ID работы: 13033295

Ничего более ценного

Слэш
NC-17
Завершён
1025
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
56 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
1025 Нравится 28 Отзывы 231 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
В общем-то, ничто не предвещало эпичного пиздеца. Это был обычный рутинный вечер – один из сотен, вероятно, даже тысяч, уже оставшихся в прошлом. Просто, когда Сукуна проходил мимо Юджи и Мегуми, развалившихся перед телевизором – Мегуми зацепил его какой-то едкой фразой; Сукуна с зубастым оскалом ответил. Одна реплика за другой – и вот Сукуна уже обнаруживает себя, развалившимся на полу рядом с мелкотней и лениво с Мегуми переругивающимся. И отловить тот момент, когда почти забывает о присутствии младшего брата – Сукуна не успевает. Просто это так давно стало привычным – словесные перепалки с Мегуми, их взаимный и ядовитый, но вместе с тем совершенно беззлобный сарказм; постоянные подначки, ехидные шутки на грани. Так давно, что Сукуне уже, наверное, сложно будет вспомнить то время, когда в его жизни этого не было. Сложно будет вспомнить, когда и с кем в общении ему было бы настолько комфортно и спокойно. И какой же Сукуна жалкий, если самый приятный собеседник в его жизни – это тринадцатилетний ребенок, лучший друг его младшего братца? Мысленно он фыркает – но менять ничего не планирует. Поэтому – Сукуна забывается. Слишком просто в происходящее погружается, пока они с Мегуми с легкостью едкость друг друга подхватывают; пока Сукуна упирается затылком в колено сидящего на диване позади него, подогнувшего под себя ноги Мегуми; пока отлавливает в его голосе едва заметные изменения, демонстрирующие, что Мегуми с трудом сдерживает улыбку – и пока сам ощущает, как где-то внутри от этого факта уже вполне знакомо теплеет. Но Сукуна, конечно, не совсем еблан – поэтому он не забывает о Юджи полностью, просто тот, непривычно тихий и по минимуму отсвечивающий, не привлекает к себе внимания. Сукуна думает – наверное, братец полностью фильмом поглощен; там взрывы какие-то, драки, погони – как раз в его вкусе. Самого же Сукуну происходящее на экране не волнует совершенно – так что он, в свою очередь, почти полностью на Мегуми концентрируется. А потом, вдруг – это. Как гром посреди ебучего белоснежного потолка. – Разве так ведут себя с теми, в кого влюблены? Когда Юджи наконец подает голос, вклиниваясь в перепалку Мегуми с Сукуной – на мгновение вдруг становится так тихо, что Сукуна почти слышит стрекот воображаемых сверчков; на экране кто-то орет во всю мощь легких – тишина остается абсолютной. Сукуна ощущает, как колено под его затылком ощутимо дергается – но тут же замирает. Секунду-другую он думает, что Юджи обращается либо к кому-то на экране – с ним случается, чо; либо к своему телефону, где, может, в интернете серфит или разговаривает с кем. Но потом Сукуна приподнимает голову, чтобы бросить взгляд на диван, где сидят мелкие. Сначала находит взглядом Юджи. У того выражение лица – чуть пришибленное, удивленное, непонимающее; да и, чего уж там – откровенно туповатое. Где-то так Юджи смотрит на всякие ебучие уравнения – и на Мегуми, который пытается их смысл в его башку ну хоть как-нибудь впихнуть. А затем Сукуна запрокидывает голову сильнее. Так, чтобы в поле зрения наконец попал Мегуми. И застывает, ощущая, как тепло моментально из диафрагмы испаряется; как там, в районе ребер – что-то обмерзает. Потому что Мегуми – всегда невозмутимый, всегда спокойный, всегда непрошибаемый Мегуми. В ебаном ужасе. И ужас его направлен на Юджи, с которым они сцепились взглядами. Вот только, если Мегуми быстро берет себя в руки и вновь на тысячу замков закрывается, захлопывается, выдавая знакомый заряд холодного равнодушия – то на лице Юджи вдруг мелькает понимание. Осознание. Он переводит взгляд на Сукуну. Возвращает его Мегуми. Глаза комично распахиваются, рот округляется, и Юджи сдавленно, шумно выдыхает, пока взгляд его наполняется смесью ужаса и многотонной вины. Что за?.. – Что за чушь ты несешь, Юджи? – слышит Сукуна над собой голос Мегуми – абсолютно спокойный, ровный голос. И, может быть – может быть – Сукуна даже повелся бы на это. Повелся бы, если бы Юджи, феноменально дерьмовый актер, не продолжал смотреть с этим концентратом ужаса и вины во взгляде. Повелся бы, если бы не знал Мегуми слишком хорошо и не мог отличить неестественно-напряженные, фальшивые нотки в его обманчиво-спокойном голосе. Повелся бы. Если бы поддался трусливому желанию сделать вид, что ничего особенного не заметил; трусливому желанию позволить Мегуми все замять – и самому притвориться, будто фраза Юджи была просто ошибкой, шуткой. Притвориться. Будто мелькнувшего в глазах Мегуми, совершенно несвойственного ему, абсолютного ужаса – не уловил. Но Сукуна в этой компании, сука, взрослый – даже если большую часть времени кажется, что среди них всех, включая Годжо, за взрослого как раз Мегуми. Вот только на деле – нихрена ведь подобного. Может Сукуна хоть раз вспомнить об этом – и не вести себя, как трусливый уебан? Где-то на фоне Юджи смеется неестественно высоким, чуть истеричным смехом, пытаясь подхватить версию Мегуми с ответным: – Ага, хаха, сам не знаю, что это было. Не обращайте внима… Но Сукуна уже не слушает его. Сукуна запрокидывает голову сильнее, так, что затылком оказывается почти лежащим на коленях Мегуми. Сукуна пытается перехватить его взгляд – но Мегуми, старательно отворачивающийся, все отказывается, и отказывается, и отказывается на него смотреть. – Мегуми, – тихо-тихо зовет Сукуна – и сам поражается тому, как хрипло, неуверенно и слабо звучит собственный голос. Мегуми дергается. Его челюсть напрягается. Что-то в собственной грудной клетке болезненно и испуганно сжимается. Часть Сукуны не хочет, чтобы смутная догадка сформировалась в знание. Часть Сукуны не хочет, чтобы Мегуми посмотрел на него. Часть Сукуны не хочет знать ответов. Часть Сукуны… Их взгляды сталкиваются. Что-то в глазах смотрящего сверху вниз Мегуми ломается, стеклянным крошевом осыпается – Сукуна почти уверен: на собственной коже должны остаться кровавые царапины от впивающихся осколков. Но не то чтобы это хоть сколько-то важно – нихрена неважно, потому что от той невозмутимости, которую Мегуми на лицо себе старательно цеплял, вдруг не остается и следа. Глаза Мегуми вдруг – не просто ужас. Глаза Мегуми вдруг – уязвимость, вина, страх и боль, боль, боль. Бесконечные мили боли. Сукуну этой болью с места едва не сносит. Как мощнейшим цунами. А затем Мегуми резко отворачивается – так же резко одергивается от него, будто обжегшись; вскакивает с дивана. Он дышит тяжелее нужного – словно марафон пробежал, даже если с места почти не сдвинулся. Больше на Сукуну не глядя, Мегуми разворачивается на сто восемьдесят и уносится вглубь коридора – в противоположную от него сторону. Краем глаза Сукуна замечает движение Юджи – тот явно собирается следом за Мегуми броситься. Но он сам вскидывает руку. И останавливает, ладонью упираясь младшему братцу в грудную клетку. Качает головой, игнорируя упрямое выражение на лице Юджи – испуганного и виноватого, обеспокоенного Юджи. Но Сукуна достаточно хорошо знает Мегуми, чтобы понимать – ему нужно сейчас побыть одному; ему нужно сейчас немного пространства. Ему нужно… Блядь. Нихрена на самом деле Сукуна не знает. Только и сам ощущает, как в глотке застревают острые гранитные скалы – а в грудной клетке заходится истерикой ребенок, который в душе не ебет. Что теперь. Нахуй. Делать.

***

Сукуна опускает руку. Юджи, бросив напоследок виновато-раздраженный взгляд – следом за Мегуми спешно уходит.

***

Следующие несколько часов Сукуна мечется раненым зверем сначала по всей квартире, после – сужает периметр своих метаний до участка перед дверью в комнату, где обычно спит ночующий у них Мегуми. Хочется что-то разбить. Разрушить. Уничтожить. Убить обо что-нибудь абсолютное бессилие, растекающееся по грудной клетке вакуумом. Но в том-то и дело, что нельзя. Нельзя, сука. Тут же наоборот – не разбить бы и не разрушить бы. Тут же наоборот – нужно быть осторожным и бережным, ступать по и без того битому хрусталю так, чтобы не расхерачить этот хрусталь еще сильнее. Но осторожность – это же нихрена не про Сукуну. Но бережность – это же где-то на противоположном от него полюсе. И все еще, конечно, остается вариант, что он не так понял. Что Юджи подразумевал нечто иное. Что ужас, что уязвимость и боль в глазах Мегуми – они о чем-то другом, к самому Сукуне отношения не имеющем. Потому что нереально же. Неправдоподобно. Почему? Когда? Как? Не вписывается же в картину мира. Не вписывается в то, чего Мегуми – этот мелкий, восхитительный засранец – на самом деле заслуживает. Не вписывается в то, что Мегуми – этот до невозможности рациональный, здравомыслящий взрослый в теле ребенка – мог бы осознанно выбрать. Вот только… Здесь же дело совсем не в выборе, правда? В такое просто вляпываются – с разгона, как в кучу дерьма. Вот и Мегуми тоже – рациональный, здравомыслящий, не по годам взрослый – вляпался по самую свою, блядь, макушку. Потому что. На самом деле. Сукуна ведь знает – глубоко внутри своей гнилой, изодранной в решето души знает, – что нихрена ему не показалось. Что все он, сука, правильно понял. А боль из глаз Мегуми – перетекает ему в жилы. Прямое переливание. Внутривенно. Убийственно. И Сукуне нужно что-то с этой болью сделать – он хочет что-то с этой болью сделать. Не может же просто притвориться, будто не-видел-не-понял, будто значения не имеет. Не может, когда по ребрам кувалдой херачит мысль о том, что Мегуми за этой дверью – в своей боли тонет, в своей боли вязнет, пусть на показ и как всегда невозмутимый-равнодушный. Потому что так не должно быть. Потому что ну нечестно же. Несправедливо, сука. Если бы дело касалось кого-то другого – было бы тотально и неоспоримо п-о-х-у-й. Но это не кто-то другой. Это Мегуми. И за все прошедшие годы Сукуна привязался к пацану, прикипел к нему – отрицать даже не будет. У него же и радостей-то в жизни – подзатыльник безболезненный братцу отвесить и с Мегуми в очередной раз беззлобно посраться. Как тут не прикипеть-то, а? Блядь. Блядь. Блядь. Глубокий вдох. Медленный выдох. Сукуна останавливается перед дверью, заставляя себя перестать уже бессмысленно по коридору носиться. Поднимает руку. Костяшки пальцев замирают в дюйме от дерева.

***

Короткий стук.

***

– Юджи, я же сказал... – Это я. По ту сторону воцаряется непроницаемая тишина; Сукуна с силой сглатывает. Он не знает, что испытывает сильнее – облегчение или ужас от того факта, что Мегуми все-таки здесь, что он все-таки не успел уйти, пока Сукуна не заметил бы. Но, вообще-то, если бы Мегуми и впрямь сейчас окончательно ушел – Сукуна не уверен, что этот упрямый, целеустремленный ребенок, слишком скрытый и слишком много сегодня показавший, еще когда-нибудь в эту квартиру вернулся бы. Да. Пожалуй, облегчение все-таки побеждает. Но, ебаный нахуй, даже когда Сукуна сам подростком был – не помнит он за собой таких истерик в грудной клетке и таких проблем с тем, чтобы панику подавить. Не знает Сукуна, что он, вхули, делать-то собрался, если Мегуми в комнату все-таки впустит – слова никогда не были его сильной стороной. Поддержка, блядь, тем более. Но… Главное – пусть впустит. А там уж Сукуна как-нибудь выкрутится. Что-нибудь придумает. Придумает же, да? Ох, сука. В голове мелькает мысль о том, что если бы за этой дверью стояла толпа матерых гопников с шипастыми битами, а не один-единственный Мегуми с разбитыми глазами – все было бы во многие разы проще. Сукуна уже чувствует себя близким к тому, чтобы истерично расхохотаться, когда тишина наконец разбивается и по ту сторону слышится глухое: – Входи. Смеяться вдруг резко больше не хочется. Сукуна шумно выдыхает – и осторожно толкает дверь, проскальзывая внутрь, не давая себе времени на подумать, не давая себе времени на струсить. И застывает, пока дверь за спиной с щелчком закрывается. Показательно сосредоточенный Мегуми сидит на кровати, обложив себя вытащенными из рюкзака книжками и конспектами. Он что-то пишет и на чужое появление никак не реагирует, даже взгляда не поднимает – ха. Не то чтобы Сукуна сомневался – именно так все и будет. Можно было бы даже подумать, что все случившееся несколько часов назад Сукуне просто приснилось; можно было бы даже подумать, что Мегуми в абсолютном порядке – ему ведь всегда это хорошо удавалось. Делать вид, что он – в порядке. Вот только Сукуна знает – нихрена тут никакое «в порядке» даже не пробегало. И от вида Мегуми – почему-то вдруг кажущегося особенно хрупким и крохотным посреди огромной кровати, – что-то в грудной клетке больно сжимается. Сукуна делает шаг вперед. И еще один. Осторожно присаживается на корточки перед кроватью. Внимательнее присматривается к Мегуми, который с излишней сосредоточенностью продолжает своим конспектом заниматься – кто-нибудь другой с легкостью поверил бы в это показательное спокойствие и равнодушие. Но только не Сукуна. Потому что Сукуна знает Мегуми. Знает – и может заметить, с какой неестественной силой его пальцы сжимают ручку. Может заметить напряжение в линии его плеч. Может заметить, что его губы сжаты плотнее обычного, и что морщинка между его бровей врезалась в кожу непривычно сильно. Может заметить десятки, вероятно, даже сотни прочих едва уловимых мелочей, которые выдают. Мегуми – хороший актер. Но недостаточно хороший, чтобы обмануть сейчас Сукуну. И вдруг больше сомнений не остается. И вдруг обманывать себя уже кажется бессмысленным. И вдруг Сукуна просто знает – даже если ненавидит это знание; даже если ненавидит себя за то, что не заметил раньше, что не пресек, что не остановил до того, как Мегуми стало больно. Да, восхитительный ребенок перед ним и впрямь вляпался в лютое дерьмо. И имя этому дерьму Рёмен Сукуна. – Я не знал, – бесконтрольно вырывается из горла Сукуны сдавленный, сбитый хрип – и на секунду, всего на секунду челюсть Мегуми стискивается сильнее, а пальцы сжимаются на ручке с такой силой, что почти ломают ее. Но затем Мегуми тихо-тихо, едва слышно выдыхает – и хмыкает с таким театральным безразличием, что в него совершенно невозможно поверить. – Конечно, не знал. Я позаботился о том, чтобы ты не знал. – Это у тебя получилось отлично, – отвечает Сукуна голосом до того мягким, что для самого себя неожиданным и непривычным. Не думал он, что в нем залежи такой мягкости отыщутся. Не думал он, что на такую мягкостью в принципе способен. Но. Здесь и сейчас. С воспоминаниями о боли и уязвимости в глазах Мегуми. Сейчас, когда боль ответная просыпается там, в районе подреберья… Впрочем, самого Мегуми эта мягкость явно не устраивает – потому что губы его поджимаются только сильнее, потому что челюсть его стискивается настолько, что до желваков, ходящих под простыней белой кожи. Сукуна мысленно чертыхается, проклиная себя. Знает же, что Мегуми ненавидит, когда к нему – с жалостью и снисхождением. А именно за жалость и снисхождение он наверняка эту мягкость принял. Вот только не может Сукуна сейчас иначе. Не может с привычной для них грубостью, колкостью, и острым ядом. Не может. Только не в эти секунды – даже не проси, Мегуми. Только не требуй. Просто. Нет. Опять воцаряется тишина – неловкая и душная, между ними с Мегуми никогда такой тишины не было. И это изрядно пугает. Слишком уж привык Сукуна к тому, что вокруг них всегда царила странная легкость и понимание – даже когда бесили друг друга до красных клякс перед глазами. Слишком уж, кажется, привык Сукуна как должное Мегуми воспринимать. Еблан. А теперь – вот это. И хочется к привычному все вернуть. Хочется потянуться вперед – и взъерошить Мегуми макушку, или похлопать его по плечу, или успокаивающе сжать пальцами запястье. Тактильным Сукуна никогда не был – если кто чужой попробует свои лапы распустить, может и по роже получить, – но Мегуми он привык касаться так же инстинктивно, как своего младшего братца. Даже рука безвольно дергается – приходится сжать ее в кулак, чтобы себя остановить. Вспоминается, как еще несколько часов назад Сукуна бездумно упирался затылком Мегуми в колено, не придавая этому значения, не вкладывая в это какой-либо смысл. Больше так не будет, правда же? Ничего уже не будет, как раньше. Мысль оказывается странно горькой и острой – но Сукуна заталкивает ее поглубже; на подумать-потом; на, может быть, никогда-не-думать. Сейчас гораздо важнее другое. Сейчас единственно важное – сидит прямиком перед ним. – Ты в порядке? – в конце концов, спрашивает Сукуна едва не шепотом – и он ждет в ответ тишины, но Мегуми реагирует почти сразу. Голос его звучит слишком ровно и спокойно для того, чтобы можно было это спокойствие за реальность принять. – Исключая тот факт, что все еще немного хочу прибить Юджи? Да, я в порядке. Из собственного горла вырывается пара глухих, невеселых смешков – где-то глубоко внутри растекается облегчение, смешанное с толикой знакомого тепла: Мегуми все-таки остается Мегуми, какой бы пиздец с ним не происходил. Как бы жизнь по хребту железной трубой не въебывала. Когда смех сходит на нет, Сукуна еще пару секунд наблюдает за попытками Мегуми изображать занятость и невозмутимость, пока в конце концов не сдается. Пока в конце концов не просит: – Мегуми. Посмотри на меня. Движение ручки останавливается; Мегуми весь застывает – каждым мускулом и каждой костью, как кажется Сукуне. В выражении его лица мелькает то болезненное и уязвимое, которое Сукуна увидел еще тогда, несколько часов назад – но которое исчезает так быстро, что можно было бы решить. Почудилось. Вот только Сукуна знает – нихрена ему не почудилось. А затем Мегуми все же поднимает взгляд. Его глаза – бесстрастные. Темные. На тысячу замков закрытые. Такие не по годам взрослые, что от этого было больно всегда – не должны дети так смотреть; не должна эта ебучая жизнь заставлять детей так смотреть. Но сейчас… Сейчас это не просто больно. Сейчас Сукуне кажется – ему нутро к хуям выдирает этим взглядом, на показ – равнодушным и невозмутимым. Но там, в глубине; там, дальше, за стенами и скалами; там, где не увидишь, если не знать, куда смотреть, как смотреть. Там – страх. Там – уязвимость. Там – боль. Боль. Боль. Бесконечные мили боли. Преодолев желание накрыть крохотные – в сравнении с собственными – ладони Мегуми своими, Сукуна лишь чуть подается вперед. Никогда еще он – по жизни мудак, по призванию мудак – не ощущал себя настолько мразью, как здесь и сейчас; как зная, что причиняет Мегуми боль одним фактом своего гребаного существования. И в душе не ебет, как все, нахрен, исправить. – Это пройдет, – говорит Сукуна тихо и так уверенно, как только может, продолжая взгляд Мегуми удерживать. Но, кажется, его слова не только не помогают, не утешают – кажется, они делают хуже; стократно, сука, хуже. Потому что та боль, которая еще секунды назад была – в глубине и за стенами, теперь вдруг – наружу; потому что губы Мегуми вдруг изгибаются в едва заметной улыбке – и это не та улыбка, которую на его лице видеть хотелось бы. Эта улыбка слишком горькая. Слишком мрачная. Слишком убитая. И голос Мегуми тоже – горький-мрачный-убитый, когда он говорит: – Ага. Я последние лет пять тоже думал, что пройдет. Сукуна не может удержаться – дергается, когда кажется, что словами ему в диафрагму прилетает, как мощным, отлично поставленным хуком. Пять лет. Пять ебучих лет. Именно столько они с Мегуми друг друга знают. Да, Сукуна понимал, что все плохо, пиздецки плохо – но, кажется, совершенно не осознавал масштабов катастрофы; масштабов ебучего крушения. Титаник – нервно курит, мать его. Это заставляет его посмотреть на Мегуми несколько иначе. Конечно, Сукуна давно знает, насколько этот ребенок упрям и верен; знает, что если этот ребенок принял решение – то оно заковано в сталь, и так просто его невозможно заставить отступиться; знает, что этот ребенок ответственность свою будет на плечах тащить, даже если это заставит блевать собственными внутренностями. Знает – но блядь. Блядь. А тем временем Мегуми, кажется, только постфактум осознает, что именно сейчас сказал. Потому что, как только последнее слово вылетает из его рта – эта болезненная улыбка стекает с лица и в глазах на секунду мелькает ужас, сопоставимый с тем ужасом, который Сукуна в этих же глазах видел несколько часов назад. Но. Так же, как тогда. Почти сразу Мегуми закрывается. Мегуми захлопывается. Мегуми взгляд от Сукуны отводит и пальцами перехватывает ручку крепче, опять принимаясь что-то с излишней сосредоточенностью строчить – эта имитация бурной деятельности нихрена Сукуну не обманывает. Только вжимает ребра в легкие. Только давит многотонным прессом на внутренности. Только заставляет убедиться – Мегуми в ужасе. Мегуми больно. Мегуми страшно. Вот только Сукуна не успевает ничего сказать, не успевает никак отреагировать – хотя, ебаный же нахуй, весь этот день только доказывает, как хреново у него все со словами-реакциями. Но Мегуми уже говорит сам. Говорит отрывисто, остро, резко – скорее своему конспекту, чем Сукуне. – Ты прав. Это пройдет. Всего лишь нелепая детская... – следующее слово – очевидное для них обоих – Мегуми проглатывает, так и не произнося его вслух; и продолжает еще резче, даже злее: – Это глупость. Просто забудь. Ложь слишком очевидная, неприкрытая – Мегуми даже не пытается ее замаскировать; кажется, у него попросту не хватает на это сил. А Сукуне выть хочется от того, что Мегуми перед ним – как оголенный провод, по которому вместо тока – боль. И любая попытка Сукуны подобраться. Коснуться. Утешить. Она же только стократно эту боль усилит. Сука. Но даже Сукуна, с его наглухо отбитой эмпатией, с его ублюдочностью, которая по венам – вместо крови, с тем уродливым булыжником за ребрами, который у него вместо сердечной мышцы; даже Сукуна, блядь, понимает – для самого Мегуми это ни черта не глупость. И для Сукуны тоже – совсем не глупость. Вот только не знает он, как это донести. Как дать понять, что вовсе не считает чувства Мегуми глупыми или неважными. Что, может быть, за всю его гребаную, гнилую, уродливую жизнь эти чувства, ютящиеся в огромном, смелом, сильном сердце одного упрямого и верного пацана – самое светлое, что с Сукуной случалось. Просто не заслуживает он этого. Просто Мегуми мог бы выбрать кого-то получше; кого-то, кто хоть немного – заслуживал бы. Мог бы выбрать человека, чувства к которому не причиняли ли бы ему так много боли. Но Сукуна боится сказать не то и не так. Боится, что Мегуми может неправильно понять – он, безусловно, пацан умный, умнее большинства знакомых Сукуне взрослых; и уж точно умнее самого Сукуны. Но, каким бы здравомыслящим и рациональным ни был сам Мегуми – подростковое сердце от здравомыслия максимально далеко. Это доказывает уже тот факт, к кому именно оно заставило Мегуми чувствовать все эти ебучие чувства. А Мегуми, черт возьми, тринадцать. У него забавные острые коленки, слишком длинные конечности, которыми он еще не до конца умеет управлять, огромные глазищи на худощавом лице. Однажды он вырастет в прекрасного мужчину, который будет разбивать сердца – может, и уже своим сверстникам-сверстницам разбивает, сам того не замечая. Но для Сукуны Мегуми сейчас – ребенок. И от его вида у Сукуны частенько щемит в булыжнике-за-ребрами – но ведь совсем иначе. Совсем не так, как, вероятно, где-то очень-очень глубоко в подростковом сердце мечтается рациональному и здравомыслящему Мегуми. И Сукуна не хочет случайно, одним неосторожным словом дать ему необоснованную надежду, которая сделает все только хуже; которая только увеличит поток боли и сильнее Мегуми надломит. Это пройдет. И лучше попросту не усложнять. Поэтому он не говорит больше ничего. Поэтому он заставляет себя отвернуться. Заставляет себя встать. Поэтому он идет к двери, заставляя себя не оборачиваться. Поэтому хватается за дверную ручку, уже собираясь в коридор выскользнуть. Поэтому… – Я собирался заварить кофе. Ты хочешь чего-нибудь? – будто со стороны слышит собственный голос Сукуна, замерший с дверной ручкой в пальцах и все же обернувшийся. И, не может удержаться – морщится от мелькнувших в собственных интонациях фальшиво-бодрых ноток, совершенно ему не свойственных. Он же не какой-то там Годжо, черт возьми! И мимо внимания Мегуми, кажется, эти фальшивые нотки тоже не ускользают – потому что отвечает он с легким раздражением, впервые за их диалог скользнувшим в голос: – Мне нужно закончить, – при этом многозначительно постучав ручкой по конспекту. Грудную клетку накрепко перехватывает бинтами. Это далеко не первый раз, когда Мегуми обдает Сукуну раздражением – но первый раз, когда раздражение его звучит настолько отчужденно. Холодно. Отстраненно. Сукуне кажется – что-то рушится. Рушится. Безвозвратно рушится – а он не может обломки удержать, никаким ебучим клеем не в состоянии воедино их собрать. Что-то вертится на языке. Что-то важное. Что-то ключевое. Что-то, отказывающееся в руки Сукуне даваться. – Ага. Ладно, – по итогу лишь коротко хрипит он и в коридор все же выскальзывает. Дверь за спиной тихо закрывается. Сукуне кажется – вместе с ней закрывается что-то важное. Что-то ключевое.

***

Грубые мозолистые руки Сукуны никогда не держали ничего более ценного и более хрупкого, чем влюбленное мальчишеское сердце Мегуми. И он в долбаном ужасе. Потому что понятия не имеет, как уберечь это сердце от самого себя.

***

Когда Юджи было восемь, он впервые привел к ним домой друга. На тот момент уже прошло лет пять с тех пор, как только они двое друг у друга и остались – Сукуна и Юджи. В свои восемнадцать Сукуна сделал выбор – вместо простой жизни для себя и ради себя, он выбрал своего мелкого раздражающего засранца-брата, которому на тот момент было всего три; выбрал бороться за него, выбрал пахать на износ, но не дать ебучей системе его сожрать, с костями перемолоть. И ни разу о своем выборе не пожалел. Было сложно. Было ломающе и пиздецово. Но после смерти родителей и деда, Юджи – все, что у Сукуны осталось, и он нихрена не собирался так просто сдаваться. Большая часть оставленных родителями денег ушла на то, чтобы отвоевать опеку – остаток Сукуна, не совсем уж дурак, приберег на всякий случай. А потом он пахал. Пахал. Пахал и пахал. Пытаясь держаться в стороне от совсем уж незаконного и опасного дерьма – чтобы не втянуть за собой следом в это дерьмо и Юджи. Пытаясь удерживать их с Юджи на плаву, показать, что он может о Юджи позаботиться, что Юджи ни в чем не нуждается – чтобы ни одна сволочь не подкопалась и Юджи у него отобрать не смогла. Постепенно все это вошло в более-менее терпимую колею. Постепенно Сукуна приспособился и перестал вырубаться прямо в коридоре после суточных смен, пока один мелкий заботливый засранец стаскивал с него кроссовки, куртку и подсовывал ему под голову подушку. Постепенно жизнь перестала напоминать ебучий ад – и начала походить на, ну, существование. Вполне сносное существование. Важным оставалось лишь одно «но». Когда-то пухлощекий, гиперактивный, улыбчивый карапуз – теперь стал тихим, робким, замкнутым. А Сукуна, большая часть жизни которого все еще уходила на то, чтобы выгрызть им обоим средства для выживания – в душе не еб, чо с этим, блядь, делать. Юджи никогда не доставлял проблем, всегда безоговорочно слушался, помогал всем, чем мог; даже готовить научился, будучи еще совсем мелким. От этого должно было стать легче – легче нихуя не становилось. А потом. В восемь лет. Юджи впервые привел домой друга. Первого своего настоящего друга. И пацан этот – одногодка Юджи – был мелкий, тощий, костлявый; как птенец, выпавший раньше времени из гнезда. А еще у него были не по годам взрослые, проницательные глазищи. И, посмотрев этими глазищами впервые на Сукуну – пацан вместо того, чтобы начать кирпичами срать, как оно происходило с большинством взрослых, только абсолютно невозмутимо выдал: – Так ты и есть тот стремный старший брат? – а потом склонил голову набок и все так же невозмутимо, будто бы даже немного разочарованно, добавил: – Я ожидал чего-то большего. Сукуна от неожиданности моргнул тогда. Моргнул еще раз. И, когда этот неоперенный птенец никуда не делся, продолжая смотреть на оскаленного тигра перед собой невозмутимо и невпечатленно – Сукуна запрокинул голову и загоготал. В тот момент он уже знал. Они с этим пацаном точно найдут общий язык.

***

А затем Сукуна заметил, как пацан этот – Фушигуро Мегуми – научил его младшего братца заново улыбаться. И Сукуна до сих пор не знает, как ему за это маленькое чудо отплатить. Не знает, как при этом научить улыбаться самого Мегуми.

***

Чего Сукуна почти не заметил – так это того. Что тот же самый пацан со временем заново научил улыбаться и его самого.

***

А потом выяснилось, что обязательным приложением к Мегуми идет Годжо Сатору – его придурковатый приемный отец. А потом выяснилось, что и к Годжо тоже можно привыкнуть – если чему жизнь Сукуну и научила, так это тому, как вытерпеть в ней потоки разнообразного несносного дерьма; коим является, например, буквально все, что вырывается изо рта Годжо. А потом выяснилось, что, вообще-то, не такой уж Годжо и бесячий ублюдок – хотя вслух Сукуна этого никогда не признает. И выяснилось последнее, когда они вместе бухали в баре – ну, как бухали, Годжо потягивал один-единственный блевотно-цветастый коктейль весь вечер, потому что его вырубает едва не от запаха сильного алкоголя, а Сукуна, которому лениво было набухиваться одному, за тот же ебучий вечер выпил всего несколько стопок. И тогда Годжо рассказал, как Мегуми к нему попал. Рассказал историю четырехлетнего мальчишки, который потерял родителей – и рассказал, что сам стал свидетелем смерти одного из, отбитого ублюдка-отца. Что нашел Мегуми из-за иррационального чувства вины – и дальше этого, в общем-то, идти не планировал… А потом вдруг обнаружил себя, обдумывающим, как Мегуми усыновить. Потому что устоять против хмурого очарования этого невозмутимого паршивца оказалось выше его сил. И Сукуна даже не мог сказать, что не понимал его. И вдруг – абсолютно внезапно – Сукуна осознал, что в их с Юджи жизни стало очень уж много семейства Годжо-Фушигуро. Потому что семейство Годжо-Фушигуро – оно как локомотив: если уж ворвалось в жизнь. То все, хер выгонишь. И Годжо все еще бесил – но, когда Мегуми с абсолютно непроницаемым лицом отвешивал ему легкий и явно безболезненный подзатыльник за очередную дичь, мир начинал играть новыми красками и существовать под нытье Годжо было уже куда терпимее. И вдруг это все незаметно стало рутиной. И вдруг в жизни Сукуны появились ночи кино, во время которых Мегуми хладнокровно критиковал всякую ерунду, Юджи заливисто хохотал над жопо-шутками, а Годжо едва не впадал в кому от того количества сладкого, которое съедал. Сам же Сукуна… Сам Сукуна впервые за долгие годы ощущал себя так, будто не существует – живет. Живет – пока обменивается едкими репликами с Мегуми, пока ловит вновь начавшие мелькать на лице младшего братца улыбки, пока до скрипа закатывает глаза на тупые шутки Годжо. Живет. Пытаясь понять, как так вышло. Что им с братом, оказывается, для жизни, а не существования, не хватало всего одного хмурого невозмутимого пацана в этой самой жизни.

***

И с течением времени. Пока Мегуми растет и вытягивает. Пока все меньше напоминает выпавшего из гнезда птенца – и все сильнее оскаленного волка. Сукуна, во время своих перепалок с Мегуми ощущая, как что-то теплое и светлое растекается у него в солнышке – все чаще ловит на себе странные взгляды Годжо. Но на вопросительно вскинутую бровь тот только хмыкает и по плечу хлопает. – Однажды поймешь, – до пафосного загадочно и раздражающе отвечает Годжо всегда – но потом обычно серьезнеет. Добавляет едва не мрачно: – Но, если это однажды наступит слишком рано – даже кости твои никто не найдет.

***

Сукуна думает, что Годжо ебанутый.

***

Впрочем, они все четверо не без этого. Потому, наверное, друг друга и нашли.

***

А сейчас, после всего случившегося, Сукуна понятия не имеет, как ему, черт возьми, себя вести; что делать. В душе не ебет, как вообще мог быть таким слепым ебланом, чтобы ни черта раньше не заметить. Но дело в том, что Мегуми пиздецки в этом хорош – в умении скрывать то, чего показывать он не хочет; в умении прятать глубоко внутри себя то, что отказывается миру вокруг демонстрировать. Плох он только в умении лгать прямым текстом в лицо – из-за чего и не смог ничего исправить, когда Юджи случайно прокололся. Тот самый Юджи, которому в принципе никаких секретов доверять нельзя – осознанно он никогда ничего не выдаст. Зато по глупости, импульсом, с идиотским ну-я-не-подумал – вот как в тот вечер… Это – да запросто. И по итогу даже сейчас, когда Сукуна знает – ему оказывается не так-то просто отыскать признаки влюбленности Мегуми. Не просто. Но не невозможно. И потому Сукуна начинает вспоминать мелочи, на которые раньше внимания не обращал. Как Мегуми задерживал на нем взгляд на секунду дольше нужного. Как отводил глаза и коротко дергал уголком губ, когда какая-нибудь его реплика веселила Сукуну. Как Мегуми замирал и вдыхал глубже обычного, когда Сукуна небрежно взъерошивал ему волосы. Но теперь. Теперь. Мегуми начинает контролировать себя настолько хорошо, что нет даже этих мелочей. И все становится неловко. Напряженно. У Сукуны никогда не было проблем в общении с этим пацаном – они всегда довольно неплохо находили общий язык, лучше, чем Сукуне удавалось это даже с родным братом и уж тем более с, простигосподи, Годжо. Что уж говорить о других людях, Сукуну окружающих? Но теперь, перед каждым своим словом или каждым движением по отношению к Мегуми – Сукуна тормозит и задумывается. Может, влюбленность и детская. Может, она и пройдет. Но Сукуна прекрасно понимает – даже такая влюбленность может причинять боль; что она, вполне очевидно, уже очень активно и очень успешно, сука, делает. А Сукуна совсем не хочет, чтобы Мегуми, этому невозможному, сильному ребенку, было больно. Вот только он не знает, какое из его действий может боль причинить. Когда Сукуна небрежно, будто это ничего не значит, взъерошивает Мегуми волосы – Мегуми больно? Когда Сукуна бросает очередную ехидную реплику – Мегуми больно? Когда Сукуна просто находится рядом – Мегуми больно? Так что по итогу Сукуна вообще перестает его касаться – это оказывается сложнее, чем он думал, приходится постоянно себя одергивать и тормозить. Слишком уж Сукуна привык к Мегуми рядом, к Мегуми под боком; слишком привык бессознательно к нему тянуться. Так что по итогу Сукуна пресекает свои беззлобные перепалки с Мегуми, ограничиваясь вежливыми, повседневными фразами – и это оказывается еще сложнее, потому что, боже, эти их перепалки стали неотъемлемой частью рутины и вырвать их оттуда почти тоже самое, что руку себе к хуям отрубить. Нет, Сукуна не драматизирует. Ну, если только чуть-чуть. Чертово влияние Годжо. Просто никто и никогда не отвечал ему так дерзко, так прямо и бесстрашно, так на равных – и Сукуна очень быстро начинает пиздецки по этому скучать. Но в результате все, чего Сукуна добивается – так это того, что Мегуми начинает в ответ на все это выглядеть все более и более раздраженным; все более взбешенным. Ему явно не нравится, что с ним теперь носятся как с хрустальным – однажды Мегуми уже высказывал Сукуне на эту тему, когда тот, после одной из особенно жестких драк Мегуми, превратился в курицу-наседку. По словам самого Мегуми. И Сукуна ждет. Ждет, ждет и ждет очередной такой отповеди – если уж быть совсем честным, почти предвкушает ее; почти на нее надеется – трусливо надеется, что если Мегуми на него нарычит, то это что-то восстановит, склеит. Вернет к тому, уютному и правильному, что было раньше. Но Мегуми ничего не говорит. Сукуна ничего не говорит тоже. Только Юджи переводит с одного на другого обеспокоенный взгляд, ну и Годжо еще зыркает – но этот смотрит слишком уж понимающе. Знает ли он о влюбленности Мегуми? И если знает – то как так вышло, что он до сих пор не пришиб Сукуну? Сам Сукуна на его месте уже давно этим занялся бы. А потом, однажды, когда Сукуна отправляется в бар, изрядно измотанный последними неделями, немного раздраженный тем, какое огромное, оказывается, место в его жизни занял пацан – он решает найти кого-нибудь для расслабиться-потрахаться, давненько уже этого не делал. И у Юджи никогда не было проблем с тем, что Сукуна иногда приводит в их дом кого-нибудь: в его собственной комнате никаких лишних звуков не слышно, и он прямо сказал, что, пока Сукуне не взбредет в голову притащить кого-нибудь к ним домой на постоянной основе – пусть развлекается. Сукуна тогда хохотал от души, думая о том, что общение с Мегуми явно идет его младшему братцу на пользу – вот, учится дерзить и говорить прямо все, что думает. Никакого для «постоянной основы» Сукуна точно приводить не собирался – да ну нахуй, а, – так что он продолжал только периодически таскать партнеров-на-одну-ночь. Но вот сейчас, когда за стул рядом проскальзывает симпатичная брюнетка, и Сукуна соблазнительно ей улыбается – у него перед глазами вдруг появляется лицо Мегуми. То болезненное, надломленное выражение, которое было на нем, когда Юджи по глупости проболтался о его влюбленности. И Сукуна ощущает, как собственная отрепетированная улыбка трещит по швам, когда он вдруг задумывается. А насколько для Мегуми было больно вот это. То, что ему приходилось раз за разом наблюдать, как Сукуна таскает в свой дом всякую не имеющую значения шваль? Брюнетку он все-таки трахает, так и не запоминая ее имени – никогда их не запоминает, – но ведет ее для этого в отель, и секс никакого долгожданного облегчения не приносит; Сукуна только ощущает себя еще более раздраженным. После этого он больше никогда и никого домой не приводит, если только Юджи упоминает, что у них будет ночевать Мегуми. Не может. Не хочет. Не думает, что выдержит взгляд Мегуми, если тот увидит. Не думает, что выдержит теперь, когда будет точно знать, что этот взгляд значит. Не думает, что даже его булыжник-под-ребрами сможет не расколоться к херам от осознания того, что он, и без того причиняющий этому ребенку боль мудак – причиняет такую боль осознанно. Поэтому Сукуна никого не приводит. Если знает, что это может увидеть Мегуми.

***

В тот день Юджи ничего не упоминает. В тот день Сукуна не знает.

***

В тот день, когда Сукуна заваливается с очередной своей пассией-на-одну-ночь – он замирает в дверном проеме, когда вмазывается в Мегуми тут же, стоит только в квартиру ввалится. И Мегуми, который, кажется, шел на кухню – замирает тоже. Секунду-другую они смотрят друг другу в глаза, и этого времени хватает, чтобы Сукуна успел отловить вспышку боли в глазах Мегуми прежде, чем тот берет себя в руки и привычно наглухо закрывается. И. Ух ты. Ответно это бахает зарядом боли по булыжнику-за-ребрами еще сильнее, чем Сукуна ожидал. Блядь. Блядь. Блядь. Сукуна тут же хочет схватить свою пассию за локоть и выволочь ее отсюда к чертям – но не успевает. Потому что она уже подается вперед; она уже воркует мерзотно-сладким голосом: – А кто это тут у нас такой хорошенький? И тянет свои лапы к Мегуми, хватая его за щеку. От моментального прилива ярости мир перед глазами Сукуны заливается алым, и он зло взрыкивает, дергаясь вперед – но прежде, чем успевает что-то сделать. Это что-то делает сам Мегуми. Твердым, отточенным движением он отводит чужую руку от своего лица и говорит холодным мрачным голосом: – Не прикасайтесь ко мне. Вполне отчетливо Сукуна замечает, как в глазах напротив Мегуми мелькает откровенный испуг, и раздражающаяся девица – хотя бесячая сука подойдет ей больше, – тут же распрямляется и отшатывается; злой оскал Сукуны превращается в сытый и гордый, когда на секунду он вновь переводит взгляд на абсолютно невозмутимого, остро и мрачно глядящего Мегуми. Все-таки, пацан хорош. Невероятно хорош. Тем временем, пришедшая в себя девица уже пытается закатить истерику, визгливо вскрикивая – Сукуна нехотя возвращает внимание ей: – Что за грубый мальчишка! Это твой брат? Тебе нужно лучше его воспитывать! – Он не мой брат, – сухо отвечает на это Сукуна, сам не зная, почему ему кажется таким важным уточнить. – И это тебе стоит его послушать и перестать распускать руки. От его собственного мрачного и жесткого тона страх в ее глазах становится глубже и плотнее, и Сукуна фыркает, наконец все же хватая девицу за локоть, чтобы выставить ее из своего дома. – Ты не можешь выгнать меня на улицу посреди ночи! – истерично взвизгивает она уже в коридоре. На что Сукуна утомленно морщится и отвечает: – Я вызову тебе такси. Потому что: ладно, да, даже он не настолько мудак, чтобы отправить девушку – пусть и слово «девушка» к ней весьма сомнительно применимо – одну шляться по ночным улицам. Хотя она могла бы и сама себе такси вызвать – но, так уж и быть, Сукуне не сложно. Только бы поскорее от нее избавиться. Угораздило же связаться, а. Когда он возвращается в квартиру, несколько раздраженный – но в то же время испытывающий облегчение из-за того, что избавился от нее раньше, чем успел потрахаться: хрен его знает, что она закатила бы ему после, – в квартире Сукуна обнаруживает так и стоящего посреди коридора Мегуми. Раздражение тут же улетучивается. Чувство вины – просыпается и весьма настойчиво вгрызается в кости. – Хэй, – пытается Сукуна, и Мегуми поднимает на него взгляд, моргает как-то осоловело, немного удивленно, будто и не заметил, что замер посреди коридора. Но тут же вновь мрачнеет и весь закрывается; взгляд отводит, неуютно передернув плечами. – Прости. Что испортил тебе вечер, – рвано и тихо выдыхает он, и Сукуна хмурится, потому что – ну нет, нахуй. Не Мегуми здесь тот, кто должен извиняться. – Да я спасибо сказать тебе должен. Что избавил меня от нее, – фыркает Сукуна с фальшивым весельем, но Мегуми в ответ на это даже уголком губ не дергает – конечно. Блядь. Какое уж тут, к херам, веселье? Тогда Сукуна серьезнеет и признает честно – потому что Мегуми честности заслуживает; может, единственный, кто заслуживает, – уже без попытки веселье изобразить. – Я не знал, что ты будешь сегодня здесь. В ответ Мегуми дергается, будто Сукуна его ударил – и Сукуна поджимает губы, запоздало понимая, что прозвучали его слова, как херовое оправдание; хотя он и не уверен, это ли по Мегуми ударило – или дело в чем-то другом. Блядь. Слова – нихрена не сильная сторона Сукуны. Его сильная сторона – кулаки, а ими здесь нихуя не решить. – Это твой дом. Ты имеешь право приводить сюда, кого захочешь, – холодно чеканит Мегуми, и прежде, чем Сукуна успевает отреагировать – уже бросает напоследок: – Ночи, – и уходит, не оглядываясь. Мегуми никогда не добавляет «спокойной» или «доброй» – только короткое «ночи», и это такое рутинное и знакомое. Но даже оно сейчас не возвращает реальность в привычную колею. Не возвращает – пока Сукуна смотрит в спину Мегуми; неестественно прямую; пугающе-стальную. Не возвращает – пока Сукуна вспоминает вспышку боли в глазах Мегуми, когда тот увидел, что он пришел домой не один. Не возвращает – пока Сукуна ощущает, как булыжник-за-его-ребрами все-таки раскалывается. А потом еще раз. Еще. И еще. Ха. Оказывается, булыжники тоже умеют болеть. Если они находятся там, где у обычных людей – сердца. Когда силуэт Мегуми наконец исчезает за поворотом, Сукуна пытается сглотнуть ощущение очередного своего проеба. Не сглатывается. Бах. Булыжник раскалывается в очередной раз.

***

Больше в свой дом Сукуна не приводит никого и никогда.

***

А время идет. День за днем. Неделя за неделей. Месяц за месяцем и, в конечном счете – даже год за годом. Постепенно все становится... Ну, не так, как раньше – такое вряд ли вообще реально, – но неловкость уходит, напряжение уходит. Когда Сукуна, забывшись, вновь позволяет себе едкую ремарку в адрес Мегуми – тот с готовностью отбивает ее. Они застывают. Смотрят друг на друга пару секунд. А затем у Мегуми вдруг дергается уголок губ, не весело – а как-то иронично, мол, что, сейчас опять начнешь лить на меня своей лживой патокой, придурок ты эдакий? На это Сукуна хмыкает. И перепалку продолжает. Мегуми невозмутимо ее подхватывает – и Сукуна выдыхает с облегчением, осознавая, как же пиздецки сильно ему этого не хватало. И он все еще старается к Мегуми не прикасаться – но однажды, когда счастливый Юджи рассказывает, что Мегуми стал лучшим в их классе, Сукуна говорит гордо, что даже не сомневался, и порывисто сжимает его плечо. А осознает, что именно сделал, только когда Мегуми под его рукой неестественно застывает. Но потом Мегуми выдыхает. И расслабляется. И Сукуна осторожно убирает руку – а Мегуми ведет себя так, будто ничего особенного не произошло; и Сукуна думает, что, может, и правда не произошло. Может, Мегуми отпустило? Может, прошло уже, а? Может, Мегуми больше не больно просто находиться рядом с Сукуной? Эта мысль должна бы принести облегчение. Она почему-то не приносит. И Сукуна не принимается вновь касаться Мегуми так же бездумно, как когда-то – но периодически он начинает позволять себе мелочи, вроде того же похлопывания по плечу. Не может удержаться. Ему нужно это – время от времени подтверждать физически, что Мегуми здесь, реален, существует. Сам Мегуми никак на касания не реагирует – не отталкивает, не льнет. Сукуна не знает, легче от этого – или сложнее. А Мегуми тем временем растет. Вытягивается. Крепнет. И Сукуна теперь, после того как узнал о его влюбленности – перестал воспринимать присутствие Мегуми рядом, как данность, и против воли так и продолжает куда пристальнее прежнего за ним следить, пытаясь случайно не сделать того, что может причинить боль. Поэтому он замечает. Замечает все изменения, которые в Мегуми происходят. Замечает, как Мегуми начинает доставать ему макушкой до уровня глаз. Как уходит легкая детская припухлость с и без того худощавых щек, оставляя за собой скульптурно выточенные острые скулы. Замечает, как шире становится разворот плеч, как крепнут бицепсы, как что-то закаляется сталью в пронзительных глазах. Из сильного очаровательного ребенка – Мегуми стукнул бы его за слово «очаровательный» в свой адрес – Мегуми медленно, но уверенно вырастает в сильного красивого мужчину прямо на глазах Сукуны. И это – удивительное зрелище, на самом-то деле. Удивительное и восхищающее. Сукуна рад быть просто зрителем, наблюдающим со стороны, с трибун.

***

Сукуна не успевает отловить тот момент. Когда быть просто-зрителем ему становится недостаточно.

***

И вот Мегуми уже шестнадцать. И они с Юджи начали ходить на боевые искусства, еще когда им было в районе десяти лет – и оба начали регулярно ввязываться в драки, с этой их жаждой нести добро и напинывать мудакам. Что за несносные дети. Сукуна всегда гордился – Годжо, он знает, тоже. Проблема только в том, что если у Юджи всегда был хоть какой-то стоп-кран и умение вовремя остановиться – то Мегуми, казалось, швырял себя во все, что делал, как в пропасть и с головой. Этот в жажде своей справедливость причинять мог и о бетонную стену себя расшибить – то единственное, что всегда пугало и за что на Мегуми хотелось рычать. Хотелось вбить в его голову умение хоть немного о себе думать, блядь. Но такое – уже фантастика и где-то за гранью, так что, когда Мегуми с Юджи изъявили желание какое-то боевое искусство освоить, Сукуна и Годжо весьма активно одобрили. Так эти два дурных ребенка хоть смогут себя защитить. С тех пор Сукуна периодически с ними обоими проводит спарринги, и, как следствие, он может не только увидеть, но и прочувствовать на себе то, насколько крепче становится Мегуми. Как он закаляется не только внутренне – но и физически. Как сталью почти буквально обрастает. И однажды – впервые – Мегуми наконец удается Сукуну побороть, свалив на маты; и Мегуми седлает его, прижимая запястья к земле своими пальцами; нависая над ним с восторженным и возбужденным блеском в глазах. Тогда Сукуна видит это. Видит, как медленно губы Мегуми расплываются в улыбке. И это не первый раз, когда Сукуна становится свидетелем улыбки Мегуми – хоть и пересчитать едва не по пальцам такие случаи может, – но впервые его улыбка настолько широкая и счастливая, что светом этой улыбки можно было бы то ли исцелять, то ли сжигать ею миры. Сам Сукуна вот точно в улыбке Мегуми чуть-чуть сгорает. И он хрипит, завороженно на эту улыбку глядя. – Уложил меня на обе лопатки, пацан, – и сам не знает, имеет ли в виду буквально тот факт, что Мегуми прижимает его к матам – или что-то совсем другое. Что-то куда более глубинное. Куда более фундаментальное. А Мегуми в ответ запрокидывает голову – и смеется. Смеется. И кадык его остро ходит под кожей. И смех его в кости Сукуне забирается. И Сукуна нихуя не знает, что ему теперь делать с тем, как дышать вдруг становится тяжелее, как булыжник-за-ребрами бахает. И Сукуне приходится заставить себя силой от зрелища перед собой отвернуться. Приходится напомнить себе – это лучший друг его младшего брата. Приходится напомнить себе – та давняя детская влюбленность наверняка давным-давно ушла. Приходится напомнить себе – он, Сукуна, никогда этой влюбленности и не заслуживал; никогда не заслужит. А тем временем, Сукуну нехерово так прикладывает по макушке тем фактом, как многих усилий ему это стоит. Просто. Напомнить. Себе.

***

Но все в порядке. Все отлично. Все просто, блядь, охуенно.

***

Все охуенно – вот только оси сдвигаются. Планеты слетают со своих орбит. Потому что Сукуна все чаще ловит себя на том, что за Мегуми наблюдает. Потому что Сукуна все чаще ловит себя на том, что рядом с Мегуми у него в горле пересыхает. Потому что Сукуна все чаще ловит себя на том, что вспоминает светлую и яркую улыбку, которую во время их спарринга однажды увидел – все чаще ловит себя на потребности вновь эту улыбку вызвать. Но это – абсолютно ничего не значит. Ничего не значит. Ничего не…

***

…а даже если и значит – то Сукуна может это подавить. Может. Однажды он сказал Мегуми – это пройдет. Пора бы сказать то же самое самому себе.

***

Это пройдет.

***

Это пройдет.

***

Это…

***

…это не проходит.

***

Это нарастает.

***

И однажды, пару месяцев спустя, Юджи остается на ночь в школе – они с кружком его какой-то там спиритической-хуетической магии будут сегодня херней страдать, и это единственное, чем Мегуми так и не проникся и в чем эти двое, слипшиеся чуть не сиамскими близнецами, разошлись во взглядах, как бы Юджи ни пытался лучшего друга в свой кружок затащить. И так выходит, что Годжо той ночью тоже нет дома – он уехал куда-то по делам. И Мегуми спрашивает, не против ли Сукуна, если он останется у них – нет, у него никаких проблем с тем, чтобы ночевать одному, но в квартире без Сатору всегда как-то все неправильно, не хватает его присутствия, так что... И Сукуна совершенно. Совершенно не против. И в этот раз их ночь кино, давно ставшая традицией на четверых – превращается в ночь-кино-для-двоих. И к этому времени проблемы с прикосновениями ушли окончательно – нет, Сукуна больше не касается бездумно и хаотично, и всегда пытается проследить реакции Мегуми, чтобы убедиться, не причиняет ли ему дискомфорт. Но Мегуми никогда ничего подобного не выказывает. Вот и сейчас все как-то приходит к тому, что на огромном диване, где изначально сидели по разные края – они вдруг оказываются совсем близко друг к другу, так близко, что Сукуна почти может ощутить тепло тела Мегуми. И у Мегуми очень мягкое и расслабленное выражение лица. И Сукуна ловит себя на том, что на Мегуми поглядывает чаще, чем смотрит на экран. И когда Сукуна закидывает руку на спинку дивана, позади Мегуми – тот чуть откидывается назад, так, чтобы на эту руку облокотиться. И когда Сукуна полуосознанно зарывается пальцами ему в волосы и начинает массировать кожу мягкими движениями – тот едва не мурлычет удовлетворенно, а у Сукуны от этого перехватывает немного дыхание, будто ему и самому шестнадцать. И Сукуна скользит по выточенным, скульптурным чертам лица Мегуми взглядом и думает о том, что тот наверняка уже собирает горстями чужие сердца; наверняка в него как минимум половина девчонок в классе влюблены, – а может, и не только девчонок, – и Сукуна ведь знал, всегда знал, что однажды так и будет. И он совершенно не может их за это винить. И если бы только Сукуне и впрямь тоже шестнадцать было... Вот только ему не шестнадцать. Ему уже за тридцатник перевалило, и тот факт, что он хотя бы на секунду вообще задумывается о лучшем друге своего младшего брата вот так. Задумывается вот так о ребенке, которого знает с восьми лет, за взрослением которого наблюдал, которого на закорках таскал, которому ссадины обрабатывал, когда тот – без намека на ебучий инстинкт самосохранения – в очередную драку ввязывался. Бля-я-ядь. Да какой же он ебаный извращенец! И Сукуна осторожно выпутывает пальцы из волос Мегуми – но руку не убирает, почему-то не может, позволяя Мегуми расслабленно на нее откидываться. И когда Мегуми засыпает, ткнувшись носом ему в ключицу – Сукуна дает себе пять минут на то, чтобы насладиться его тяжестью на своем плече, насладиться ощущением его дыхания на коже; чтобы отследить спокойные и расслабленные черты его красивого лица. Не ребенок больше. Почти мужчина. Блядь. Блядь. Блядь. И Сукуна поднимает Мегуми на руки, осторожно и бережно, стараясь не разбудить. И несет его в комнату. И аккуратно опускает на кровать, укутывая в одеяло, и пальцы покалывает от желания убрать прядь волос со лба Мегуми, отследить подушечками остроту его скул, провести большим по чуть приоткрытым губам... Блядь. Бля-я-ядь. Сукуна с силой отводит взгляд и отворачивается, заставляя себя уйти. Заставляя себя не останавливаться. Заставляя себя. Заставляя…

***

…заставляя себя не хотеть лучшего друга своего младшего брата.

***

Да блядь же.

***

И месяцы текут себе дальше. И Сукуна старательно игнорирует то, что все настойчивее и настойчивее вскипает у него внутри. И Сукуна старательно не смотрит на плавный изгиб шеи Мегуми, когда тот склоняет голову набок. И Сукуна старательно не отслеживает движение его тонких длинных пальцев, когда они вместе готовят. И Сукуна старательно не отсчитывает дни до того, как Мегуми наконец исполняется семнадцать; старательно не думает о том, сколько дней осталось до восемнадцати. И Сукуна старательно не хочет Мегуми. Не хочет. Не хочет. Не хочет…

***

…и в той секции, куда Мегуми с Юджи ходят, случается соревнование – а Сукуну с Годжо туда, конечно же, приглашают. И Сукуна наблюдает за спаррингом Мегуми. Наблюдает с гордостью. Наблюдает с восторгом. Но потом что-то идет не так. Но потом Мегуми зажимает хваткой своих сильных длинных ног чужую шею – и Сукуна нихрена не может контролировать то, как у него моментально пересыхает в глотке. Не может контролировать то, как в голову ему тут же приходят непрошенные картинки. Картинки того, что Мегуми еще мог бы этими ногами сделать. Того, как мог бы обвиться ими вокруг шеи самого Сукуны. Того, как... Блядь. Сука. Да что ж за нахуй-то, а! И Сукуне приходится с силой заставить себя отвернуться. И впервые рядом с Мегуми он радуется, что ему самому и впрямь не семнадцать – а то со стояком посреди набитого людьми зала было бы неловко. И Сукуна перехватывает взгляд Годжо – тот смотрит слишком уж пристально. Слишком знающе. А затем вдруг улыбается широко, обманчиво-дружелюбно. Знает Сукуна это его дружелюбие. С такой дружелюбной улыбкой Годжо ломал бы чужие хребты. И, когда он хлопает Сукуну по плечу, снимая свои извечные очки – тот только в своей правоте убеждается, когда видит угрозу и мрак в обычно скрытых темным стеклом радужках. – Знаешь, думаю, мы только что убедились, что если кто-то попробует сделать что-то, чего мой ребенок не хочет – он вполне способен оторвать этому кому-то голову, – произносит Сатору с вполне себе искренним весельем – в котором злорадство и тот же мрак можно отловить только натренированным слухом. Но у Сукуны вот девять лет было, чтобы натренироваться. Более чем достаточно, хули. Когда-то он задавался вопросом, а знал ли Годжо о детской влюбленности Мегуми – кажется, вот и ответ. Непрошенный и внезапный – а вместе с тем закономерный. Но, в любом случае, Сукуна уверен – эта влюбленность давным-давно прошла. Нет смысла о ней вспоминать. Нет смысла о ней думать. И Сукуна совершенно-блядь-точно не хочет пробудить ее вновь.

***

Не хочет.

***

Не хочет.

***

Не, сука, хочет.

***

За исключением того, что, когда Сукуна тем вечером принимает душ и решает подрочить – в голове его, вместо привычных безликих картинок, всплывает вполне определенное лицо, и прогнать его в этот раз впервые нихрена не выходит. Не выходит прогнать эти темные мрачные глаза, эти острые скулы, эти тонкие губы; не выходит прогнать и тихий выдох из приоткрытых губ, и возбуждение в ярких глазах, которое выхватил однажды в спортзале – но теперь это слышится и видится под совсем другим углом. И Сукуна опять думает о длинных сильных ногах, которые обвивали бы его торс, и его шею, и... Сукуна кончает так быстро, как не кончал с тех пор, как сам подростком был. Блядь. И дрочить на лучшего друга своего младшего брата – это явно уже конечная. И Сукуне, блядь, за тридцатник. И моложе он не становится. И он не может втягивать в это дерьмо Мегуми, не может, блядь. Да и влюбленность Мегуми была – детской, невинной. Она давно ушла. За исключением того, что Мегуми тогда сказал… Я последние лет пять тоже думал, что пройдет. Пять лет. Точно же. Мегуми был влюблен с тех самых пор, как они вообще познакомились – с гребаных восьми лет. И минимум – до тринадцати. Какова вероятность, что он до сих пор. Что он… Нулевая, Сукуна, блядь, очнись. Да твою ж мать. И Сукуна старательно пытается выбросить Мегуми из своей головы. И он отправляется в бар, пытаясь вновь найти кого-то на одну ночь, вдруг осознавая, что давно – слишком уж давно – этого не делал. И думает, что, наверное, это просто недотрах. Ничего больше. И кандидатура находится быстро – но до секса дело так и не доходит, стоит Сукуне только осознать, что на человека напротив у него не стоит. Что стоит у него только на мысли кое о ком вполне определенном. Вот только кажется слишком мерзким – даже по его собственным меркам – трахать кого-то другого, думая при этом, представляя себе при этом… Не по отношению к этому безликому кому-то другому – мерзким. Но по отношению к тому, кого воображение подкидывает. И – сукасукасука. Сукуна уходит – злой, неудовлетворенный, ощущающий себя фитилем с тонной динамита на другом конце, и спичка его – Фушигуро Мегуми. И желает он уже не кого-нибудь выебать – потому что его кого-нибудь до одного человека сводится, и сукасукасука, – но кому-нибудь въебать. И Сукуна прекрасно помнит боль в глазах Мегуми в тот раз, когда Мегуми увидел его с одной из девиц. И он задается вопросом – а отразилась бы в этих глазах та же боль сейчас, если бы Мегуми подумал, что он с кем-то переспал? Сукуна не знает. Сукуна не знает, чего хочет сильнее – чтобы в этих глазах такой боли больше никогда не появлялось… или все же хочет доказательство того, что Мегуми было бы не плевать. И Сукуна такой мудак. Такой мудак. И больше трахаться с кем попало он не пытается – знает, что это бесполезно. Знает же, блядь. А взгляд собственный все чаще и все основательнее к Мегуми прикипает. И правая рука все ближе к тому, чтобы стереть ее до кровавых мозолей – ебать, даже подростки не настолько жалкие. И Сукуна вновь начинает ограничивать себя в прикосновениях к Мегуми – потому что перестает доверять самому себе. Потому что не знает теперь, как далеко может зайти. И. Господи. Если бы Мегуми был просто красив. Тогда у Сукуны оставался бы шанс от наваждения избавиться. Вот только Сукуна знает Мегуми годами – и знает как тот умен; знает, какой охуенно острый у него язык; знает, как он умеет противостоять Сукуне – никто кроме него так же не мог и не может; знает, как за прошедшие годы Мегуми научился стоять с ним на равных; знает о его силе – о физической, о ментальной. Сукуна знает о Мегуми, конечно, не все – Мегуми слишком большая и слишком охрененная загадка, чтобы думать, будто Сукуна может все знать; и Сукуна потратил бы вечность, чтобы эту загадку разгадывать. И одно это уже говорит о многом. Но Сукуна знает Мегуми достаточно, чтобы понимать. Это не просто жажда. И вот в этом – самый пиздец. Но Сукуна сдерживает себя. Сукуна сцепляет зубы покрепче – и заставляет себя отводить от Мегуми взгляд. Сукуна напоминает себе – то была детская влюбленность, да. И Мегуми заслуживает большего. Всегда заслуживал.

***

Большего. А не похерившего свою жизнь мудака за тридцатник, который только и умеет, что ломать все, к чему прикасается.

***

И тем временем Мегуми вдруг – уже восемнадцать. А самому Сукуне – ебучие тридцать три. И в любой другой ситуации его бы последний факт нихуя не волновал. Но, глядя на Мегуми – острого, яркого, сильного, восемнадцатилетнего, нихрена не доступного – он ощущает себя дряхлым стариком, с которого мудачизм песком осыпается. И однажды, когда Сукуна проходит мимо кинотеатра – взгляд привычно цепляется за темноволосую макушку; эту макушку Сукуна находит в толпе всегда и везде, и стань он гребаным компасом, Мегуми был бы его Севером. И рядом с Мегуми Сукуна привычно замечает также знакомую розовато-рыжую макушку – как и всегда, Мегуми с Юджи друг от друга не оторвать. Сукуна хмыкает. Уже хочет пойти дальше... Но потом он выхватывает новое движение. К ним подлетает незнакомая девчонка, чуть запыхавшаяся и улыбающаяся, и Мегуми улыбается ей в ответ едва уловимо, со знакомой смесью раздражения и ласки; и когда она принимается со смехом виснуть на нем – Мегуми не отталкивает ее, хотя обычно такое позволено только Юджи, Годжо, и еще, может быть, самому Сукуне. Не то чтобы Сукуна когда-нибудь на Мегуми вис – просто он почти уверен, что мог бы, если бы захотел. Но только – почти. А вот этой девчонке – виснуть разрешено совершенно определенно. И она симпатичная, чтоб ее. Улыбчивая. Мегуми конечностями облепившая – а Мегуми вновь улыбается ей с этой раздраженной лаской, и Сукуна... Да ебаный нахуй. Ощутив, как внутри что-то вскидывается и взрыкивает, что-то пылающее, яростное – Сукуна заставляет себя отвернуться. Сукуна заставляет себя уйти. И весь день он по какой-то неясной – ага, неясной, блядь – причине ходит пиздец злой и на людей бросающийся. И к вечеру ему эта злость окончательно кости выламывает. И Сукуне все вспоминается и вспоминается, как девчонка облепила Мегуми конечностями – как Мегуми позволял ей, как Мегуми улыбался ей, и какого хера он вообще кому-то улыбается, Сукуне вот его улыбки с боем достаются, и... И такой Сукуна мудак. Такой мудак. И он честно пытается переключиться, пытается выбросить это из головы – Мегуми не сделал ничего плохого. Мегуми восемнадцать. Мегуми имеет право гулять с кем захочет и улыбаться кому, блядь, захочет.

***

Возможно, если Сукуна повторит себе это тысячу раз. То и сам себя убедит.

***

Убедить себя нихуя не получается.

***

А позже, вечером, Мегуми появляется в его квартире. И Сукуна с опасением ждет, что вот сейчас, следом за Мегуми с Юджи, ввалится и девчонка – но этого, к счастью, не происходит. Было бы совсем уж неприглядно тридцатитрехлетнему мужику выдирать патлы какой-то девице – не то чтобы Сукуна планировал, конечно. И все же. И Сукуна не может это контролировать – его реплики в адрес Мегуми этим вечером ядовитее обычного, и злость его то и дело выплескивается с этим ядом, и ему хочется узнать, хочется спросить... Но у него нет права спрашивать, блядь. Нет никакого ебаного права. В конце концов, Мегуми не выдерживает. Спрашивает сам, когда Юджи уходит в свою комнату, и они остаются одни: – У тебя все нормально? И в голосе его, вместо ответной злости – звучит искреннее беспокойство, и брови его знакомо тревожно хмурятся, и тревога эта отражается на донышке его всегда невозмутимых глаз. Чувство вины когтисто царапает Сукуне глотку – и от этого он злится только сильнее; злостью все остальное, сложное, давящее и рушащее, пытается перекрыть. Выплевывает: – У меня все охуенно, – и тут же добавляет едко, не выдерживая, потому что ебланом родился, ебланом и умрет; возможно, убьет его Мегуми, этого даже не осознавая. – Видел сегодня вас у кинотеатра. Похоже, у тебя тоже заебись все. Первую секунду-другую Мегуми непонимающе хмурится, но потом в его глазах загорается осознание. – О, да. Мы с Юджи на новый фильм ходили. – Судя по всему, не только с Юджи, – цедит Сукуна, и Мегуми склоняет голову на бок, явно озадаченный. – Ну, да. С нами еще была Нобара... Он явно хочет добавить что-то еще – но Сукуна уже не слушает. Сукуна уже обрывает его, ощущая, как злость вылизывает ему легкие, обращая их черными дырами. – Ах, значит, Нобара. Так вот, как ее зовут. Крайне любопытно, – нихуя не любопытно, блядь. – Учти, я буду не в восторге, если ты начнешь таскать сюда своих девок. Хер знает, какого черта Сукуна это произносит; единственное объяснение – потому что он дебил. Никогда и никого Мегуми не стал бы в чужой дом водить – Сукуна, блядь, о существовании этой Нобары не узнал бы даже, если бы случайно на улице их не встретил. Эта мысль нихрена не успокаивает. Сколько у Мегуми уже было таких Нобар, о которых Сукуна даже не подозревает? Лучше не задумываться. Лучше не задумываться. Лучше не… А самого Мегуми его последняя реплика явно в восторг не приводит; явно становится последней каплей, которой хватает, чтобы уже явно накопленной волной его наконец швырнуло в заслуженное ответное раздражение. И на место беспокойства в ярких радужках наконец все же приходит злость, когда Мегуми рычит с обманчивой сдержанностью: – Так, как таскал их сюда ты? – но тут же резко замолкает, моргает; и злость его моментально куда-то уходит. И Сукуна даже не успевает зацепиться, не успевать ответно возликовать – ага, значит, все же не плевать, все же помнит, все же… как Мегуми уже глубоко вдыхает, выдыхает; как Мегуми уже отступает на шаг, вновь раздраженный – но теперь уже, кажется, только на себя. Как Мегуми уже холодно рубит: – У меня нет права это говорить. У тебя есть право, – хочет сказать Сукуна. У тебя есть любые ебаные права. Только заяви их на меня. Только... От собственных мыслей Сукуне даже землю из-под ног вышибает – приходится ухватиться пальцами за столешницу, чтобы не обрушиться. И вместо злости по его венам – сплошь отчаяние; сплошь нужда. И как же он вляпался. Как же он... И в этот момент вдруг что-то меняется. И в глазах Мегуми вдруг что-то загорается. Догадка. Понимание. Озарение. И он вдруг спрашивает, контрастно недавней злости – тихо и удивленно, чуть сбивчиво, с несвойственной ему, редкой для него неуверенностью: – А ты что... Ревнуешь? И хорошо, что Сукуна уже держится за столешницу – а то неловко было бы распластаться тут грудой охуевших старых костей. И это... Это слишком. Блядь. Слишком. Мегуми не должен знать – Сукуна не может его во все это втянуть. Сукуна и перед самим собой до сих пор еще до конца не признал – хотя что тут признавать-то, черт возьми, вляпался уже по самую макушку, поздно делать вид, будто в эту восхитительную трясину имени Фушигуро Мегуми никогда не влезал. Но – это все же слишком. И Сукуна против воли уже закрывается. Пытается за новым приливом злости – фальшивой, ублюдочной – спрятаться от правды в словах Мегуми. Пытается эту правду отрицать. И выплевывает в попытке по-еблански защититься: – Так же, как ты, когда увидел меня с кем-то другим? И тут же, в то же мгновение, как эти мудацкие слова его мудацкий рот покидают – Сукуна жалеет. Сукуна хочет откатить. Переиграть. Вся его искусственно нагнанная злость тут же улетучивается, как не было. Потому что, как только он видит это – видит, как разбивается собственная защита Мегуми, как в глазах его, кристально-ясных, так же кристально-ясно вспыхивает боль, – смесь из вины и отвращения к себе затягивается на глотке, грозясь удушить. И Сукуна же так старался, чтобы Мегуми боли не пришлось из-за него испытывать. Он пытался, блядь, он пытался... И все равно проебался. И ему нужно уйти. Нужно срочно свалить, пока он не сотворил еще какую ебанину. И он боится, что если останется – то либо опять причинит Мегуми боль, выплеснет ядом из себя еще какое дерьмо. Либо сделает то, чего ему нельзя. Никак нельзя. И Сукуна сбегает. И первая его мысль – найти себе кого на ночь, но она мелькает разве что где-то по касательной и быстро отметается. Сукуна знает – никем Мегуми заменить у него не выйдет. Сукуна признает – никем Мегуми заменять он и не хочет. Сукуна понимает – он не выдержит, не выдержит, блядь, если опять увидит в глазах Мегуми боль. И даже если сейчас Мегуми уже плевать, с кем он там трахается. Одной памяти об этой боли хватает, чтобы остановить. Чтобы сработать, как оплеухой – наотмашь. Как хуком – в солнышко. Чтобы заставить Сукуну – мудака гребного – хоть немного человеком быть.

***

И по итогу Сукуна просто колесит на машине по городу. Не пьет даже – выпивкой такое не глушится. Такое ничем не глушится. Сукуна проклят. Сукуна благословлен.

***

Сукуна весь – в Фушигуро Мегуми.

***

И он возвращается домой уже глубоко за полночь, когда ощущает, что наконец может себя контролировать; что наконец остатки злости притихают, окончательно перекрываясь чувством вины. И, переступив порог квартиры – Сукуна обнаруживает в гостиной свернувшегося на диване с книгой Мегуми, и тот моргает чуть расфокусировано – явно же уснул, даже если делает вид, что нет. Явно же его, Сукуну, ждал, даже если делает вид, что просто читал. Судя по беспокойству в глазах, которое тает облегчением – действительно ждал. Блядь. И Сукуне вдруг почему-то хочется объясниться. Хочется, чтобы Мегуми знал. Что, нет, он ни с кем не трахался сейчас, он всего лишь ездил по городу, чтобы успокоиться и не сделать все еще хуже. Вот так просто. Вот так сложно. Даже если Мегуми плевать. Даже если. Сукуне просто нужно, чтобы Мегуми знал – это вдруг кажется до пиздеца важным. Но Мегуми его опережает. Мегуми почему-то всегда его опережает. – Нобара – наша новая одноклассница. Они с Юджи как-то сразу спелись, вот он и пригласил ее пойти с нами. И она забавная, так что я был не против. Но между нами ничего нет. И не может быть. И это, наверное, одна из самых длинных тирад, которые всегда лаконичный Мегуми произносил на памяти Сукуны, и Сукуна ощущает, как растворяется тяжесть где-то в желудке, на которую он не имел никакого права, и Мегуми вообще не должен перед ним оправдываться, не должен же, блядь, и какого хуя вообще. Какого хуя. Но почему-то – почему-то – Мегуми все же считает нужным объяснить, оторвав взгляд от книги и глядя Сукуне в глаза твердо и серьезно, уже без следа сонливости. Сукуна сглатывает. Сукуна пытается дать в ответ на эту честность что-нибудь – потому что должен, потому что хочет. Потому что Мегуми этого заслуживает. – Прости. Что сорвался на тебя, – хрипловатым голосом говорит он. Слово «прости» ложится на язык незнакомо, непривычно, слишком уж редко Сукуна перед кем-либо извиняется; слишком уж мало есть людей, на которых ему хоть сколько-то не плевать, которых он считает извинений достойными – пальцев одной руки будет много, чтобы пересчитать. И Мегуми… Ну, Мегуми – первый в списке, осознает вдруг Сукуна. И новостью это, в общем-то, не становится. Чуть поморщившись, он добавляет – потому что, опять же, напротив него не случайный кто-то. Напротив него Мегуми – тот, перед кем проебываться, кому боль причинять Сукуна так пиздецки ненавидит. – И за остальное – тоже. В ответ Мегуми коротко кивает и опять утыкается взглядом в книгу, в теории вроде бы давая понять, что разговор на этом окончен – но Сукуна почему-то не уходит. Сукуна, сам не зная, чего – ждет. На несколько секунд повисает тишина – напряженная, будто бы тоже чего-то ждущая, – пока в конце концов Мегуми, все так же глаз не поднимая, наконец отзывается: – Я не должен был говорить, что ты ревнуешь. Это глупо. Сукуна с силой сглатывает. Смотрит на Мегуми, который старательно и талантливо отыгрывает безразличие – но пальцы барабанят по обложке книги: один из редких признаков его беспокойства. И Сукуна. Раньше, чем успевает подумать. Раньше, чем успевает себя остановить. Раньше, чем успевает струсить. Признает тихо: – Правда бывает глупой. Мегуми тут же вскидывает голову – но Сукуна отворачивается. Это было близко. Опасно близко. Слишком похоже на признание – признание во всех смыслах. Мегуми умен, он не может не понять. И Сукуна слышит, как Мегуми откладывает книгу, как соскальзывает с дивана. Нутром ощущает, как Мегуми подходит к нему. Краем глаза улавливает, как тот останавливается перед ним. – Посмотри на меня, Сукуна, – тихо, но твердо просит Мегуми – и Сукуна не может ослушаться. И Сукуна смотрит. И он не уверен, что именно Мегуми видит – но это вдруг заставляет черты его лица едва уловимо смягчиться, заставляет морщинку между его бровей чуть разгладиться. И Сукуна понимает – его собственные защитные маски упали, разбились от одного тихого и слишком честного «правда бывает глупой». Понимает, насколько уязвимым сейчас должен выглядеть – понимает, что таким уязвимым себя не показал бы никому. Никому, кроме Мегуми. И Мегуми вдруг тянется рукой вперед. Осторожно, как к дикому зверю, которого не боится – но не хочет спугнуть. И Сукуна замирает под его бережными и чуть шершавыми, но нежными пальцами. И он не может это контролировать – он поддается под эти пальцы, почти ластится под них, как голодный до хозяйской ласки пес. И маски Мегуми, ответно – разбиваются тоже. И он вдруг тоже становится таким уязвимым, каким Сукуна видел его лишь раз в жизни – когда Юджи случайно выдал чужую тайну. И эта уязвимость – в глазах, в чертах лица, в пальцах, ласково скулы Сукуны обводящих. И Сукуна. Не может. Контролировать. Он подается вперед – и не столько видит, сколько ощущает, как Мегуми подается навстречу в ответ. И у Мегуми чуть размыкаются губы с коротким выдохом. И явно бессознательно закрываются глаза. И Сукуна вглядывается в него с благоговением, и Мегуми теперь почти одного с ним роста, так что наклоняться даже не нужно, и Сукуна уже ощущает его дыхание на своих губах... И наконец отрезвляет именно это – пусть и едва ощутимое, но физическое подтверждение реальности происходящего. Именно это заставляет отшатнуться. Пальцы Мегуми соскальзывают с его щеки – становится холодно. Глаза Мегуми резко распахиваются – становится больно. Но Сукуна не может. Он не имеет права. Ему, блядь, долбаные тридцать три, он уже проебал свою жизнь – и не может утащить за собой Мегуми. Мегуми, которому всего лишь восемнадцать, у которого вся ебаная жизнь впереди. И даже если Мегуми его все еще... Даже если... Это не дает Сукуне права. И Сукуна хрипит: – Мне нужно идти. И он заставляет себя отвернуться. И заставляет себя уйти. Уйти. Уйти... Но его останавливает хватка на запястье; останавливает короткое, отрывистое: – Нет. Сукуна оборачивается. Глаза Мегуми – больше не уязвимость. Глаза Мегуми – сила и ярость. Весь Мегуми – стихия, вдруг обрушивающаяся на Сукуну. – Нет, Сукуна, нет. За десять лет я смирился с тем, что моя любовь так и останется безответной. Я смирился, блядь. Я не нужен тебе? Ладно. Ты не хочешь меня? Пускай. Я могу это понять и принять. И я никогда не собирался навязываться. Но это? Нет, – зло выплевывает Мегуми, и его хватка на запястье Сукуны становится крепче, и его голос ощутимее наливается и силой, и яростью; сталью. – Ты не посмеешь давать мне надежду – и тут же ее разбивать, Сукуна. Я не твой комнатный зверек. Я не буду преданно ждать тебя и бежать за тобой по первому зову, даже если иногда кажется, что я дышать без тебя не могу. К черту, Сукуна. Скажи это здесь и сейчас. Я либо нужен тебе – либо нет. Ты либо хочешь меня – либо нет. Все просто. Но играть со мной я тебе, блядь, не позволю. А Сукуна смотрит на него. И смотрит. И смотрит. И захлебывается яростью в его глазах. И решительностью. И силой. И Мегуми говорит, вслух выдыхает вот это «иногда кажется, что я дышать без тебя не могу» – но все равно не уступает. Не позволяет пользоваться собой. Не позволяет ломать себя. И в этом весь Мегуми. И сколько же в нем силы. Господи. Сколько же в нем силы, и как это вообще возможно, и как кто-то такой существует. И Сукуне внутренности скручивает благоговением и восторгом. И Сукуне тоже нечем дышать. Нечем. Блядь. Дышать. И Сукуна, видимо, выглядит изрядно обалдевшим, потому что хватка на собственном запястье становится чуть слабее; и когда Мегуми хмурится, задавая вопрос – раздражение его кажется скорее непонимающим, чем яростным. – Почему ты так смотришь? – Ты восхитительный, – выдыхает Сукуна ломко, тихо и искренне. – И у меня никогда не было ни единого шанса. Решительность в глазах Мегуми сменяется несвойственной ему неуверенностью, какой-то надколотой, опасливой надеждой, когда твердость голоса снижается до почти беззащитности шепота: – Это значит?.. – Это значит, – хрипит Сукуна, ощущая, как гортань болью скручивает, как слова сопротивляются, не желая быть произнесенными – но он должен это сказать, должен. – Что я не заслуживаю тебя, Мегуми. Мне тридцать три, и я просрал все, что только мог в этой жизни. Я мудак и сволочь. Я ломаю, все к чему прикасаюсь. Тебе же всего лишь восемнадцать. Ты же такой… Умный, дерзкий, смелый, охеренно красивый. Совершенный, чтоб тебя, даже когда до пиздеца бесишь. У тебя вся жизнь впереди, и я никогда в принципе не понимал, почему ты вообще в меня... – он не выдыхает «влюблен», потому что кажется, это слово что-то разрушит, пробудит Сукуну ото сна, посмеется над ним – вот дурак, поверить в такое. – Не понимал раньше. Сейчас не понимаю тем более. Думал, ты давно забыл. Думал, отболело и прошло, а ты все равно… Но ты найдешь кого-то лучше, чем я. Кого-то, кто будет заслуживать. Тебе ведь – целый мир дарить нужно, Мегуми, и этого будет мало, потому что ты достоин гораздо, гораздо боль... – Заткнись, – в конце концов обрывает его Мегуми, цедит сквозь зубы. И в чертах его опять – решительность, опять – раздражение на грани злости. И он спрашивает пусть тихим, но вновь знакомо твердым голосом: – Ты хочешь меня? – Я... – пытается подобрать слова Сукуна, но Мегуми, явно ощущающий, что его сейчас опять в какую-то ебанину унесет – припечатывает жестко: – Хочешь или нет? И Сукуна сдается с сиплым вздохом, наконец признавая – признавая перед Мегуми, признавая перед самим собой. Признавая перед небом и преисподней, где ему явно котел отдельный отведен: – Никого и никогда так сильно не хотел. Облегчение в глазах Мегуми явственное, яркое – но он только кивает решительно и говорит еще тверже, еще увереннее: – Это все, что мне нужно знать. А прочее дерьмо с «я тебя не достоин» оставь при себе, Сукуна. Потому что это – мой выбор. Мне решать, кто меня достоин или нет. Кто мне нужен или не нужен. И я выбрал тебя. Выбрал еще в восемь лет – и, поверь мне, Сукуна. Я тоже думал, что это пройдет. Сначала – пройдет восхищение кумиром, мудаковатым, но большим и сильным старшим братом лучшего друга. Потом – пройдет детская влюбленность в этого брата. Но оно не прошло, Сукуна. Оно окрепло. Выросло. Доросло до таких масштабов, что я смирился – это всегда будешь ты. И это всегда будет безответно. Так что не смей, блядь, говорить мне теперь, что ничего не будет... Нас не будет не потому, что ты этого не хочешь – а потому, что ты вбил в свою дурную голову идиотскую мысль, будто ты меня не достоин. Надеюсь, ты меня услышал, придурок, потому что повторять я это не собираюсь. И – да. Да. Сукуна услышал. Каждое ебаное слово услышал. И собственные ответные слова застревают у него в глотке, и он – сдача позиций и белый флаг, и Мегуми как-то смог разломать его по кускам и собрать заново, и Сукуне нечем дышать. Но Сукуна дышит полнее и глубже, чем когда-либо прежде. А потом Мегуми вдруг закатывает глаза и добавляет – уже мягче, уже спокойнее, со знакомой нежной ворчливостью, от которой внутри – теплом. – И прекрати говорить о себе, как о старике. Тебе тридцать три, а не сто. Поменьше драматизма, пожалуйста, Сатору явно плохо на тебя влия… Не выдержав – Сукуна ласково смеется, ощущая, как что-то внутри отпускает, как уходит напряжение, как стальные нити внутренностей расслабляются. И все вдруг оказывается так легко. Так просто. И все, что Сукуна может – это податься вперед, прерывая Мегуми на полуслове. И наконец. Наконец. Накрыть его губы своими. Нежно. Трепетно. Ласково. И поймать его выдох – дрожащий, сладостью во рту разливающийся. И что-то со щелчком становится на свое место. И вселенные схлопываются. И Сукуне кажется – он всю жизнь шел к этой минуте. К этой секунде. Всю жизнь шел к Мегуми. А Мегуми ждал его – здесь, по другую сторону. Ждал, пока Сукуна, бестолковый такой, наконец до него доберется. И поцелуй быстро набирает обороты. Становится жарче, голоднее. И Мегуми смелеет, как будто, несмотря на всю свою ярость и решительность – только теперь наконец верит, что это правда. Что это – на самом деле. И Сукуна ощущает его пальцы в своих волосах, сжимающие и тянущие, и ощущает зубы Мегуми на своей нижней губе, и проскальзывает языком Мегуми в рот, вылизывает ему нёбо, и что-то накаляется – что-то между ними, что-то внутри Сукуны, и у Сукуны были сотни поцелуев в жизни, но никогда не было поцелуев таких. Которые ощущаются так, будто он может умереть, если оторвется от губ Мегуми хоть на секунду. Но оторваться нужно. Нужно притормозить. Нужно... – ...нужно перебраться в спальню, – хрипит Мегуми ему в губы, и Сукуна раньше, чем осознает, выпаливает. – Нет. Мегуми тут же отшатывается. В глазах Мегуми загорается знакомая боль. И Сукуна, осознавший свою ошибку – движется за ним следом, и обхватывает его лицо ладонями, и прижимается лбом ко лбу Мегуми, пока их потяжелевшее дыхание мешается. И Сукуна шепчет в восхитительные зацелованные губы, отчаянно в глубокие и кроющие глаза Мегуми вглядываясь – потому что ему нужно, чтобы тот понял; ему нужно... – Нет. Подожди. Я хочу тебя, Мегуми. Я так сильно хочу тебя. Но еще я хочу, чтобы все было правильно. Хочу сделать все правильно. Последовательно хочу отправиться к твоему идиоту-отцу, рассказать ему, что собираюсь забрать его главную ценность – и проверить, не попытается ли он проломить мне за такое голову. Хочу рассказать все своему идиоту-братцу – и проверить, не попытается ли он придушить меня за то, что покусился на его лучшего друга. А потом, когда преодолею все круги ада, через которые они наверняка заставят меня пройти – заслуженно заставят – я хочу отвести тебя на свидание. И еще на одно. Хочу дарить тебе цветы... – Мне не нужны цветы, – хрипло вклинивается в его тираду Мегуми, и Сукуна покорно соглашается. – Ладно. Что захочешь – то и буду дарить. – Мне ничего не нужно. – А я все равно буду. – Мне вообще ничего из этого не нужно. Ты же понимаешь, да? – надколото интересуется Мегуми, и Сукуна нежно обводит пальцами контуры его скул. – Считай, что это нужно мне, – нежно под стать движениям говорит Сукуна – и, господи, откуда в нем вообще столько нежности-то, а; столько нежности – и только для одного человека, для одного человека копилось, для одного человека выплескивается. – Я не хочу приравнивать тебя к тем, кто был у меня раньше, просто затащив тебя в постель. Потому что ты – не на одну ночь, Мегуми. Ты – кто-то... – на секунду Сукуна задыхается от силы собственных слов и от их истины – но продолжает хрипло, потому что хочет, чтобы Мегуми это услышал. – Кто-то, к кому я, кажется, шел всю свою жизнь. Несколько секунд Мегуми вглядывается в него, будто ищет что-то, и в глазах его растекается мягкость, и нежность, и что-то огромное, всеобъемлющее, резонирующее с тем, что отчаянно пульсирует в грудной клетке Сукуны. И Сукуна вдруг осознает, что там, в этой самой грудной клетке, что там, за ребрами – больше вовсе не булыжник. Что в ладонях Мегуми, под пальцами Мегуми – камень обращается плотью, захлебывающейся стуком, и аритмией, и жизнью. И это больно. И это восхитительно. И это – одному лишь Мегуми принадлежит. Кажется, давно уже принадлежит. – Ладно, – в конце концов, сдается Мегуми. – Я ждал десять лет. Могу подождать еще. Сукуна улыбается, поражаясь тому, как охеренно светло и легко собственная улыбка ощущается. И вновь его целует.

***

Сукуне кажется, после тридцати трех лет ада. Он наконец познает рай.

***

И Сукуна делает именно то, о чем говорил. Он идет к Годжо – но тот вместо того, чтобы голову проламывать, только хмыкает, ни капли не удивленный, и вновь повторяет то, что уже когда-то говорил. – Ты же помнишь, да? Мегуми и сам тебе голову оторвет, если вдруг что. Но и я добавлю, исключительно ради собственного морального удовлетворения. Твои кости никто не найдет. Стоящий рядом и становящийся свидетелем этой тирады Мегуми только глаза закатывает. Следом случается разговор с Юджи – и этот тоже почему-то не спешит Сукуну душить. Только сначала переводит недоверчивый взгляд с Сукуны на Мегуми – а потом весь вдруг загорается и расплывается в широкой, адресованной Мегуми улыбке. – Я знал, что в конце концов этот идиот откроет свои глаза! – Сукуна даже на идиота не обижается – ну не поспоришь же, а; но потом Юджи вдруг добавляет, на секунду бросив на Сукуну оценивающий взгляд и вновь вернув внимание Мегуми. – Но если бы он сделал это, когда тебе было тринадцать – я бы не посмотрел, что это мой родной брат, и все же помог бы тебе накатать на него заявление. Сукуна не совсем уверен, о чем они – но Мегуми фыркает и этого достаточно. И в результате никто так и не пытается заслуженно Сукуне врезать, к его огромному удивлению, а самому себе врезать пытаться – это как-то ну совсем уж клиника. Так что Сукуна переходит к следующей части плана – той, которая связана со свиданиями. И он ведет Мегуми в кино. И в ресторан. Но это все жутко скучно и не про них – так что потом они отправляются в поход, и в музей, где немного задрот-Мегуми прочитывает Сукуне целые лекции, а Сукуна его восторженно слушает, и находится еще уйма вариантов того, что они хотят вместе сделать. И Сукуне нравится узнавать о Мегуми новое. Нравится делать то, чего хочет он. Нравится, что Мегуми тоже охотно соглашается разделить увлечения и желания Сукуны. Нравится продолжать Мегуми разгадывать.

***

Разгадывать – шаг за шагом. Разгадывать – слой за слоем. Упиваясь любой мелочью, деталью. И с каждой такой деталью все сильнее в Фушигуро Мегуми пропадая. Даже если всегда кажется, что сильнее – уже невозможно. Просто, когда речь о Мегуми – еще как возможно.

***

Просто. Когда рядом Мегуми. Возможно все.

***

И однажды ночью, когда по чернильному небу кто-то рассыпал звезды – Сукуна растягивается на коленях Мегуми сытым жадным котом. И он тихо наслаждается ощущением знакомых длинных пальцев, рассеянно перебирающих его волосы. Наслаждается тем, с каким сосредоточенным, серьезным выражением своего до пиздеца красивого лица Мегуми читает книгу. Наслаждается моментом. Наслаждается. Впервые за тридцать три года. Жизнью. А потом – ну, потому что Сукуне рот к хуям зашить нужно, чтобы херню всякую не пиздел – из этого самого рта вдруг вырывается тихое: – Почему? Взгляд Мегуми тут же отрывается от книги – обращается к Сукуне. Между бровями появляется знакомая складка – Сукуне отчаянно хочется потянуться и разгладить ее пальцем. А потом он вспоминает, что теперь и впрямь может это сделать. Что теперь имеет на это право. Потому Сукуна тянется – нежно прижимается к месту между бровями большим пальцем; ведет им бережно вверх. Выражение лица Мегуми смягчается, когда он интересуется в ответ: – О чем ты? И у Сукуны есть еще шанс отступить. Либо попросту отмахнуться – либо сделать вид, что он спрашивал о чем-то совсем другом. А может, и сразу к чертям себе язык откусить – на всякий ебучий случай. Этим шансом, наверное, стоило бы воспользоваться. Наверное. Но… Сукуна задавался этим вопросом десять лет. Слишком долго, чтобы и дальше молчать. – Почему я? Собственный голос звучит сипло и уязвимо – но Сукуне плевать. Плевать, пока он показывает эту уязвимость только перед Мегуми. Перед Мегуми, которому он доверяет, как никому другому; перед Мегуми, который и так его знает – знает, как никто и никогда не знал. Как никто и никогда не узнает. И Сукуна уверен – тот поймет без лишних объяснений, о чем на самом деле этот вопрос. И на секунду морщинка между бровей Мегуми опять появляется, становится еще глубже; но очень быстро опять разглаживается – Сукуна даже потянуться не успевает, – когда на его лице отражается понимание. – А разве должен быть какой-то определенный ответ? – спокойно и знакомо невозмутимо интересуется Мегуми, чуть склонив голову набок – и пальцы, на секунду в волосах Сукуны замершие, вновь приходят в движение, почти заставляя его довольно заурчать. – Я знаю, какой ты, Сукуна, я видел худшие твои проявления – но и лучшие видел тоже. Ты мудак, это правда – но еще правда то, что это далеко не все, чем ты есть. В конце концов, даже в восемь у меня были определенные стандарты. Я бы не стал восхищаться тем, кто просто – бессмысленная и отбитая сволочь, – хмыкает Мегуми, но глаза его остаются предельно серьезными. И Сукуна в этих глазах пропадает, пока Мегуми продолжает: – Но ты был разным. Остаешься разным. Со всеми своими заебами. С заботой о младшем брате, скрытой за этой колкостью и ублюдочностью. С грубыми бережными руками, которые мне ссадины с детства обрабатывали. С нашими постоянным обменом сарказмом и ядом, где никогда не было настоящей злости – зато сколько взаимного наслаждения происходящим. И взаимного уважения, – и в уголках знакомых губ появляется та едва уловимая, ласковая полуулыбка, которая никогда не перестанет завораживать Сукуну – вот только, к его огорчению, она быстро стекает с лица Мегуми, когда он вдруг качает головой. И неожиданно заканчивает: – Но дело ведь совсем не в этом. А потом Мегуми подается вперед. А потом Мегуми обхватывает ладонями лицо завороженного Сукуны. А потом Мегуми говорит тихо-тихо, почти в губы в Сукуне выдыхает, будто бы по секрету – но уверенно, твердо, со смесью решимости и нежности, в его восхитительных глазах плещущихся. – Просто ты – это ты. Других причин мне никогда не было нужно. И, проваливаясь в теплые, пронзительные радужки – Сукуна шумно и с хрипом выдыхает. Сукуна ощущает себя таким сломанным и разбитым, каким никогда прежде не ощущал – ощущает себя таким цельным и реальным, каким никогда прежде не ощущал. И где-то внутри скручивается восторг и благоговение – но вдруг Сукуна осознает, что на самом деле понимает. Понимает, потому что у самого ведь – так же. Понимает, потому что Мегуми, восхитительный, умный, сильный, охеренно красивый Мегуми – это просто Мегуми. И других причин Сукуне не нужно. Никогда не будет нужно. И вопрос, которым он задавался последние десять лет – вдруг кажется таким глупым, не имеющим абсолютно никакого смысла. И Сукуна медленно выдыхает, ощущая упоительную легкость внутри. Ощущая себя запертым в восхитительных глазах Мегуми – и по-настоящему, впервые в своей ебанутой жизни, свободным. Свободным. Свободным. Зарывшись пальцами в волосы Мегуми на загривке, Сукуна притягивает его ближе. И ближе. И целует. Целует. Целует.

***

И, целуя Фушигуро Мегуми. Сукуна живет.

***

И в один из вечеров, когда они вваливаются к Сукуне домой – Мегуми вжимает его в стену, голодный и напористый, и Сукуна удовлетворенно мурлычет под этим напором; Сукуне нравится, когда Мегуми берет то, чего хочет. Нравится, что Мегуми в принципе знает: когда дело касается Сукуны – он может все, чего хочет, взять. И когда Мегуми хрипит ему в губы: – Я хочу тебя. У Сукуны больше нет ни одной рациональной причины ему отказать. Сукуна, блядь, хочет его так сильно, как никогда и никого не хотел – и сейчас, когда Мегуми смотрит на него с жаждой и пылом, сейчас, когда Сукуна сделал все последовательно, по правилам, он почти не ощущает себя так, будто собирается Мегуми воспользоваться. Они оба хотят этого. И, наверное, для этого пришло время. И, когда Сукуна нависает над распластанным по кровати Мегуми и вылизывает его шею, ощущая жадные руки под собственной футболкой – он прикусывает мочку уха и хрипит жарко. – Как ты хочешь? Сверху или снизу? На секунду Мегуми замирает – и Сукуна подается чуть назад, чтобы перехватить его взгляд. Упрямый, голодный взгляд, на донышке которого спряталась тысячная доля неуверенности. – У меня никого... Ну, ты знаешь... Не было. Так что, наверное, лучше снизу, – с фальшивой небрежностью произносит Мегуми – но нетипичная для него рваность слов подводит. А Сукуна пытается удержать в себе удовлетворенное рычание от вот этого «никого не было». Нет, это ничего не изменило бы в его отношении к Мегуми, если бы кто-то у него все же был – не Сукуне его осуждать, когда через собственную постель прошли безликие толпы. Да и догадывался он, что до одури верный Мегуми, который любил его, блядь, с восьми гребаных лет, не стал бы ни с кем больше спать. Но тот факт, что Сукуне не нужно бороться с желанием пойти и переломать кости тем, кто с Мегуми до него мог быть… Ну. Что ж. Сейчас это чуточку все упрощает. И Сукуна выбрасывает эти – совершенно, блядь, лишние – мысли из своей дурной головы и концентрируется на том, что действительно важно. На том, кто действительно важен. Ласково огладив скулу Мегуми, он мягко ему говорит: – Не нужно «лучше», Мегуми. Нужно, как хочешь ты. И, знаешь, секс – это далеко не только проникновение, – добавляет Сукуна исключительно справедливости ради, и подавшись вперед, вновь прикусывает мочку Мегуми, низко, интимно выдыхая. – Мы можем делать еще много всего интересного. Если хочешь. Коротко, хрипловато рассмеявшись – у Сукуны от этого звука вселенные рушатся и рождаются заново, – Мегуми чуть отстраняет его на дюйм-другой, заставляя вновь на себя посмотреть. И пару секунд он просто сверлит Сукуну горящими преисподними своих глаз, в которых тот восхитительно пропадает – пока в конце концов Мегуми не произносит: – Это же не единственный наш раз, верно? – и он пытается звучать насмешливо – но Сукуна улавливает, как в интонации проскальзывает эта спрятанная на донышке глаз неуверенность – поэтому он наклоняется, прижимаясь к губам Мегуми невинно-порочным поцелуем. И Сукуна знает – Мегуми не нужен сейчас лишний повод для этой неуверенности. И Сукуна понимает – сейчас совсем не время для неуверенности собственной. Тем более, что эта неуверенность не касается ни чувств самого Сукуны, ни чувств Мегуми. Только продолжающих въедаться в подкорку мыслей о том, что Сукуна всего происходящего не заслуживает – никогда не заслужит. Но портить момент своим дерьмом – нихрена не вариант. Тем более – он точно знает главное. То, что Мегуми уже никуда не отпустит ровно до тех пор, пока тот сам не прикажет отпустить. Поэтому Сукуна твердо выдыхает ему в губы ответное: – Верно. И этого хватает, чтобы Мегуми ощутимо расслабился. Чтобы напряжение ушло из его глаз, из его тела, откуда-то изнутри. Чтобы Мегуми наконец сказал, уже без неуверенности – знакомо упрямо и решительно, точно зная, что ему нужно. – Тогда сегодня я хочу быть снизу – но потом, в следующий раз, я определенно хочу тебя трахнуть. И на последних словах глаза Мегуми темнеют, и что-то голодное, требовательное проскальзывает в его голос, и у Сукуны от этого голоса горячая, предвкушающая дрожь по позвонкам бежит. – Буду с нетерпением ждать, – скалится Сукуна. И он действительно будет ждать. А сейчас он тратит львиную долю времени, чтобы обстоятельно изучить тело Мегуми; чтобы понять, что ему нравится, от чего он сладко вздрагивает, от чего ловит ртом воздух. И Сукуна откладывает в памяти точки, где Мегуми особенно чувствителен – местечко за ухом, под коленом, соски, бедренные косточки... И Сукуна узнает, что Мегуми, оказывается, большой любитель кусать и ставить метки – и он уже понял это, когда они целовались, но дальше поцелуев ничего до сих пор не заходило, и теперь Сукуна убеждается окончательно. Сукуне нравится. Сукуна будет носить эти метки с гордостью. И, когда Мегуми наконец требует – не просит, но требует, потому что это Мегуми, господи, Мегуми, – чтобы Сукуна сделал уже что-нибудь. Сам Сукуна посмеивается нежно и пораженно, и просит его перевернуться на живот. – Будет не так больно. – Я не боюсь боли, – просто отвечает Мегуми, и у Сукуны что-то сжимается от этих слов, и он наклоняется, оставляя почти невесомый поцелуй у Мегуми на плече. Хрипит: – Знаю. Хрипит: – Но я ненавижу делать тебе больно. Этого хватает, чтобы Мегуми, выглядя уязвимым и нежностью до краев наполненным, все же перевернулся. И Сукуна исследует его спину так же, как и остальное тело до этого. И, боже, он знал конечно, что под просторными футболками Мегуми скрывается совсем не хрупкое тело – но убеждаться в этом, касаясь пальцами, скользя губами и языком, совсем другое дело. Мегуми кажется мраморным, нереальным – скульптура чьих-то гениальных рук, но в то же время он такой живой, жаром пышущий, что Сукуну уже от одного этого факта ведет. И Сукуна хочет Мегуми, хочет до одурения – но в его жизни хватало бессмысленного секса, а Мегуми заслуживает куда большего. Мегуми хочется большее дать. И Сукуна думает, что, наверное, любил Мегуми всегда – не хотел, но любил. Заботился. Оберегал. Никогда не относился к нему, как брату – но как к кому-то, кто наравне стоит. С того самого момента, как Мегуми впервые сказал «так ты и есть тот стремный старший брат» – готов был за него жизнь отдать. Просто нужно было время. Нужно было, чтобы Мегуми превратился из ребенка в мужчину. Нужно было, чтобы пробудилось так же вот это – желание, горячее, обжигающее, как последняя часть пазла, которой любви Сукуны не доставало. Но – любил он Мегуми всегда. И Сукуна осознает, что впервые целиком и полностью позволяет себе эту мысль. Он любит Мегуми. Он любит Мегуми. Он любит. Боже, он так сильно Мегуми любит. Любит во всех смыслах теперь, когда перед ним – красивый и сильный мужчина, который любит Сукуну в ответ. С восьми лет любит. И, наверное, Мегуми все это время знал то, чего не знал Сукуна – Сукуна же шел к пониманию медленнее, но Мегуми терпеливо его ждал. И, наверное, часть Сукуны всегда будет думать, что он Мегуми не заслуживает – но Мегуми прав. Это неважно до тех пор, пока он, Сукуна – тот, кого Мегуми хочет. Пока он, Сукуна – тот, кого Мегуми любит. И пока Мегуми его любит – Сукуна способен положить к его ногам весь мир, даже если этот мир Мегуми не нужен. И он обязательно скажет все это Мегуми. Скажет. Но не сейчас, не во время секса, когда можно неправильно понять. А сейчас Сукуна ведет поцелуями вдоль его позвонков, и раздвигает руками ягодицы, и скользит языком внутрь, удовлетворенно хмыкая, когда из Мегуми вырывается шумный выдох. Сукуна хочет вылизать его везде, хочет, чтобы Мегуми было хорошо – потому что Сукуна эгоист, и ему хорошо только тогда, когда хорошо Мегуми. И он тянется за смазкой, и вскоре язык сменяется первым пальцем. Убедившись, что Мегуми привыкает и расслабляется – он добавляет второй. Третий. И Мегуми бросает на него возмущенный голодный взгляд – и наконец, скользящий уже четырьмя пальцами Сукуна вынимает их, и подтягивает себя выше, и опять целует плечо, и пытается дотянуться до губ Мегуми – но тот останавливает его, прижав ладонь к лицу Сукуны. – Ты собираешься целовать меня ртом, которым только что вылизывал мне зад? – Мне сходить почистить зубы? – вскидывает бровь Сукуна, и Мегуми задумчиво на это мычит. – Было бы неплохо... Сукуна не выдерживает – и смеется, замечая ответную улыбку на губах Мегуми, а в следующую секунду уже сам Мегуми притягивает его к себе и жадно целует. – Давай, – жарко выдыхает Мегуми ему в губы, и глаза – темнющие, жаждущие, и бесы там пляшут, одурманивают Сукуну, но Сукуна совершенно не против вот так Мегуми одурманенным быть. – Скажи, если что-то будет не так, – сипит Сукуна, и Мегуми смотрит на него одновременно раздраженно и ласково, но кивает. И только после этого Сукуна тянется за презервативом. И он входит в Мегуми так медленно, как это возможно, успокаивающе выцеловывая его позвонки и плечи. И он замирает, выжидая, пока Мегуми привыкнет, пока тот наконец сам не подается назад. И в Мегуми – жарко, тесно, идеально. И одновременно хочется сорваться в бешеный темп – но двигаться так тягуче и сладко, чтобы растянуть это на всю вечность, чтобы не нужно было из Мегуми никогда выходить. И Сукуна толкается медленно, давая Мегуми привыкнуть, и целует его в висок, когда тот откидывает голову ему на плечо, глотая жадно воздух, и ускоряется только тогда, когда Мегуми просит: – Быстрее. И Сукуна держит его, восторженный и благоговеющий, и толчки Сукуны становятся сильнее и глубже, и Мегуми насаживается сам, жаркий, живой и настоящий. И когда Сукуна тянет его на себя, становясь на колени и полностью Мегуми собственным телом удерживая – тот заводит руки назад, зарывается пальцами Сукуне в волосы, и Сукуна целует его приоткрытые губы, продолжая мощно в него толкаться. И когда Сукуна обхватывает его член ладонью, хватает пары движений, чтобы Мегуми кончил с низким рваным стоном, лучшим звуком в жизни Сукуны – звуком, который, он знает, никогда не забудет. И этого стона хватает, чтобы Сукуна кончил следом, осторожно опуская Мегуми обратно на кровать, пока звезды взрываются и вселенные слетают со своих орбит. Какое-то время Сукуна продолжает дышать Мегуми в плечо, рвано и хрипло, пытаясь собой его не придавить и ощущая, как руки Мегуми ложатся поверх его собственных. Прижимающих Мегуми к себе еще теснее и ближе. В конце концов, Сукуна все же выходит из него. И связывает презерватив, отбрасывая его куда-то на пол. Но когда он пытается встать – Мегуми вдруг переворачивается в его руках, и прижимает Сукуну к себе, и просит. – Не уходи. И есть в его глазах что-то. Что-то отчаянное. Что-то, совершенно Сукуну пленяющее. И он бы все равно не смог уйти, если Мегуми просит – но теперь он не может уйти тем более, да и не хочет вовсе, хотя и собирался-то только до ванной, за полотенцем; он не думает, что физически был бы способен уйти от Мегуми дальше. Сейчас же не думает, что физически способен уйти от Мегуми вообще. Поэтому Сукуна только нащупывает на полу первую попавшуюся тряпку – это оказывается собственная рубашка, но абсолютно похеру. Вытерев белесые капли, оставшиеся еще на торсе Мегуми, он отбрасывает рубашку куда-то к презервативу. После чего прижимает к себе Мегуми крепче под его облеченный расслабленный выдох, переворачивая их набок и переплетаясь с ним ногами. Когда Сукуна уже думает, что Мегуми уснул – он осторожно оглаживает пальцами его расслабленные во сне черты и шепчет, впервые произнося это вслух, пробуя слова на вкус. – Я люблю тебя. Звучит охуенно. Правильно. Нужно. – Я догадался, – бурчит Мегуми, чуть ворочаясь во сне и прижимаясь к Сукуне теснее – а тот ласково фыркает. Потому что, ну, конечно же, Мегуми услышал – на что Сукуна вообще рассчитывал? Но не то чтобы он против. Вдруг выясняется, что эти слова совсем не такие страшные, как казались – дело же не в самих словах, приходит осознание, а в том, для кого они произнесены; в том, чтобы найти человека, для которого произносить захочется – по отношению к которому эти слова станут единственной истиной, константой. Особенно легко все становится, когда Сукуна замечает сонную довольную улыбку Мегуми, прежде чем тот наконец отрубается окончательно. Потому что, как стало ясно за все эти годы, Мегуми вовсе не нужно учить улыбаться – нужно лишь самому научиться его улыбку заслуживать. А Сукуна – ради улыбки Мегуми. На все и всегда. И следом Сукуна отрубается сам, прижимая к себе самое ценное, что когда-либо в его жизни было – что когда-либо в его жизни будет. Прижимая к себе того, к кому всю свою жизнь шел.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.