ID работы: 13046169

Любимые цветы Одиннадцать

Гет
R
Завершён
15
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
7 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
15 Нравится 6 Отзывы 1 В сборник Скачать

truth will mess you up

Настройки текста
Примечания:
Любимые цветы Одиннадцать — маки. Стали они таковыми не потому что она в долгом путешествии по свету в конечном счете стала очарована этими сумрачными багровыми цветами, которые, казалось, уносили в другой, особый мир сразу же, стоило только на них посмотреть, стоило лечь рядом и вдохнуть их пьянящий, сладковатый аромат. Нет. Просто других цветов она не знала. Мак — единственный цветок, о котором была информация в ее голове. Все благодаря санитару Питеру. Благодаря санитару Питеру. Его болтливость и желание к контакту стали его проклятием. Он рассказал ей о нем абсолютно случайно, вскользь — слова о прошлом, о свободе, неряшливо соскочили с его языка и то, чему он не предал особого значения, попало в разум Одиннадцать крепкой зацепкой. Помнится, он даже нарисовал ей этот цветок — кривыми, дрожащими пальцами на каком-то обрывке по блеклой памяти и, поглядывая в красную линзу камеры, незаметно передал во время игры в шахматы. Одиннадцать была очарована этим цветком. Она с упоением разглядывала рисунок Питера у себя в комнате ночью, впитывая с обломанных, ветхих линий саму жизнь — свободу, перемешанную на лоскуте блокнотного листа в глубоком красном цвете. Она была молчалива и никогда больше не интересовалась у Питера ни о маках, ни о других цветах. Ей хватало собственного воображения и уже помятого рисунка. А еще была осторожна — знала, что если выдаст свои знания о мире за стенами Папе, то плохо будет не только ей, но и Питеру. Ей не хотелось, чтобы Питеру было плохо. Меж тем минуло несколько долгих месяцев, месяцев, наполненных тягучим, сладким сближением с Одиннадцать и проработкой плана побега, — и в одно утро санитар Питер, наедине с собой привычный Генри, обнаружил в своем состоянии одну странную вещь. Невообразимо странную вещь. Он стоит, согнувшись, склонившись над раковиной в ванной комнате — руками упирается на фаянс и смотрит — сначала на свою бледную, обесцвеченную, выскобленную белым фигуру: на свою колышущуюся в глубоком дыхании грудь, на растрепавшиеся волосы и бегающие глаза. На кровавый подтек под нижней губой. Кровавый подтек под губой незаметно течет дальше — вниз, по подбородку, и кап — в раковину. Вымывается остатками воды и продолжает течь, в этот раз затягиваясь в слив, и множится, умножается, потому что с губ Генри течет. Самая настоящая, глубоко-красная кровь. Он смотрит теперь ниже — тогда, когда из его рта выходит достаточно крови вместе с противным, скрипучим, клокочущим кашлем — с такими звуками умирают люди, которым выламывают конечности. На белоснежном фаянсе его кровь вычерчивает занимательные, но бессмысленные рисунки, которые, впрочем, не живут долго: размываются влагой и стекают вниз, с остатками, в слив. Свет здесь приглушен и Генри приходится всматриваться в раковину, чтобы различить то, что вышло из его горла, помимо крови и слюны. На белом это выглядит как следы губ — влажные поцелуи от дамы с красной губной помадой. Однако это не отпечатки. Не следы. Генри вытягивает руку — не удерживается от того, чтобы заглянуть в зеркало и пронаблюдать собственный тремор. Не было в Генри ни страха, ни ужаса, но рука все равно предательски дрожала так, будто она решила зажить по-собственнически, отдельно, и сейчас вырвется из его тела, заставив себя отпилить первым попавшимся острым предметом. Ничего такого, конечно, не было. Генри списывает все на небольшое количество часов сна и болезненный, разрывающий легкие, как при туберкулезе, кашель. Это наверное и был туберкулез — скудные знания Генри вмещали в себя информацию об этой несчастливой болезни. С другой стороны возникал вопрос: как он умудрился заболеть в стерильной засекреченной лаборатории, в которой даже пауки боялись селиться? Он думает. А после вытягивает с самого краешка раковины, механически, несколько странных по форме — след губ — багровых лепестков. Теоретически, по старой памяти, Генри неохотно узнает мак. Он рассматривает их у себя на пальцах через зеркало — они небольшие, пропитавшиеся кровью, но сохранившие свой былой цвет — впрочем, такой же красный. Он растирает несколько у себя меж пальцев — пытается проверить, не является ли это глупой иллюзией, странным сном, порождением разума или следствием очередных экспериментов Бреннера. Лепестки размазываются, расползаются на составляющие, но ни в коем случае не показывают свою нереальность. Нет, сейчас в этой ванной комнате, всё — начиная от зеркала, заканчивая худосочной фигурой Генри — абсолютно реально. И кровь, скопившаяся в полости раковины вместе с небольшим количеством маковых лепестков — тоже. Генри позволяет себе задержать взгляд на лепестках еще с минуту. После, последний раз оценив свой небрежный вид в зеркале, включает кран и уверенно смывает остатки инцидента в слив. Начисто вымывает руки с мылом, споласкивает и вытирает лицо. Проверяет свой голос, горло — все еще саднящее от недавнего кашля — и, убедившись что на нем нет ни единой улики, выключает кран и выступает на смену. Оно никуда не исчезает. Это продолжается уже с пару недель — и все это время Генри уверенно старается игнорировать. А еще не показывать свой недуг на людях — с каждым днем все тяжелее, потому что лепестки рвутся наружу вместе с кашлем все охотнее, все чаще и все яростнее, словно плодятся у него в легких, как вшивая семья, и от недостатка места внутри хотят освоить еще и мир за пределами органов Генри. Одиннадцать все портит. Он думает о ней гораздо больше, чем о странной, схожей с туберкулезом, болезни. В его голове — идеальный план побега, который омрачается лишь тем, что его мысли сосредоточены ни сколько на самом побеге, сколько на Одиннадцать. Он не должен так о ней думать. Но он себя не контролирует — так же, как не контролирует вырывающиеся из горла лепестки. Генри слишком высокого о ней мнения. Он слишком привязан. Слишком мечтателен и слишком нетерпелив. Потому ночью, когда он в очередной раз выпустил из горла кровавых маковых лепестков с дюжину, Генри жмет к себе колени, точь-в-точь замерзший альпинист, и мечтает об Одиннадцать. Не думает — мечтает, грезит, утопая в тяжелой грудной боли и подступающем сне: он грезит о том, как будет прижимать ее к себе холодными ночами — как они будут согревать друг друга своими телами, потому что даже сейчас Генри было нестерпимо холодно: в этом месте холод странным образом постоянно обуревал его, и причина вряд ли крылась в легкой санитарской форме. Грезит, как будет, стоя на коленях, целовать кровавые шлейфы под ее носом, как будет смотреть на нее с лаской, заботой и верой, и в ответ получать то же самое. Ему от этого хочется царапать стены и грызть войлок. Он ненавидит свое греховное влечение и надеется, что к утру это уйдет. Что забудутся все странные, грязные мысли. Но они не проходят. И вместе с ними, как предвестник апокалипсиса, приходит кровавый кашель. Цветочный кашель — порождение его нездоровой, вымученной любви. Пока еще только зарождающейся — но уже отчетливо-липкой, а еще пугающей. Пугающей намного сильнее, нежели цветы в легких и алгии в груди. Время идет. Лепестков все больше, а одержимость Генри все сильнее. Однажды его недуг замечает Папа. Генри тщательно скрывает все симптомы — но его тело, со временем исхудавшее и обледневшее еще сильнее, выдает всё. Во всяком случае, Бреннер уж точно видит, что что-то не так. Его разговор с ним короток — пожилой ученый замечает кровавое пятнышко на воротнике Генри и, взяв того за плечо, мягко интересуется, в чем причина появления этого недоразумения. Генри замирает, по горлу словно пробегает мышь. Он опускает взгляд себе на воротник — и действительно, на нем, как проталинка в подлеске, блестит маленькое кровавое пятнышко. Если бы не ослепительно-белый цвет его санитарской формы, заметить его было бы почти невозможно. Папа терпеливо ждет ответ — но, пожалуй, секундный испуганный взгляд Генри говорит ему обо всем. Или он так думает. В итоге Генри говорит, вытягиваясь в улыбке, что у него просто подтекла кровь из носа — так бывает, верно? Даже у обычных людей. Папа недоверчиво поглядывает на его воротник, но не возражает и, кивнув, молча удаляется, оставив Генри в покое. Пока что. Тем не менее, слежка за ним и Одиннадцать усиливается. Генри знает, что ему нужно как можно скорее приступать к выполнению плана. Иначе Бреннер доведет его со своими проверками. Одиннадцать. Маковые лепестки, возможно, сводят Генри с ума — он не знает откуда они взялись, но он проводит неявную параллель между маком, так возлюбленным Одиннадцать, и своей болезнью. Он не винит ее за это — потому что уверен, что она бы никогда не сделала ему ничего плохого, но его все еще пугает собственная растущая одержимость и влечение к Одиннадцать. Однажды она замечает кровь на его нижней губе. Поглядев печально, сообщает своим тонким голосом, и Генри готов от этого расцарапать свое лицо в труху. Когда Одиннадцать притрагивается к его лицу сама — он подается к ней, он хочет собачьего поцелуя. Но она невесомо проводит пальцем по его губе и, сделавшись еще более грустной, говорит, что ему нужно быть осторожней. Генри готов взвыть, а санитар Питер улыбается и сообщает, что все хорошо. Ничего не хорошо. Он бессознательно чувствует — самым краешком сознания, таким неосязаемым, что точь-в-точь ее прикосновение до его губ, ее отстраненность. Она не грезит о нем ночами и не хочет его — его влечение и симпатия односторонние. Генри не хочет об этом думать — и он не думает, но желание взвыть остается с ним еще надолго. У него внутри и снаружи все болит, а маковые цветки и кровь будто опоясывают все его естество. А у нее внутри не болит. У нее, кажется, совсем ничего не болит. «Она ни о чем не думает и ничего не хочет», — так считают другие. Генри так не считает. Он уверен: пусть она похожа на забитого пса, пусть отстранена и взгляд такой, будто ее душу перегрызла стая волков, будто и нет у нее внутри ничего — пустая оболочка. Но она была думающей по-своему; была умна и было в ней столько замечательного: эта воля, стремление к величественному — скрытая злость, ненависть, являющаяся грехом и тяжестью современного мира, но в ее… в их случае — во благо. В ней был стержень. В ней была свобода. В ней была сила. И Генри страстно мечтал увидеть это в полной степени — увидеть, как она раскрывается. Вместе с ним. Для него. Может, еще через месяц — Генри путается в датах. Он вновь лежит у себя на кровати — в полной темноте. Пару десятков минут назад он яростно плевался кровью и маком — из горла изредка стали сыпаться цветы, а сейчас, трясясь и пытаясь поймать умиротворение, он вновь мечтал об Одиннадцать. Вновь. Он делал это каждый чертов день — уже даже и не только ночью. Он хочет видеть, смотреть, наблюдать, за тем, как она растет. Как меняется ее голос, повадки, как становится рядом с ним ее улыбка шире, хочет смотреть, как она будет показывать ему свою власть, свою волю. Видеть ее холодный взгляд на других, и что-то, переполненное любовью и нежностью на него. Как она ломает других людей с холодом и безразличием по собственной воле, как делает свои первые, самостоятельные выборы, не продиктованные чужой строгой волей. Как выбирает его — Генри. А еще он хочет гладить ее отросшие, распустившиеся волосы, ласкать ее нагое, стройное тело пальцами, языком, губами и всем остальным, что у него есть. Смотреть, как меняется выражение ее лица во время пика, слушать свое настоящее имя — не собачью кличку, данную Бреннером — исходящее из ее уст с таким количеством любви, что можно задохнуться, закашляться в маковым лепестках до смерти. Хочет наблюдать, как она вздрагивает во время сна и жмется к нему сильнее своим мягким, горячим телом, шепчет ему что-то в дреме. Как говорит, что он ей нужен. Говорит, что он помог ей раскрыться и сделать правильный выбор. Говорит, что без него она бы не чувствовала себя полноценной. Он хочет построить с ней новый мир. Но она не хочет. Она не выбирает его. Он ей не нужен. И подтверждением этому становятся маковые лепестки, толчками, с кашлем выходящие из его горла — лепестки, марающие своим красным его белую форму, чертовы лепестки, обозначающие его ненужность. К счастью, Генри об этом пока не знает. И вряд ли когда-либо узнает. Потому просто просовывает себе руку в штаны, запускает дрожащую, холодную ладонь под резинку трусов и грезит, с тихими стонами и ее именем на выдохе, пальцы другой руки сунув себе в рот — заглушая, прикусывая свою плоть, потому что ему было невероятно совестно перед самим собой. — Кроме тебя меня никто не поймет… — это тяжкий, переполненный одиночеством и печалью шепот в пустоту перед самой разрядкой прямо на трясущиеся пальцы. Одиннадцать рядом нет. Но Генри искренне надеется, что скоро будет — совсем скоро. Он молится, пытаясь успокоить участившееся дыхание, чтобы все прошло по плану и молится, чтобы чертовы цветы перестали вытягиваться из его глотки. Генри любил Одиннадцать. Он не признается в этом никогда, и лучше отгрызет свой длинный язык, нежели скажет такое вслух — но любил. И правду его души открывали эти уродские, багровеющие цветы, все сыпавшие и сыпавшие из его горла даже тогда, когда он ждал ее — уверенный в том, что она придет — в холодном и темном подвале. Теперь уже не заботившийся о том, что вся его форма перепачкана в крови — что у него под ногами, как в райском саду или на кладбище, распускается красное цветочное поле. Одиннадцать выглядит напуганной, когда замечает на Питере красное, но он, как и подобает своему образу Питера, — он вожделенно ждет, когда ему позволено будет снять опостылевшую маску, — говорит, что все нормально. Он показывает ей с вымученной улыбкой — болезнь забирала все больше его жизненных сил — запачканные в крови маки под их ногами. Берет один в руку, тот, на котором по ощущениям меньше всего крови, и дает Одиннадцать насладиться этой частичкой свободы из его нутра уже сейчас. Она не улыбается ему в ответ. Но помогает вытащить сотерию из шеи. И для Генри это почти полное подтверждение ее любви. Генри готов дать Одиннадцать все, стоя на коленях: волю, выбор, этот чертов мир — перешить, перекроить и разукрасить все так, как она — они — захотят, потому что он уверен — раз они едины, значит и хотеть они будут того же. Внутри у них живет черное «зло», и это преимущество, это их божественный эполет, знаменующий их превосходство. Ведь темное — далеко не всегда плохое, и в их случае оно только служит их целям, помогает прорубать путь во благо, в хорошее, как потомственный колдовской демон, только не требующее в конце ничего взамен. Он уверен в ней, уверен, что получит ее признание. Она обязательно примет его — он думает, но кровавые лепестки мака продолжают марать его одежду, даже тогда, когда сотерия с чавканьем выскакивает из его шеи. Даже тогда, когда он берет ее за руки в подсобке, когда показывает ей свою выцветшую татуировку — доказательство их схожести, нечто, связывающее их еще сильнее, чем уже есть. Ему возвращают силы — и адреналин в крови кипит так сильно, что даже, кажется, пропадает боль в груди от постоянных маковых цветков. Кажется — но они все равно падают на землю из его глотки, даже когда он убивает людей. Он идет, оставляя не только кровавый — но еще и цветочный след, как чертова древнеримская Флора. Сбрасывает все свои многочисленные маски — открывает свое настоящее, и цветы неистовствуют — планируют порвать его изнутри, распороть легкие, распять его на своих корнях, как Иисуса Христа. Но Генри не планирует сдаваться. Впереди — самое важное, потому что Одиннадцать, что неудивительно, решила не послушать его. Что ж — ему же лучше. Он раскроет ей все карты самым искренним и чистым образом, на который способен — пусть он парадоксально и перемазан в крови. Его монолог — это его исповедь, его молитва и его признание: одновременно. Признание в самой глубокой(поверхностной), чистой(грязной) любви, на которую только способен человек. Порождение(вырождение) его естества. Он обнажает перед ней душу — оголенный нерв, маковый цветок — свою худую, иссохшую часть. Он просит ее, увещевает, и он уверен, черт возьми на все сто, если бы он мог, если бы его сердце не было таким оскаленным и зачерствевшим, — он бы разрыдался от эмоций, склонившись пред Одиннадцать, как самый верный пес, дрогнув брызгами мокрых волос. Его отвергают. И он оказывается к такому не готов — выплевывает из горла с чавканьем целый маковый букет — смотрит, как по его подбородку тянется кровавая струя, густая, перемешанная со слюной. Он чувствует, что вот-вот умрет. Но не от маковых цветов — а от ненависти, захлестнувшей его после предательства Одиннадцать. Генри даже не может поверить в это сначала — он открыл ей свою душу, обнажил ей себя, он был готов сделать всё для нее. И она отвергла. Отвергла — и мак, символ смерти и забвения — ее забвения, является этому главным аргументом. Ее труп — измученный и переломанный, он уверен, что запомнит навечно. Это выражение ужаса в темных глазах — выражение ненависти и неприятия. Генри хочет выцарапать себе глаза из-за собственной наивности, слабости, собственной кровавой любви, застлавшей его разум. Как он вообще, даже на секунду, мог подумать о том, что кто-то из людей его поймет? — Одиннадцать, — он шипит ей напоследок и чувствует, как очередной маковый цветок рвется наружу вместе с ее именем. Теперь он — единоличный будущий правитель этого мира. И раз он заранее получил такое звание, значит, никакие уродские цветы, которые так нравились уже мертвой Одиннадцать, он в себе принимать не будет. Если надо — он вырвет их корни из себя голыми руками, вытянет, распорет собственную грудь — но избавится от этого гадкого, грязного, извечно напоминающего о том, что он чувствовал что-то, что ему чувствовать нельзя. Возможно, эти цветы были его предупреждением — он не знает, но ему в любом случае нужно от них избавиться. И он избавится. Потому что Одиннадцать, чертова предательница, — мертва, и его сердце и душа больше не обременены чем-то с чавкающим названием «любовь». Или Генри просто очень сильно хочет в это верить. Даже тогда, когда у него мокнут глаза, а маковые цветы продолжают резать его внутренности.
Примечания:
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.