мягкий апрель, целовавший щёки нежностью, укрывая шрамы сухости от зимы. И Кавех искренне хотел надеяться, что тёплые ветры сцелуют и все изломы где-то внутри. Они же, по мерзкому упрямству, никак не проходили. Сколько ни смачивай их спиртом и ни высушивай на кокетливых морях — не проходили. А теперь уже было седьмое число апреля, первые почки пытались вздохнуть сладость, и им предстояла первая встреча за это время. Вечер, посвящённый фильму, что Кавех режиссировал, также заняв место главной роли, а он написал музыку. У него был определённо волшебный талант к этому. Он был гением, и Кавех обожал это, тонул в этом, как в сладком и тягучем море, растворялся в его метафорах и верил с отчаянностью самого сентиментального ребёнка. Кавех обожал гениев, он находил сексуальным именно интеллект, возможность возводить замки из сухих веток ноябрьских деревьев, и он это умел. Он делал это не так часто, никак не умел выразить свои эмоции в момент, лишь растерянно прижимая Кавеха к себе, словно желая слиться, и целуя его в лоб с шёпотом «никуда не отдам». И актёр, но в эти моменты самый живой, хватал эти вспышки с завидной жадностью, наполняя, словно коробку с сахаром, отделение воспоминаний где-то глубоко в сердце. А потом случалось чудо. Он выпускал песню. И любое недовольство от дефицита внимания мгновенно таяло на языке. В них было чуть больше, чем просто текст, хотя тот тоже был потрясающим. Он делал это очень ловко и ёмко, умещая в обрывистые предложения всё сердце и всю свою кровь. Но важнее всего была мелодия — шифры друидов, ломающие сознание, шёпот китов, наполняющий грудь тёплым беспокойством. Непонятно как, но он сплетал звуки настолько невозможным образом, что выступали слёзы. Настоящее обаяние волшебников. И где же теперь были все эти песни? Кавех и не знал, если честно, но всё равно слушал, пускай срывать только зажившие раны было больно и непрактично. Пытался найти между строк что-то, что могло бы его утешить. Тайное послание. Хоть один намёк. Но никак не находил. Ведь он был очень закрытым во всём, прятал всего себя где-то глубоко-глубоко. И ведь Кавех нашёл это. Разве он не достоин? Тем не менее время неумолимо бежало, а он ни разу не появился на сцене или интервью. Интересно, как ты там? Буду думать, что в порядке. Поэтому сегодняшний день совершенно уникально праздничный. Потому что он встретит его впервые за такое долгое время, наконец-то хотя бы услышит. О, этого было бы более чем достаточно — просто услышать его голос не на записи. Просто почувствовать его рядом, увидеть ямочку меж бровей. Насладиться полусгорбленной спиной, от того не менее изящной. Ведь он придёт? Мог по своей нахальности и не прийти. Таким был человеком. И это актёр тоже любил. Тем не менее Кавех очень надеется. Даже позволяет себе небольшую сладкую наглость — надеть их парные кольца. Какой-то сверхсентиментальный, немного детский, но такой важный подарок, словно что-то обещающий, и Кавех берёг его с неописуемой аккуратностью, как возможность обозначить серьёзность их отношений на ещё одном уровне. Кольца были одним из его подарков. Крайне редким, но очень чутко подобранным со всей душой и старанием. Это была работа на заказ, серебряное кольцо с полумесяцем, в объятиях которого грелся огненный гранат, и это было больше, чем тысячи слов, учитывая то, как Кавех любил космос, блестящее и своего любовника. Ведь был один скромный нюанс. Кавех влюблялся необратимо. Он любил так же до безумия апрель. Это вселяло в него сказочную надежду на что-то великое и волшебное, что-то необычайно важное. В апреле всегда появлялись новые силы, словно после долгого раунда игры наконец-то выдавали дайсы. А ещё апрель пах им, чем-то невозможно щемящим и важным. Лёгким и живым. Тем, как они, переплетя пальцы, поздно вечером бродили по улицам за шампанским, потому что Кавеху было невозможно отказать. Тем, как они скромно целовались в тени парковых деревьев или на задних рядах кинотеатров. Тем, как грели пальцы в рукавах друг у друга назло забытым дома перчаткам. И все эти маленькие слабости прятало нежное тёмно-синее небо, которое наконец-то переставало хмуриться тучами и раздавалось улыбкой редких бисеринок звёзд. Признаться честно, Кавех очень боится. Боится отчасти увидеть такой же взгляд, как тогда, полный равнодушия и безразличия. И боится некого ломкого юношу, о котором из своих источников (дурная слабость к фанатским пабликам, в которых он сидит под чужим именем) Кавех узнал. Мальчишку стали часто видеть с ним, и, конечно, диве он не чета. Гений требует гения рядом, и кто ещё способен принять его с этой глупой злобой и скованностью? Тем не менее — щекотливой лавой внутри — он боится. И даже сцена, которую он так любит, не вселяет ему спокойствия. К удивлению, её он никогда не боялся, наоборот тянулся к ней, как к нежному сиянию пламени, надеясь вздохнуть полной грудью и показать под внимательными взглядами прожекторов, кто он есть. Только теперь он ощущает от них укор, вероятно, потому, что знает, что играет даже сейчас, вне фильма. И играет, должно быть, плохо. Однако зал всё равно наполнен обожанием журналистов, а Кавех в ответ лишь ярко жестикулирует. — Смерть должна быть похожа на тебя, нарядная, весёлая и с бокалом шампанского. Сказал всё по делу. — Сердце бьётся так гулко, будто колокол в готическом соборе, и Кавех едва ли дышит. Он походит на птицу: всегда двигает руками так активно и буйно, словно может упорхнуть в любой момент. Это было с ним всегда — ещё с каких-то подростковых эпосов, даже когда он был в уродливом старом свитере на киновечерах в университете далеко-далеко от дома, так, что мама опять будет ругаться за позднее возвращение. Даже тогда его движения придавали ему аристократичное безумие. Затерянный принц. Непризнанный граф. Жидкое золото в крови. И правда. Совершенное безумие, потому что взглядом он с большим трудом находит его уже ближе к концу интервью. Как всегда, задний ряд, тёмные очки, бесформенная и тёмная одежда, которая наверняка пахнет терпким табаком. И чёрт, он не один. В тесных сосудах глаз ощущается шипучая газированная боль, и, если бы Кавех не был таким талантливым актёром, тушь на его глазах мгновенно слиняла бы вниз, облизывая щёки. Но он лишь поджимает губы, улыбнувшись шире, и аккуратно снимает кольцо, пряча его в задний карман изящных брюк-клёш. В груди так ломит, что, кажется, он вот-вот задохнется. Господи, и для чего ему так больно сейчас? Если это всё безнадёжно, то чего ради ему так больно, так терпко сейчас, что хочется выламывать запястья? А их выламывать определённо хочется. Кавех в целом был очень разрушительным, привыкшим ломать в руках карандаши и бить от обиды посуду. Просто чтобы выплеснуть наружу с шипением всё то, что кипело. Вся эта кислота внутри, выплюнь он её наружу, непременно бы проела пол. И почему это только с ним? Это его праздник, торжество его творения, но он не может его вынести. Он хочет сбежать, спрятаться где-то глубоко в лесах, забыть дорогу, уснуть там и умереть в убаюкивающем сне поскрипывающих деревьев. Лишь бы не видеть то, как он шепчет что-то своему мальчишке, и не чувствовать этой испепеляющей боли. И, благо, он в очках, ведь иначе — Кавех уверен — наверняка столкнулся бы с ледяным безразличием бирюзовых глаз, жестокость алмаза Раджи. Лоза их язвительности совершенно безгранична и жестока, своими объятиями душит тонкую шею так, что темнеет в глазах. Кавех обязательно хорошо выпьет после этого. И ему непременно это удаётся, когда интервью заканчивается с прочими деталями, что уже не доставляют никакого удовольствия. Спирт жжёт корень языка, а позже и хрупкую грудину, и он хотел бы сгореть полностью в сладком забытье. Жаль, что это не водка: впервые Кавех так не рад любимому шампанскому. Ему душно и неприятно. Слишком шумно, так, что плывут пятна перед глазами и ему невыносимо нужна отдышка от этого всего. Его сердце не выдержит, точно не выдержит. Уже темнеет. Чуть зеленеющие веточки порываются дотянуться до неба, чтобы ухватить краешком томные тучи и наконец-то обнажить полностью смущённую луну, вечно пытающуюся спрятать жемчужность собственной кожи. Кавех суетно ищет зажигалку с сигаретой в зубах, как вдруг его лицо озаряется мягким и тёплым светом. Он неуверенно поднимает глаза и видит его руку. Узнает из тысячи руки гения. Свои руки Кавех не любил, с самого подросткового возраста они были как у старухи. У него же они были потрясающие, сплетённые из самых тонких веточек-венок. С длинными пальцами, но при этом очень сильными и крупными костяшками. Это родные руки, но сейчас они так пугают. — Никогда не понимал я то, как ты можешь так показывать смерть. Всё-таки она суровее и грубее. Родной голос заставляет шестерёнки внутри беспокоиться так, что не хватает дыхания. Кавех слегка хмурится, надеясь защитить то, как он сейчас нежен и влюблён, Боже, даже сейчас, за привычной агрессией. Их язык любви. Двумя пальцами он обхватывает сигарету, втягивая показательно долго, надеясь забить все лёгкие за раз дымом и больше никогда не дышать. Смотрит куда-то в сторону, лишь бы не видеть его. По голосу слышит, что тот ухмыляется нагло, как обычно. — Придурок, так и не научился слушать. Я же сказал: смерть должна быть такой, как ты. У тебя она, очевидно, как ты описал: грубая, суровая, лживая и наглая. — Он стряхивает пепел, пытаясь сфокусироваться хоть на чём-то, да ничего не подворачивается под взгляд. Он бы хотел ослабить рубашку, чтобы дышать стало проще, но она, как обычно, расстёгнута чуть ли не до середины груди, представляя чужому вниманию искусно подобранное колье. — Боюсь, придурок из нас двоих ты. Совсем не умеешь читать людей. До безумия нахальный, раз рушит такое безопасное положение вещей, если так можно сказать. Подходит так, чтобы быть прямо на глазах у Кавеха, и тот начинает дышать чаще от испуга. Это он, уже не его, но… Хайтам. Хотя как минимум себе же Кавех может не врать: конечно, он только его и ничей больше. Потому что влюбляются по-настоящему лишь единожды, а ведь он любил? — Говорю что есть. А тебе, кажется, не пристало время на меня-то тратить. Тебя в зале заждался твой мальчишка. — Кавех резко отводит голову в сторону, затягиваясь вновь, звеня массивными серёжками. Слишком любит всё объёмное и внушительное. И Хайтам — самый огромный и внушительный из возможных вариантов, заполняющий сейчас всё сознание, все органы чувств. Пахнет им. Его терпким и грубым одеколоном и сигаретами, которые тоже, к величайшему стыду, его в этот раз. Что поделать, любимых Кавеха не было, а у них были параллельно разные требования к табаку. Хайтам курил не для красоты, а из настоящей привычки, поэтому любил грубый табак, дурманящий сознание, без всяких примесей. Кавех же больше курил, потому что любил прекрасное, и делал это в основном только для ролей. Поэтому любил все сладкие, с напомаженными фильтрами и хрустящими кнопками. — Какая прелесть, наш король драмы заревновал меня. — Нахал, совершенно бессовестный, отвратительный, мерзостный, бесстыжий, такой, что хочется зацеловать до боли, а затем убить, чтобы больше никогда не видеть. Как всегда, говорит напрямую то, о чём надо молчать, молчать, чтобы никто никогда не узнал, чтобы даже кровь разлучника капала с ножа беззвучно. — Как всегда, слишком большого мнения о себе. Лишь пытаюсь тебе помочь не быть дерьмовым партнёром хоть для кого-то. — Кавех делает ещё затяжку и решает, что пора уходить. Конечно, не потому, что он хочет уйти. Как режиссёр, он знает точно, что и где к месту. И сейчас по сценарию точно надо уходить. Хочется быть удержанным, но тут, пожалуй, как получится. — Нет, ты постой. — Кавех ощущает внезапно крепкую хватку на запястье и готов вспыхнуть от восторга, тогда как в сердце ухает терпкая искра тревожно-испуганной боли. Хайтам из наглого принципа никогда не ведётся на его манипуляции, и текущее положение совершенно победное, и вовсе не важно, что дальше. Потому что от этого касания бьёт ток. Так, что сбиваются внутри и шкалят всевозможные датчики. — Да что тебе? — Кавех резко оборачивается, и то, как Хайтам глядит сейчас, заставляет его желать взлететь прямо здесь и вспыхнуть. Потому что в этих глазах есть чувство, он ещё не понял какое, но есть. Кавех дышит чаще, надеясь вздохнуть вместе с кислородом время, чтобы открыть такое пугающее и близкое будущее, и эта сладкая надежда лелеет сердце так ласково, что он хочет сгореть в этих руках. Пускай он умрёт сейчас, зная, что Хайтам чувствует что-то. — Кави, — это родное имя звучит так нужно и необходимо, что режет уши и взрывает капилляры, что он не может соображать и готов заплакать прямо сейчас от того, как скучал по этому, от того, насколько он наконец-то снова на месте, на своём собственном месте рядом с ним, а вокруг пусть хоть врезаются кометы и тонут корабли в гаванях. Хайтам хватает его чуть выше, за предплечье, и затем уже прижимает к себе крепко-крепко. Кавех же хотел бы согреться в этих касаниях, но в ответ лишь пытается вырваться, возгорая изнутри. А как же тот мальчишка? Что же это, он сейчас развлечётся с Кавехом и опять уйдёт на холодной безразличной заре? Он не позволит себе такого унижения, не в этой жизни. Пускай и вкус у этого унижения самый сладкий и насыщенный. — Да Кави, блять! На момент Кавех вовсе теряет своё расположение на карте мира. Может, в это мгновение его толкают в метафизические материи, и эта перемена силы притяжения сводит его с ума, может, он что-то понимает неправильно, может, шампанское ударяет в голову, или внезапно весь мир сходит с ума? Ведь сейчас губы Хайтама на его. От этого врезаются космические корабли в планеты, птицы ломают крылья и со сломанными взлетают вновь, серебро превращается в ртуть, а после марта приходит февраль. Внутри расцветают электрические цветы, кусающие током рёбра, заставляя их расплыться в трещинах, и те истекают лиловым мёдом, раскалённым до таких градусов, что заживо сгорают все органы внутри. А на устах расплывается чужое тепло, мягкая нежность и беспокойно важное давление. Хайтам прежде неуверенно долго держит просто свои губы на чужих, затем, на пробу поняв, что за это его шея не будет сломана, слегка сминает их, как всегда, ревностно и жадно. Не умеет иначе. Из глаз Кавеха идут слёзы. Вовсе не потому, что ему не нравится, или ему больно, или страшно, или он чувствует себя использованным. Напротив, он… так скучал по этому. Словно странник без дома, вечно таскающийся по колючей и сухой пустыне, заставляющей кровь в венах почти застывать. Сейчас же она мчится неумолимо, бьётся под кожей зверь, ибо всё для него теперь. Хайтам прижимает Кавеха ещё чуть ближе, опуская руки ему на плечи, и он так хочет, так хочет сгореть в этой щемящей нежности. Но не может и лишь отстраняется под тихое «Кави». Его взгляд полон нежной тоски, но при этом мягкой надежды. Он что-то чувствует. И эта встреча… такая желанная, такая нужная, но непростительная за своей непонятностью. Для чего она? И что теперь? — Не в моих традициях уводить кавалеров. Даже если они хорошо целуются, — Кавех шепчет это едва слышно и очень грустно, при этом снова отводя взгляд, никак не находя, как поступить дальше. То, что он делает, правильно для мозга. То, что он мог бы этого не делать, правильно для сердца. И он вовсе не умеет делать выбор. Кавех так хочет, чтобы это потянулось ещё чуть-чуть, прежде чем Хайтам, верно, получив отказ, отступит и сдастся. Ещё несколько счастливых мгновений под солнцем, которое наконец-то посетило его мрачный регион в этот апрельский вечер. — Не у кого уводить, Кави. Я никем не занят, это лишь мой ассистент. Мы вместе пишем новый альбом. Но я, конечно, могу уйти, если ты… Этих слов больше чем достаточно, чтобы забыть всё. Кавех больше не хочет думать и выстраивать то, что дотошно правильно, ведь это никогда не было про него. Он снова притягивает его — своего любовника — за ворот к себе и целует, теперь уже перемещая холодные ладони на родные скулы, выструганные из молочного мрамора. Их поцелуй до сих пор отдаёт сигаретным дымом, шампанским, ревностью, обидой, но основная начинка — всё ещё жаркая и пламенная, необузданная, сиропом по сердцу, наполненная тоской друг по другу. Теперь Кавех тоже будет жаден до безумия и неприличия, и вовсе не важно, сколько это продлится и сколько у них времени. Зато он наконец-то будет честен. Наконец-то будет собой. Хайтам первый аккуратно, будто спрашивая, проводит языком по чужим губам, и Кавех его пускает, наслаждаясь этой родной и желанной мягкостью. — Поехали домой, — с трудом оторвавшись, Кавех всё-таки говорит это, и плевать на вечер, плевать на ассистента. Сами справятся, у главных героев сейчас гораздо более важный сюжет. Такси, к счастью, приходит очень быстро, и в дороге они не могут не касаться, не гладить грудь друг друга или шею, не целоваться так, словно пытаясь съесть друг друга, о чём прекрасно в курсе мягкий свет жёлтых фонарей. Кавех с трудом попадает ключами в скважину, и вот они уже в прихожей. Хайтам мгновенно подхватывает его под бёдра и несёт в спальню, помня на рефлекторном уровне, где она, ведь всё остальное сознание сейчас на Кавехе. Его шея мерцает звёздами колье, и Хайтам бережно снимает его, чтобы оставить украшение из собственных поцелуев, нежных и обожающих. Он расстёгивает чужую шёлковую рубашку и ласкает Кавеха с невероятным увлечением и старанием, словно смертный, прикоснувшийся к Богам, к запретному знанию о головокружительном счастье. Юноша в его руках и правда такой — сплетение невозможной щемящей нежности, самых изящных лепестков роз, убийственно нежных и желанных. И Хайтам всегда был очень жаден до того, насколько Кавех дива, его дива, такая потрясающая и неподвластная объяснению. Магия природы — и никакого мошенничества. Ведь он тоже голодал все эти месяцы. Сгорал от пустоты внутри, такой ломкой и тоскливой. Он так нуждался в нём, так медленно умирал все вечера. Может, в тот конкретный вечер ему следовало бы держать себя в руках и просто пройтись, но никак не терять это волшебство. Без него всё покрылось плотным слоем серой пыли: материи опустели и стали безвкусными, словно всё вокруг стало одним протяжным кладбищем, пропитанным серостью и табаком. Без Кавеха было невозможно — считай, оказаться в диких горах без огня. Холод и безумие поражали одну клетку за другой, и те отмирали так болезненно, что Хайтам едва ли удерживался от того, чтобы не топиться вечером в ванной, лишь бы не чувствовать этой пустоты. И теперь наконец-то после, казалось бы, месяцев пяти или шести, что на вкус были как сто лет одиночества, он снова может чувствовать. Это тепло в груди, такое мягкое и доброе, заставляет всё внутри плавиться в невозможной карамельной сладости. Он с упоением целует каждое ребро и никак не может приложить ума: как он прожил без этого столько? Без этого мягкого цветочного запаха, без изящности этого тела, такого утончённого и изысканного, покрытого кожей, сшитой из самых дорогих небесных шелков. — Хайтам, прошу. — Его рука так правильно сейчас ощущается на собственной макушке, и, впрочем, он не может не согласиться с этой просьбой. Внутри действительно от такого роскошного тела скручивает всё в непостижимые ни одному моряку жгуты и узлы. Кавех лишь всхлипывает снова, потираясь чувствительным членом через ткань о чужой живот, учитывая их текущее положение. — Одно мгновение. — Хайтам возвращается снова на эти коралловые губы, такие мягкие, родные и нежные. Бережно стягивает с чужих бёдер брюки, а затем оглаживает их, не прекращая буквально вцеловываться в Кавеха, пытаясь восполнить все прошедшие месяцы. Приготовление происходит безмерно трепетно. Быть с Кавехом в такой тесной связи ощущается как касания к огненной птице, превращающей своими крыльями ладони в чёрную сажу. Даже один палец Кавех принимает очень чувствительно, расплываясь в сладком стоне, пронзившим грудь, и закидывая голову так, что кадык виден особенно привлекательно и изящно. Он прижимается щекой к подушке, изгибая шею в наслаждении от того, как Хайтам бережно двигает рукой на пробу, и внезапно ощущает у своего уха хрипловатый шёпот: — Неужели всё это время у тебя не было никого? — Да… Хайтам, да… — Он забывает, как говорить, и, разворачиваясь лицом к парню, нависающему над ним, притягивает его снова к себе, чтобы целовать, целовать и целовать. Он не хочет сейчас лишних и глупых слов. Эти действия важнее их. Хайтам же улыбается в ответ. Ведь он потенциально был уверен, что Кавех мгновенно начнёт искать замену, лишь бы не испытывать пустоты внутри и ощущать себя так, как ему положено — в центре внимания. Ведь он был так падок на внимание, на то, чтобы быть центральной фигурой на сцене. Он был принцем, вечно нуждающимся в том, чтобы его лелеяли и обожали. Ему было необходимо быть лучшим. Но Хайтам этого не умел делать так откровенно — любое слово становилось на его языке слишком тяжёлым и важным, наливалось томным чугуном. Он плохо умел любить — это больше было искусство Кавеха, тонкая работа хитрыми пальцами по трепетному сердцу. Но он любил. С самой жаркой отчаянностью, совершенно несвойственной такой ледяной посредственности. У Хайтама не было ответа, зачем это было Кавеху. Наверное, судьба. Грубые пальцы, пытающиеся создать неподвластную им нежность, сменяются самим Хайтамом. Он наконец-то входит внутрь, и это ощущается до безумия правильно. Так тесно, влажно и абсолютно необходимо, он двигается медленно, покуда Кавех податливо стонет в ответ на всё, обнимая широкие плечи и разводя ноги так широко, как это возможно. — Ты… так хорошо звучишь… — Хайтам не смеет держать слова при себе. Только не сегодня. Это грубо. Быть может, прямо завтра мир распадётся на колючие атомы и не останется ничего, кроме ядерной зимы в безэмоциональных пустынях. Он не может не сказать сегодня то, что чувствует. Хотя бы сегодня. Хайтам смотрит совершенно заворожённо. Мягкая луна робко заглядывает к ним через зеркало. Должно быть, ей немного стыдно, но она никогда не знала того, что такое настоящая любовь, имея возможность коснуться любовника-солнца лишь на несколько ломких сосулек-минут. Кавех тоже является солнцем. И Хайтам смотрит на это с крайней восторженностью — на то, как переливаются золотистые реки волос на белоснежной подушке, на то, как мягко сияет в ночи жемчужным перламутром кожа. Тонкая, чувствительная. Он вновь с упоением целует шею, ощущая, как внутри что-то рассыпается от такой завораживающей прелести. Кавеха очень хочется любить самым искусным образом, но в его власти лишь то, что в его власти. И этого, пожалуй, достаточно. — Хайтам, прошу… Да, вот так… — Внутри Кавеха врезаются друг в друга бабочки, сходя с ума от влюблённости и того, какой любовник бережный, аккуратный и внимательный к нему. Он ощущает то, какой Хайтам тёплый, нет, он горячий. Никогда не мёрзнущий, вечно раскрывающий окна и греющий холодные ладони Кавеха — хрупкие и ломкие, легко трескавшиеся на морозе. И по этому теплу он скучал до безумия, вздрагивая ночью под одеялом или стоя на балконе в кромешном одиночестве. Их тела сливаются до безумия плавно, и Кавех жадно ловит всё: плавные движения бёдер, добрый взгляд, порой перекрываемый веками, прилипающие к вискам волосы. И он точно знает, что так больше никогда не любят. Их концовка ощущается взлётом звёзд, разлетающихся пеплом по стенкам внутри, заставляя те вздрагивать от щекотки. Хайтам прижимается к нему лбом, тяжело дыша, а затем вынимает кольцо из того самого чужого заднего кармана. Надевает на тонкий палец и изящно целует. — Никогда больше не снимай, Кави. Что бы я ни сказал. Как бы я ни ушёл. Я просто не смогу в этой жизни не вернуться к тебе. — Губы Кавеха чуть приоткрыты в удивлении, и Хайтам ловит мягким поцелуем с них слова быстрее, чем они рождаются. Сцепляет их руки в замок. Кавех тоже чувствует чужое кольцо.

***

Хайтам никак не решается уснуть. Он смотрит на то, как оголённое предплечье выглядывает из-под одеяла, он видит, как ткань огибает изящную талию, и осторожно целует крупную жемчужину плеча. Кавех дышит спокойно, медленно. На его ресницах мягко блестит влага. Хайтам робко проводит тыльной стороной ладони по чужой скуле. Укрывает диву по самую шею и обнимает сзади, упираясь носом в щекотные волосы. Он никогда не позволит себе уйти снова.
74 Нравится 13 Отзывы 13 В сборник
Отзывы (13)