ID работы: 13008810

Блистать своим отсутствием

Джен
R
Завершён
40
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
11 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
40 Нравится 7 Отзывы 9 В сборник Скачать

Захлебнуться слезами и замолчать

Настройки текста
            Уэнсдей Аддамс — абсолютно обычный человек, родившийся в абсолютно нестандартной семье. Это стало её приговором: жизнь в горе, мучениях и боли. Ни один человек, наверное, не испытывал столько боли, сколько перенесла она. Стоило лишь родиться в пятницу тринадцатого, а любимой матери назвать днём недели. Причём не пятницей, что было бы логичнее, а средой, в честь известной английской песенки.       Уэнсдей одновременно гордилась своей семьёй и ненавидела. С самого детства она ничем не отличалась от обычных детей: большие глаза, маленький нос, пухлые губы, в меру светлая кожа, аккуратная форма лица. Обычный милый ребёнок. Правда, длилось это недолго: совсем до той поры, пока Гомес Аддамс не захотел сделать из дочери себе подобную.       Навыков в воспитании у Мортиши и Гомеса определённо не было. Мортиша могла быть хорошей матерью, если бы она умела чувствовать грань и не зацикливаться на себе одной. Женщина старалась, правда, старалась быть для первой и единственной дочери примером. Но получалось у неё плохо.       А Гомес, слишком преданный клану Аддамсов, пытался от каждого родственника взять по слабости и внедрить это в дочь с инструкцией, как бороться с этим. Его методы были необычны и небезопасны: создавая улучшенную версию Аддамсов, он не учёл того, что в какой-то момент эта версия могла выйти из-под контроля.       Для Гомеса быть преданным своей семье — совершенно обыденная вещь, поэтому делясь этой информацией с Уэнсдей, он рассчитывал на то же мнение.       Это сработало: знакомясь с историей Аддамсов и с выжившими родственниками, Уэнсдей прониклась интересом. Сначала её пугало, что многие Аддамсы были поехавшими: кто-то был серийным убийцей, кто-то в розыске за мошенничество, а кто-то в тюрьме за каннибализм. Но когда каждый день родители вторили ей, что это абсолютно нормально для их семьи, хочешь, не хочешь, но в какой-то момент просто свыкнешься с этим.       Их предшественник однозначно был самым лучшим психопатом того времени, раз нескольким поколениям тот сумел доказать, что отличительные черты их клана — это безумие и хаос. И закрепить всё это позицией, что сочетание этих двух нечто — нормально. За это Уэнсдей любила свою семью: не быть уничтоженными другими людьми за нестандартное мышление на протяжении долгого времени, — ещё надо уметь.       Однако для ненависти своей семьи можно было выделить несколько причин. Во-первых, кинуть неумеющую плавать пятилетнюю девочку в бассейн с акулами; метать в неё ножи, заставляя ту избегать их; рассказывать страшные поступки из жизней родственников, когда психика ещё не окрепла; дать попробовать ей человечину в десять лет, а в качестве гарнира подвергнуть тринадцатилетнюю девочку сексуальному насилию, — ещё же надо додуматься.       Гомес хотел сделать из неё их великого предшественника, чтобы той не был страшен ни голод, ни холод, однако нужно ли ей было это? Ей просто дали инструкцию, как стать достойным продолжением рода Аддамсов, но совершенно не интересовались её мнением на этот счёт. Ни-ког-да.       Хотела ли она быть Аддамс? Почему все закрывали глаза на то, из какого клана пришла Мортиша? Может Уэнсдей хотела идти по стопам матери, может там было бы лучше?..       Во-вторых, от неё ждали жестокости и всего самого худшего. На неё были слишком высокие ожидания, которые Уэнсдей с радостью бы разрушила, если бы не было так поздно. С самого детства из неё пытались сделать нестандартную девочку, так что в какой-то момент у них всё получилось. И это ужасно ненавидела Уэнсдей: быть чьим-то прототипом, чьим-то банальным проектом и пешкой.       Поэтому когда Гомес немного сбавил темпы своего воспитания, вполне удовлетворённый тем, что получилось, а Мортиша очнулась, Уэнсдей уже не интересовало происхождение матери, её история и увлечения. Стать как Аддамс, — она смогла, потому что выбора не было, когда ты ребёнок, но стать как мать, — чисто из принципов уже не хотелось. Пусть хоть в этом плане она будет никчёмной бездарностью. Хотя в их семье — это своего рода шикарный комплимент, но это только добавило экзальтации.       Мортиша и не скрывала, что хотела вести дочь по своим стопам. Фехтование и игра на виолончели, — это то, чем в молодости любила заниматься Мортиша. По несчастливой случайности этим всем Уэнсдей увлеклась задолго до того, как узнала об этой мелочи от матери. И как бы ей не хотелось бросить эти занятия, чтобы не стать такой, как мать, — Уэнсдей одёргивала себя мыслью, что эти пристрастия ей не привили, а пришла она к ним сама.       В третьих, Уэнсдей не хватало воздуха. С самого детства ей создавали экстремальные условия выживания, что в какой-то момент её вид стал болезненным: худоба и бледность. Будь она нормальным человеком, её бы это тревожило, но она уже нестандартный, поэтому родителям было всё равно и ей тоже. Вещь — рука, наделённая разумом, но лишённая остальных частей тела, — сначала повиновался Гомесу. Поэтому с детства за ней велась слежка, о которой, как они думали, Уэнсдей не знала.       Ей бы больше свободы и больше собственного «Я», но семья ей просто не давала и шанса сказать что-либо. Переживания? Отбрось, страшила, у Аддамсов нет таких чувств. Страхи? Отключи мысли, милая, расслабься. Боль? Не плачь, всё в порядке; лучше чувствовать боль, чем тревогу. Подавленность? Иди поучи брата, просто отвлекись. Чувство ненужности? Как можно о таком даже думать? Отключи чувства, а иначе они к доброму приведут.       В четвёртых, на неё просто скинули воспитание Пагсли. Это было что-то вроде из разряда: научи младшего брата всему, что знаешь и умеешь, а сама закрепи пройденный материал. Уэнсдей ненавидела брата за это: за то, что тот родился и стал помехой.       Но она где-то глубоко в себе всё ещё была той маленькой обычной девочкой, к которой Гомес ещё не приставил сморщенные руки. Поэтому у Пагсли было снисходительное воспитание. Уэнсдей рассказывала ему историю семьи Аддамс, но никогда не приукрашала что-либо или не преувеличивала, как делал это Гомес; для этого болвана и эта информация была уже кошмаром.       Уэнсдей подвергала Пагсли пыткам, истязаниям и прочему, но все они имели подтекст игры; Пагсли относился к этим играм куда спокойнее, чем она в свои годы. С ней не играли, — её воспитывали. С ней могли сильно перегнуть палку, с Пагсли она себе такого не позволяла. Если она видела, что до Пагсли могла доходить мысль, что игра свернула не туда, то Уэнсдей прекращала издевательства, кидая напоследок в брата слова об его слабости. Однако на какой-то там день Пагсли снова хотел доказать ей свою стойкость и силу, приглашая поиграть в пытки. Уэнсдей соглашалась, но сделать из Пагсли идеального Аддамса у неё никогда не было в планах. Для начала — это сильно убило бы в ней чувство превосходства, а в завершении, как бы она не хотела, но в Пагсли она порой видела себя.       Правда, однажды Пагсли случайно (или нет) съел их младшего брата, желая доказать сестре, что он тоже Аддамс.       Безусловно, такой поступок восхитил Уэнсдей. Меньше народа — больше кислорода. И хотя бы второго ребёнка на неё не скинули. Пагсли однозначно усвоил все её уроки, хотя первоначальное «обычный человек» сквозило в его поведении намного чаще, чем у неё. Но родителей ничего из вышесказанного не волновало: дочь у них истинное воплощение Аддамсов, а сын — немного хуже, но сойдёт, о втором сыне даже не вспоминали, а о четвёртом ребёнке — тем более.       У Уэнсдей и Пагсли слишком много психологических отклонений, о которых ни у кого не возникало желания поговорить. Если ты Аддамс — это нормально, это обычное дело. Уэнсдей ненавидела это суждение, пока полностью не смирилась со своим причастием к Аддамсам.       Конечно, она пыталась отрицать, что она — Аддамс. Но не из-за ненависти к своей семье, а из желания наконец показать, что она — личность. Но Уэнсдей с самого начала упускала один момент: она — личность, которую в ней воспитали в самом раннем детстве, когда собственные мысли не так точны и умны, а действия не просчитаны. Она с самого начала была прототипом. И всё, о чём она сейчас думала или хотела сделать, — это результат «трудной» работы пылкого Гомеса и незаинтересованной Мортиши.       Мортиша, правда, была не заинтересована в дочери, а порой и вовсе будто бы видела в Уэнсдей соперницу. Все её попытки что-то дать дочери или помочь ей в чём-то, ничто иное, как пыль в глаза. Когда казалось бы, что отношения с матерью наконец сдвинулись с мёртвой точки, в следующую же секунду эта иллюзия разбивалась о булыжник.       Уэнсдей стала одиночкой: в семье ею интересовались разве что по средам, когда вспоминали, что так её зовут, а в обществе она ненамеренно стала изгоем из-за фамилии. Когда она поняла, что её жестокая стороны личности — это подарок родителей, и именно это отпугивало потенциальных друзей, как у нормальных людей, Уэнсдей сменила стратегию. Нет, она не стала эталоном доброты или чего-то мягкого и пушистого, Уэнсдей просто пыталась воспитать в себе новую личность; свою, собственную, независимую ни от каких Аддамсов.       Эта идея с грохотом провалилась: всё почти получилось, одноклассники перестали испытывать к ней страх, пока местные люди-хулиганы вдруг не убили её скорпиона. Тогда она плакала, тогда она горела злобой и местью. Тогда две её личности смешались в одну: в пылкую, злую, жестокую, безрассудную, кошмарную. Кто говорил, что доброта эта искренняя? Никто не забыл о том, что у большинства доброта — маска, которая прилипла к лицу многих, но не к Уэнсдей. Всяко лучше не скрывать лицо за масками. Уэнсдей могла быть по-настоящему доброй, если бы мир этот был с ней не так жесток.       Окружающие продолжали видеть в ней отражение Ада, извержение вулкана и цунами, — всё плохое, что смогли бы придумать. Люди боялись подходить и переходить дорогу Уэнсдей Аддамс, потому что видели, насколько её психика была повреждена. Но ничего делать с этим не хотели: она же Аддамс, это нормально.       Уэнсдей оградила себя от общения с кем-либо (будто много было желающих). Эти люди — твари намного страшнее неё самой. Они даже не пытались пойти с ней на контакт, пока она сама не дала им возможность. Они не видели виноватых в тех мальчиках, убивших её скорпиона, нет, они видели живую нечисть в отомстившей Уэнсдей. Может Уэнсдей переборщила, но кровь тех мальчиков идеально напоминала розу на могиле скорпиона.       Сломленная Уэнсдей просто закрылась от сломанного мира. Было больно, было отвратительно, было страшно. Но это подавленные чувства. Уэнсдей однозначно стала хорошим продолжением Аддамсов. Она впитала все наставления отца как губка. Она запомнила все мучения. Она выучила множество заклинаний и проклятий. Она открыла в себе сверхъестественные способности. Она поняла, если ничего уже нельзя было сделать с её происхождением, то можно стать худшим его экземпляром. Правда, её попытки сначала по-своему радовали её родителей.       Так Уэнсдей стала разочарованием (радостью) родителей. Она не довела убийство до конца, и родители одного мальчика подали на неё в суд. Тогда её отправили в Невермор; к таким же изгоям как она. Ко всему прочему — заставили ходить к психиатру, который делал вид, что ему интересно узнать о ней получше, но за дверью считал деньги. Если к первому случаю Мортиша и Гомес относились с едва различимым воодушевлением, то ко второму, — боялись. Боялись, что Уэнсдей расскажет что-то «лишнее».       Она была мечтой многих психиатров, хотя бы они о ней думали и по-своему переживали. С неё можно было взять такие деньги, умом тронуться можно. И психиатр, и Уэнсдей знали одно: сломанное не починишь. Поэтому вскоре психиатр стал пить чашечку чая с конфетами во время их сессии и с довольным видом пересчитывал деньги, а Уэнсдей невозмутимо читала перед ним какой-нибудь новый извращённый детектив.       Родители не ждали от неё «исцеления»: они считали её идеальной. Уэнсдей предполагала это, поэтому как бы ей не хотелось, но создать новую личность пришлось. Нужно было напугать их мыслью, что психиатр смог найти к ней подход, из-за чего медленно проникал в её истерзанное сознание, и словно хирург удалял болезненные воспоминания.       Без этих нездоровых грёз Уэнсдей утратила бы свой шарм принадлежности к Аддамс. В целом, это хорошо подействовало бы, и родители и вправду пришли бы в ужас и наконец забили в колокола. Их идеальный прототип оказался фальшивкой, как они могли довести до такого?       Но между тем Уэнсдей понимала одно: как бы сильно она не хотела уйти от своей гнилой личности, созданной Гомесом, уже ничего не выйдет. Это стало её опорой, её началом, её стержнем. Не будет Уэнсдей Аддамс во всём её плохом проявлении — не будет её жизни.       К жизни Уэнсдей сначала относилась с осторожностью, не до конца понимая, как она устроена и что с ней делать. Однако когда до неё дошло, что всё живое — смертное, страха перед смертью больше не было. Было только желание, чтобы побыстрее закончить с этим стрёмным воплощением в этом мире и уйти на покой. Чтобы больше не было подозрительных, оценивающих, недовольных взглядов в её адрес; чтобы все её скрытые почти ото всех слёзы больше не терзали её сознание; чтобы в голове больше не было никаких мыслей о том, что плохо, а что хорошо; чтобы её голова не болела от изобилия дум.       Уэнсдей не стала бы идти наперекор родителям, если бы не их отвратительное отношение к ней. Когда у неё сначала не было своего мнения, а потом резко появилось, но ещё не заявило о себе окончательно, она поняла, насколько противно быть чьей-то пешкой. Насколько ужасно чувствовать себя не человеком, хоть и со странностями, но полученными не без чужой помощи, а монстром.       Машина, запрограммированная на убийства, на одиночество, на скитания, на боль. Уэнсдей ненавидела боль, но она её отвлекала от мыслей. Физическая боль в обмен на психологическую; правда, успокаивает, когда по голове медленно стекает лава.       Родители сначала не забили тревогу на её намеренные изменения. Они изумились и только. Энид восторженно хлопала в ладоши и утягивала её в каждый танец, стоило той наконец заметить новую Уэнсдей: улыбчивую, приветливую, без чёрного юмора и смущающуюся; а в монотонной речи вдруг стали прослеживаться эмоции.       Бьянка, тихо наблюдавшая за нерадивой ученицей Невермора, не показывала явно, но тоже была в приятном расположении духа, стоило и ей подметить изменения в поведении Уэнсдей. Особенно Бьянка удивилась тому, что Уэнсдей стала встречаться с Ксавьером. Не было у неё каких-то умыслов или ревности, наоборот, интерес к этому явлению.       Юджин пришёл в восторг, когда впервые услышал, как Уэнсдей по отношению к нему сказала «друг». Вещь пытался быть к новой хозяйке ещё ближе, как только дядя Фестер передал ему, насколько была встревожена Уэнсдей, когда руку пригвоздили к стене и оставили истекать кровью.       Однако из всего окружения, дядя Фестер единственный заметил, насколько подозрительно-необычно было это «новое» поведение Уэнсдей. Мужчина мог гордиться тем, что племянница была к нему более благосклонна изначально. Просто он смог вовремя заметить, когда воспитание его брата перешло границы; когда Уэнсдей стала замкнутой, безэмоциональной, ограниченной, жестокой и тихой. Фестер пытался исправить неисправимое. Единственный итог: племянница в его присутствии могла соединять свои две личности вместе — кошмарную и маленькую.       — Ты что-то затеваешь? — напрямую спросил её как-то раз Фестер, в его голосе звучала несерьёзность, будто так, между делом решил поинтересоваться.       — Ничего хорошего, не волнуйся, — ответила монотонно Уэнсдей, даже не отвлекаясь от написания романа.       Но волноваться повод был: зная племянницу, она могла говорить одно, а делать другое. Насколько бы близко к ней в доверие не вошёл Фестер, Уэнсдей всё ещё испытывала проблемы с доверием и скрывала какие-то моменты из своей жизни: то ли из желания обезопасить чужую психику, то ли от нежелания открывать душу, боясь, что в неё снова плюнут.       Фестер не верил, что сеансы с психиатром могли бы принести какие-то плоды (разве что разорение). Поэтому когда из уст Уэнсдей звучали слова «друзья» или «парень», мужчина каждый раз хватался за сердце. Так непривычно, так… Так по-человечески… Так по-слабому…       Уэнсдей бросила фехтование и перестала играть на виолончели. Причём с музыкальным инструментом она даже не попыталась расправиться: просто отнесла на мусорку; просто сухо сообщила о своём решении.       — Надоело, — гласил её ответ на расспросы друзей, родителей и дяди. Её душа всё также жила музыкой, а гнев освобождался, если не на людях или брате, то на фехтовании и готовой ко многому Бьянке. Но правду она говорить не планировала: важно было всех заставить подумать, что Уэнсдей — утратила свой шарм.       Разочарование клана Аддамс в прямом смысле этого слова, — это когда ты не соответствуешь позиции «безумие + хаос = Аддамс». Уэнсдей не умела читать чужие эмоции, так как её не научили в полной мере понимать свои собственные, поэтому если она станет позором Аддамсов, худшей версией, слабой пешкой в руках, казалось бы, могущественного отца, — она не почувствует стыда. А что почувствуют другие члены её семьи — абсолютно безразлично.       Отказ от занятий фехтования, а также выкинутая виолончель наконец пробудили подозрения и в Мортише с Гомесом. Первую сильно задело такое заявление: она же была лучшей в своё время, что в клубе по фехтованию, что на занятиях музыкой. И дочь должна была быть лучшей в этих направлениях. Но не стала.       Как Гомес и не предсказал, но пешка действительно в какой-то момент вздумала обрести своё «Я» и выйти из-под контроля. Сначала это был совсем небольшой выход под ливень из-под зонта; потом его дочь уже прогуливалась по лесу во время снегопада в одном лишь тонком белом платье, чёрных совсем не тёплых колготках и белых туфлях.       Образ Уэнсдей Аддамс полностью разрушился, когда та распустила свои длинные чёрные косы и сделала один высокий хвост. Даже шериф Галпин заметил что-то неладное, когда однажды встретил обновлённую версию подростка в кафе, где раньше работал его сын. А ещё это сильно задело Мортишу и Гомеса, которые так старались над созданием старого вида дочери. Они постепенно понимали, что их эталон новых Аддамсов рушился на их глазах, словно забытая всеми древняя статуя, сделанная по всем стандартам своего времени, на месте которой теперь возрождалось что-то индивидуальное.       — Эй, — окликнул её тогда шериф Галпин со снятой шляпой в руках, подходя к её столику, — в лесу нашли труп тринадцатилетней девочки, не твоих рук дело? — совсем без претензий спросил мужчина. Будто ему просто хотелось начать с ней хоть какой-то разговор; будто ему были искренне интересны эти изменения.       Прошлая бы версия Уэнсдей или её испорченная личность сказала бы что-то острое и саркастичное, например: «Если бы это была я, вы бы никогда не узнали». В конце концов, если получилось убить, нужно уметь и скрывать тела, а не оставлять их на видном месте. В этом же вся суть убийств: убить, чтобы остаться безнаказанным. Иначе бы убийства не совершались: убийцы явно не хотели бы оказаться за решёткой, поэтому в каждом есть та самая надежда, что не поймают, не узнают. Не поленились бы тогда и следы подметать. Однако Уэнсдей ответила коротко и ясно:       — Нет.       Шериф не ожидал такого ответа, но больше всего он не ожидал увидеть эмоции; увидеть, как до этого зоркие, пристальные глаза Уэнсдей… Моргали. Разглядывая её, он мог поклясться и в том, что тон её кожи стал выглядеть менее болезненно. Удивительная картина перед ним, честное слово. Об этом ей каждый день твердил и Ксавье, воодушевлённый ответными чувствами и легальной возможностью рисовать её.       — И даже не поможешь разгадать нам это дело? — с сомнением подал голос шериф, даже нахмурившись. — Теряешь хватку, Аддамс.       Это именно те слова, которые Уэнсдей желала услышать на протяжении длительного времени. Она улыбнулась, но не злорадно, не ехидно, а нормально, как человек, как повзрослевшая версия маленькой Уэнсдей. Ей и не пришлось создавать новую личность: всё это время в её теле прекрасно уживались две. Просто чаще всего выходила именно та, что пугала других. «Маленькая» она слишком уязвима для козней судьбы и мира, но коррективы были внесены.       Уэнсдей всё ещё ходила к психиатру и просто читала книги, пока солидный мужчина был занят своими неважными, с её точки зрения, делами. В это же время она придумывала свои дальнейшие шаги. У неё должно быть всё под контролем: особенно её последний шаг.       — Я приняла ваши слова к сведению, шериф, — начала Уэнсдей, являя мужчине, что у неё не каменное лицо, а вполне харизматичное, — больше я не лезу в чужие дела.       — Даже в дела, связанные с убийствами? — не веря в предыдущий ответ, уточнил Донован.       — Особенно в них, — пожав плечами, произнесла Уэнсдей.       — Что это за психиатр такой?.. — только и услышала Уэнсдей задумчивый вопрос, направленный уже не ей, а пустоте. Она бы всё равно не ответила: о нём Уэнсдей знала только, сколько психиатр брал за сеанс.       Большего от психиатра Уэнсдей и не ожидала. Первая маленькая личность твердила где-то в подсознании, что вот он — шанс; шанс исцелиться, шанс обрести второе дыхание и зажить в своё удовольствие. Однако кошмарная личность обрекала её на свой покой: чем меньше люди знают, тем лучше спят. Особенно психиатр, являющийся мусоркой для чужих мыслей и чувств. Допустим, ей просто жаль этого мужчину. Ей не хотелось открывать свою гнилую душу кому-то, кто эти откровения просто выкинет в урну и забудет до следующей встречи.       Поэтому все душевные терзания разрывали её плоть изнутри. Пока она только делала вид, что вдруг начала ценить дружбу, любовь и всякую прочую мелочь, которую нормальные люди считали чем-то особенным.       И ценить это всё она планировала перестать в Лунное затмение. Хватит себя мучить. В день своего рождения. Это был бы её лучший подарок самой себе.       Уэнсдей знала, что подготовили её друзья: пока те не видели, она допросила Вещь. Тот под натиском пыток сдался и выпалил план мероприятия всего дня. Тогда же Уэнсдей велела ему молчать, и если тот доложит Энид, Ксавье или кому ещё о том, что было тем вечером, и почему у Вещи появился новый шрам, то плохо будет всем, не только руке.       Тогда Вещь забил свою тревогу и разболтался Мортише и Гомесу. Он не был обижен на свою хозяйку, нет, просто до него наконец дошло, что старая Уэнсдей никуда и не уходила. А если не уходила, то что-то задумала. И явно уже спешила это привести в движение. Однако Мортиша и Гомес не оценили геройство Вещи; они не собрались приехать в Невермор по совету руки, не попытались поговорить с дочерью и приоткрыть завесу тайны такого странного, даже для неё, поведения. Ни-че-го. Будто те крест на ней поставили. Или ждали чего-то поистине зловещего, чтобы потом их вызвали в Невермор, и те с восхищением глядели на свою вернувшуюся злую тучку.       Вещь чувствовал приближение чего-то плохого, но ничего уже не мог с этим сделать. Он мог бы нарушить приказ и выговориться Энид; сказать ей за маникюром, как искусно Уэнсдей провела его и как больно ужалила; предупредить, что и Энид с Ксавье и других могла ждать та же участь. Они все попытались рискнуть и снова устроить Уэнсдей незабываемый день рождения. Девочка-гот же исправилась, перестала всех пугать, может в этот раз Уэнсдей лучше отнеслась бы к торту и свечам? А вдруг нет?..       Уэнсдей их опередила: подготовила свой подарок заранее. К этому она готовилась так долго: накопила на красивое готическое чёрно-красное платье и чёрные туфли (её первый и последний роман наконец издали), написала записку одну для всех, выбрала место. И пришла. Пришла на утёс.       Дул сильный холодный ветер. До Лунного затмения оставался час. Уэнсдей чувствовала, как покраснели её замерзающие руки. Безучастным взглядом она посмотрела вниз. Туман застелил поверхность реки. Река окрасилась в приятный сиреневый цвет. У неё оставалось два часа до того, как её найдут (или попытаются). Уэнсдей знала, что у Энид была мысль поздравить её с днём рождения спустя минуту, как только число на календаре уйдёт вперёд на один шаг.       Уэнсдей не могла говорить точно, насколько сильно она прониклась (а прониклась ли вообще?) личностью соседки. Энид была понимающей, хоть и нетерпеливой. И этим порой Энид раздражала: своё волчье любопытство та ослаблять не умела. Уэнсдей так и не поняла, почему дружбу превозносят. Минус всего этого — абсолютно ненужное волнение.       А ещё не поняла, что такого крутого люди нашли в любви. Ксавьер ей льстил. Он полностью был захвачен в омут этой бесчувственной дьяволицы. Уэнсдей — его муза; Уэнсдей — его воздух. Но сомневалась почему-то та, что как только её не станет, и мрачно-загадочный образ уйдёт с горизонта, Ксавьер всё ещё будет предан ей. Что тогда будет делать Ксавьер? Искать новую музу, конечно. Художники — люди ветреные, как думала Уэнсдей. Сегодня ты их вдохновение, но как только образ перестаёт интересовать, и вдохновение исчезает, к завтрашнему дню у художника уже будет план по поимке чудесного наития. И к счастью или горю, но его новой музой вряд ли будешь снова ты.       Уэнсдей привыкла к тому, когда люди выбрасывают изо рта жалкие слова честности, но потом про них же забывают. Она не сомневалась и в том, что её друзья дня три подержат траур, а потом найдут новую выбивающуюся из толпы девочку, чтобы попытаться направить её на путь нужный. У них синдром такой: спасатели, называется. Но Уэнсдей никогда на ночь сказки не читали, поэтому в чудо та не верила тоже. А их считала по-своему психологически больными. Спасать того, кто жизнь свою не ценит, — додуматься же ещё надо. Пытаться починить сломанное, — уму не постижимо, зачем кое-кто усложняет себе собственную жизнь.       Слишком много людей плевало ей в душу. Слишком много боли было принесено ей. И слишком много всего было скрыто. Никто не видел её слёз, кроме дяди Фестера. Никто не знал, как она относилась к методам воспитания Гомеса. Никто не знал, насколько она одиноко себя чувствовала, и насколько сильно она ненавидела это. Никто искренне не интересовался её жизнью, — всё было так наигранно, что Уэнсдей перестала понимать слово «искренность»; всё вокруг стало казаться фальшью.       Уэнсдей ненавидела и себя; наверное, это самый главный её секрет. Ненавидела она то, что родилась; что её принял этот пропитанный ядом мир. Ненавидела свою внешность, ненавидела характер, который ей привили. Ненавидела себя настоящую: ту самую маленькую Уэнсдей. Она была такой наивной, когда доверяла своим родителям.       «Акулы не кусаются, детка», — говорила Мортиша, мягко толкая отвлёкшуюся дочь в бассейн. Когда Уэнсдей подросла, она узнала, что акулы кусаются, но лишь когда чувствуют кровь. Незадолго до того, как кинуть её в бассейн, в неё метали дротики.       «Аддамсы и не такое пережили», — усмехаясь твердил Гомес, пока Ларч зашивал ей рану от попавшего в руку ножа. Он наврал: запустил вместо пяти ножей — шесть. Но думал, что она ещё не умела считать. Конечно, на шестом ноже Уэнсдей уже ослабила бдительность.       «У Мондей невероятное мясо, согласись, хмурая тучка», — улыбаясь, нахваливала Мортиша ужин. Ужин из второй дочери, но не такой выдающейся как Уэнсдей.       «Будет небольно», — тихо шептал Гомес, нависая сверху. Было больно: очередная ложь из чужих уст.       — Будет небольно, — сказала самой себе Уэнсдей, поджимая нижнюю губу и сдерживая слёзы. Она то знала, что самой себе соврать будет сложнее. Но врать в мыслях не было: у неё уже был опыт, когда ледяная вода затекала в уши, в нос и рот; когда хотелось кричать, но лёгкие горели. Она знала: больно только первые несколько секунд, а потом — темнота, потом ни-че-го. Потом мысли утихают; потом психика больше не разваливается, — она разбивается вместе с телом о воду.       Важно лишь сделать шаг. Последний. Окончательный. И пути назад уже нет. Потом — только чудо, в которое Уэнсдей не верила. И чтобы этого счастливого «потом» не было, а было лишь худшее, на пару секунд нужно было отключить мысли.       Однако Уэнсдей думала о, возможно, уже ищущих её друзьях, о родителях и дяде, ждущих от неё злобной весточки. Что же… Весточка будет другая: не менее ошарашивающая, но однозначно запоминающаяся.       Один шаг в неизвестность. Пару секунд ощущения волнения в перемешку с холодом в животе. Чувство свободного полёта, словно она ворон, вырвавшийся из клетки. Этого Уэнсдей ждала. От этого трепещала. Ожидание скорой смерти оказалось мучительнее, чем сама смерть. Захлебнуться водой оказалось не так страшно; шквал слёз в прошлом уже дал ей необходимый опыт.       А следующим утром в Неверморе и вправду была долгожданная шумиха, и Мортишу с Гомесом действительно вызвали в школу. Ехали они с предположениями о том, что же такого дикого натворила их мрачная дочка. Но ни одна из догадок не оказалась правдой.       Сначала пропажа ребёнка, а потом — известие об его самоубийстве. Под вопросом стояло обычное убийство. Однозначно бред. Не могла Уэнсдей такого совершить. Она сильная, она блестящая. Она мазохистка, но не настолько. Она любительница боли, но не такой чудной.       Был ли этот поступок безумным? Да. Навёл ли он хаос? Однозначно: в Неверморе только об этом событии и шли разговоры; её родственники тоже все прознали об этом. Мортише и Гомесу бы радоваться, что их дочь — прирождённая Аддамс. Но её поступок был слишком противоречив.       Как трактовать самоубийц до сих пор неизвестно. Их поступок — проявление слабости или силы? Слабость в том, что они опустили руки и перестали бороться за место под солнцем. Сильные, потому что далеко не каждый человек способен убить самого себя. Даже не каждый псих способен на сотворение со своим телом такого. А Уэнсдей Аддамс смогла.       Смогла поставить всех в тупик. В истории Аддамсов ещё не было самоубийц. А зная Уэнсдей, девочку, за которой смерть шла по пятам, её поступок казался ещё страннее. Мортиша и Гомес, как и её друзья ставили ставки, что смерть догонит Уэнсдей красиво, оригинально; что та погибнет в какой-нибудь схватке с монстром или законом. Как и все из семейки Аддамс. Но Уэнсдей просто развернулась и пошла за смертью.       Всем хотелось бы верить в то, что это — убийство. Что её столкнули с утёса, что не Уэнсдей сделала последний шаг в неизвестность, что это не её очередная пытка, заставившая замолчать саму себя навечно. Мортише и Гомесу эта теория нравилась куда больше, чем мысль о самоубийстве; это же означало позор, означало, что Уэнсдей не справилась, не стала идеальным продолжением их семьи. И её имя в истории Аддамсов так и будет носить титул «первая и последняя самоубийца клана». Так себе достижение: Аддамсы склонялись к тому, что самоубийцы — слабые люди.       И как бы не хотелось верить в иное: искать убийцу, пытаться связать то убийство тринадцатилетней девочки с делом Уэнсдей, — записка, оставленная скромно на столике перед печатной машинкой, твердила обратное. Те, кого убили, не оставляют записки.

      «Briller par son absence»

      Уэнсдей никогда не говорила и не показывала, что тайно вместо итальянского учила французский. Потому что Мортиша бы взревела от негодования, что дочь даже не пыталась узнать что-то большее из истории её клана. С французским Уэнсдей видела больше сходств: такой трагичный язык, что разговаривать на нём можно было вечно. От того, как Мортиша любезно общалась на итальянском с гостями, хотелось оглохнуть.       А ещё Уэнсдей знала одно: смысл этого выражения поставит в недоумение и родителей, и друзей, и парня и даже шерифа. И только дядя Фестер, прижимая к груди свою чёрную шляпу, наконец раскусит план племянницы.       — Если я умру, никто даже не заметит, — как-то раз наигранно грустил Вещь в присутствии Уэнсдей и Фестера. Тот всё пытался вызвать Уэнсдей на эмоции, на долгожданное признание, что Вещь на самом деле был дорог этой с виду отстранённой девочке.       — Зато если умру я, заметят все, — парировала Уэнсдей, сохраняя на лице невозмутимость. Тогда Фестер не обратил внимания на эти слова: вполне в духе мрачной племянницы. Однако сейчас: она уже тогда думала, что миру будет лучше без неё (или ей будет лучше без этого мира). Либо, что она есть, что её нет, — разговоры о ней идут. Но пользы от этих обсуждений как не было, так и не будет.       Разговоры шли и об её незадолго до этого происшествия выпущенном романе. Роман, в котором проводить параллели между главной героиней и его автором можно было постоянно. Правда, так вопросов было ещё больше, чем ответов. И эмоций читатели испытывали куда больше, чем при общении с Уэнсдей.       Потому что в романе Уэнсдей шла на контакт с читателями, открывала настоящую душу, чтобы потом закрыть свои две истерзанные души на замок окончательно. Когда ты мёртв, уже неважно, кто и что думает о тебе или твоих делах. Так думала и Уэнсдей, когда её платье трепал ветер; когда её чёрные косы, какие она специально заплела в Лунное затмение, гладила вода.       — В каждый момент своей жизни я чувствовала себя живой мишенью. Люди предпочитали обсуждать, смеяться, издеваться, но всё ещё держаться в стороне, когда я чувствовала, что ещё немного и скоро в Ад. Им хотелось зрелищ, которые я могла предоставить. Им хотелось крови и боли в чужих глазах; главное, чтобы не в собственных. Им хотелось налить кровь и в мои глаза. Но делать они этого не собирались: они продолжали быть между мирами; между их истинной сущностью и тем, кого они пытались представить из себя. И чтобы не доставлять им удовольствия и дальше, я бы хотела, чтобы однажды нож попал мне в сердце, и я забыла о том, насколько общество вокруг меня было гнилым, и насколько жалкой я была с самой собой. Я собираюсь блистать своим отсутствием. Отбросьте свои ожидания за тысячу миль от меня. И замолчите наконец так же, как я, когда мне действительно нужна была помощь. Тогда же вы молчали, — теперь это же вам не составит труда?..
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.