Когда отзвенит зима

PG-13
В процессе
17
1
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Мини, написано 59 страниц, 23 223 слова, 5 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
17 Нравится 3 Отзывы 6 В сборник

Глава 1. Предчувствие в колосьях выкраденного солнца

Настройки

Все дается в долг, а потом будет целым опять, что здесь ныть Все дается в долг, память пишет, а слух это форма ущерба Я хотел бы соврать тебе Словно, пальмой прикинувшись, верба Если хочешь открыть эту тайну, другую придется закрыть

Звенел декабрь. Звенел не так, чтобы уж слишком броско — лениво покрывал отсыревшую землю крахмальным вафельным полотенцем. В нем таилась не сошедшая осенняя слякоть и следы кошачьих лап, загадочным образом обрывающихся посреди дороги. Вставал вопрос — пропадали кошки или только их следы? Вставал тоже не слишком броско, лениво кутая ворох хмурых, уязвимых дум. Енджун не припоминал, когда те в последний раз лишали его своей нежелательной компании. Он тарабанил пальцами по окну. На его стеклах струился мороз, витиевато вырисовывал пургу и влагой собирался в разлинованной коже пальцев. Тарабанил не только он — ветви раскидистого дерева, мигом вникнув в правила его незамысловатой игры, тоже царапали стекло. Тепло за окном обжигал сухую кору, и, ведомые попутным морозным ветром, они отскакивали, точно попрыгунчики. Вместе с декабрем, спрятанным по ту сторону окна, звенела жизнь и в еще не отогретых комнатах дома. Звенела смущенно, стараясь не выделяться, тоже не броско, и звучала грохотом и скрипами, шелестом и голосами, мягким смехом, шиканьем, нескладной какофонией. Она — жизнь — не решалась ступить по покосившимся ступеням, робко царапая потолок, над которым древним свертком пыли и старости — истории — покоился не расстеленный ковер. На втором этаже не было ни звука — ни звона декабря, ни хохота жизни, ни даже сопения. Лишь щекотка ветвей морозных стекол окна. Енджун сидел среди сумок. Вещей было множество, в коробках и рюкзаках, в пакетах, чемоданах. Он не собирал и большей половины — ему хватило бы и небольшой спортивной сумки со скромным набором вещей: по паре носков, по паре футболок, столько же брюк и на пару больше нижнего белья. Больше у него ничего не было — грусть не требовала упаковки, она своим пешим ходом следовала за ним по пятам, ступая на графитную подошву кед. Остальное прицепилось само, собранное руками матери или выхарканное с простудой. Комната пустая, оттого грустная, чрезмерно большая для него, его одной-единственной сумки и непроницаемого звона жизни, все еще не решившейся переступить за порожек его пространства — вылизанного до тошноты и захламленного до скрежета в черепной коробке, пронизанного морозом и согретым витиеватыми пятнами на стеклянном полотнище декабря. По буковому паркету волочился сквозняк, нетерпеливо огибал бесконечные сумки и кусал пятки в линялых носках. Должно быть, его на разведку отправила жизнь, все еще ютившаяся за порогом комнаты разливным хмельным хохотом. Звонким и тихим, раскатистым, шелестевшим. Приглушенным. Их разделяла невидимая дверь — настоящая постукивала металлической ручкой о выкрашенную в кофе стену; а казалось, что между ними настоящие километры, толща воды, скрип колес легковушек и пропасти с оврагами. Енджуну подумалось, что так оно и было — его жизнь звенела за тысячи верст отсюда, клубочком свернувшись в опустевшей комнате, ревностно отдирала скотч, на которых держались плакаты, рисунки и фотокарточки. Звенела не хохотом. Безмолвным криком, поселившимся в сердечной сумке, соскребавшим с внутренних ее сторон предвкушение и злорадно мешавшим то с тоской. Или страхами. Варево выдалось скудным, бесцветным и пахло пугающим смиренным равнодушием. Осень тихо шелестела промерзшей листвой, все еще рыжеющей на рябью застывшей земле, запертыми в фарфоровый лед лужами на дорогах. Когда-то и она звенела. Ветрами, листопадом, дождями и птицами. Грустью. Теперь лишь едва слышно тонула в инее, рокочущая в предсмертных муках, смиренно уступающая морозам. Изредка плакала проливными дождями, мрамором застывая под гнетом стужи. Она утекала, закапывалась пугливо, прятала большие глаза в шоколадных перьях перепелов и тихо шептала прощания пробирающими до костей ветрами. Енджун кутался в плотные свитеры и тосковал. По осени. Осенью — по лету. Летом — по весне. И так по кругу. Жизнь лизнула его в щеку, отнимая из рук проклятия и возвращая продрогшему телу былую чувствительность — эмоциям тоже. Они бурлили внутри, стесненные крохотным пространством продрогшего сердца, терлись о легкие до самых дыр, выпуская наружу струящуюся вселенскую печаль: от нее содрогнулась жизнь, застыли ветра и пошатнулись планеты, выключая кому-то ночь едва уловимой вспышкой обжигающего света. Вспышка сгорела на щеке влагой, стремительно юркнувшей с длинных дрожащих ресниц на подбородок и робко спрятавшейся в крупной вязке дымчатого свитера. Пальцы вдруг пробила дрожь. Енджун медленно отдернул ладонь от окна. Побоялся примерзнуть. Или обжечь мороз, ютившийся по ту сторону стекла. Или обжечься. О мороз, о страхи, о влагу на щеках. Мама растерянно почесала щеку. Енджун краем глаза уловил нервозность. В легких витала печаль, вместе с пылью покинутой временем комнаты оседая на самом их дне. Мама понимающе молчала. Или пыталась понять, а потому молчала. Или пыталась сделать вид, что понимала и молчала, потому что не понимала. Енджун ел губы. Мама — его взглядом. Жизнь сквозила в ней, звенела хохотом и теплом, шелестом и голосами, грохотом и скрипами, шиканьем, нескладной какофонией. Наверное, потому та решилась переступить за порог, потому что мама не отторгала ее в себе. Пыталась коснуться его, ерошила маминой рукой угольные волосы и невпопад сжимала его ледяные пальцы. Кусала сквозняком за пятки, волочась по буковому паркету. Жизнь Енджуна осталась в пустой комнате за тысячи верст отсюда с плакатами на скотче, с фотокарточками и рисунками на стенах. Мама отгородила его хрустальными плечами от навязчивого внимания декабря-жизни-тоски-раздумий. Енджун видел в их прозрачном отражении все то, что тщетно скреблось в его черепную коробку, и совсем немного — самого себя со сгоревшим на щеке светом. Губы съедены. Под глазами фиалками плавала обида. Хрустальные плечи легко бы треснули на ветру — осенне-декабрьском. Енджун давил улыбку, которая неприязненно топталась на съеденных губах, неуютно, вынужденно укладываясь в тончайших изгибах молочной кожи, натягивая ее до боли в скулах. Мерно постукивала дверь, сквозняк кусал ее за лакированную древесину, шелестел мороз за окном. Задувал, не где-то там, а в ушах — шумел, клокотал, шептал что-то, гулял по голове. Наверное, искал что-то. Вынюхивал. Или пытался пробить, чтобы жизнь звенела внутри него. Енджун покосился на маму. Внутри него звенел только декабрь. И тоска. Комната еще не отогрелась. Тепло прозрачно собиралось под свитером, невпопад целовало руки под касаниями маминых ладоней. Оно стекало по окну аляпистыми пятнами. Тоже грустило. Плакало, шипело от укусов сквозняка, розовело на хрустальных щеках мамы. Внимало ему — единственный верный слушатель. Мама тоже поджала губы. Спросила: —Оставить тебя? —Голос тихо отзвучал шелестом листвы. В нем скопилось изнеженное тепло. Енджун неопределенно повел плечом. Он не знал. Ему надо было привыкнуть к постукиванию двери о кофейные стены, к клыкастому сквозняку и игривым ветвям. К треску хрустального доверия, наверное, больше. Смириться, что тут звенит декабрь в не отзвучавшей осени. Что тепло голосило плачем. В нем необычайно много злости. Она искрилась в нем, петардами взрывалась внутри и струилась наружу пугливой и робкой обидой. Жгучей, соленой, ворчливой и вредной. Он старался высушить ее — долго старался, кутаясь в ворохе одеял и уюте еще не брошенной комнаты в окружении плакатов на скотче, рисунков и фотокарточек. Злился первобытно, изъязвляя солнечное сплетение кусачей необдуманностью. Потом подолгу прятался. Кусало по итогу только его, не то сожалением, не то стыдом, чувством вины и пугающим смиренным безмолвием. Он кивнул. Проскрипел скорее — дрогнул от кусающегося сквозняка или попятился от навязчивых поцелуев тепла чужих ладоней. Зашелестело грустью, утепленным кардиганом и джинсами. Бесшумной поступью, глушившей собой и декабрь за окном, и постукивание металлической ручки двери о кофейные стены, и колупание ветвей в морозное окно. На мгновение — даже разгулявшийся в голове ветер. Дверь, наконец, встала на место, знаменательно щелкнув, заскрипев, унимая свою трель. Снова привыкать к новой симфонии. Прежняя сбилась без ведущих ударных, засуетилась сумбурно, притихла ненадолго. Привыкла. Вновь ожила уже другими звуками. Енджун отвернулся, побоявшись прожечь дыру в шоколадной двери. Видеть ее не через хрусталь теплого стана непривычно. Здесь все непривычно. Тоскливо, ветрено, звонко и глухо, холодно, злобно. Пятна на стекле, отогретые некогда, вновь заплылись дымчатым холодом. Прозрачным пока что, без незамысловатых рисунков и росписей декабря. Енджун вытянул руку и оттопырил палец. Ногтем поскрябал стекло. Всмотрелся бездумно в мороз, собранный под ногтем. Не прошло и доли секунды, когда там осталась только грязь, а льдистость уволокла под кожу, нещадно стирая следы теплых поцелуев касаний. Ветвь тоскливо постучалась в окно. Енджун вскинул взгляд. Сперва на голое древо, потом на серое небо, в котором эфемерным намеком таилось солнце. Оно плыло фантомами вопреки ветру и пряталось за крышей дома напротив. Енджун попытался вглядеться, поймать интригана с поличным. Оно в ответ блеснуло солнечным зайчиком в бисквитной черепице. Он проморгался, на мгновенье ослепленный. Взор его вновь устремился на крышу дома, укрытую вафельным полотенцем инея. Стало быть, солнце ему вещало не оттуда. Енджун покосился, уловив охотничьем чутьем еще один блик. Тот шустро упал на окно, взгляд проследил за ним. В окне затрепетало. Нечто живое, прыткое, блестящее. Казалось, в комнату по ту сторону окна напротив втиснулось само солнце, уволокло за собой все тепло, блики и цвета. Горячая сфера, целовавшая его в макушку летом, спряталась. Небо показалось ему серее, чем когда-либо. Солнце шмыгнуло с подоконника на пол, сдувая с окон приклеенные клетчатые снежинки, слегка влажные, разлинованные грифелем. Наверняка, пропитанные хвоей. Дернулись вместе со звездой и огоньки — замигали быстро-быстро, пытаясь замести следы сбежавшего солнца. Чуть стукались о стекло. Казалось, словно весь мир полинял, потому что все цвета стеклись в убежище, спрятавшись в комнате на втором этаже дома напротив. Гирлянды красили клетчатые снежинки детской акварелью, те заполонили комнату хвоей. Среди них солнце ребенком играло под подоконником. Енджун смотрел долго. Выжидал. Вот, наконец, угомонилась дрожь гирлянд, снежинки плавно окрасились в золотой. В окне снова затрепетало. Енждун ждал, что солнце подымется на подоконник, и тогда он точно его поймает. Клетчатые снежинки, сотрясаемые потревоженным воздухом, колыхнулись. Вместо солнца вынырнула макушка. Лохматая, обтянутая полосатым одеялом. Звезда, наверное, обратилась. Перевертыш. У солнца были большие озорные глаза. Енджун даже отсюда читал в них испуг, предвкушение, любопытство и тепло. А еще почему-то заговор, узнавание, авантюры и непосредственность, тайны и стремление их раскрыть, чрезмерность. У солнца было аккуратное мальчишеское лицо в обрамлении пушистых смольных волос в белую крапинку. На лице переливались цвета, те самые, украденные у всего мира. Солнце почесало нос. Задумчиво посмотрело на Енджуна. Сверкнуло чем-то в руках, посылая морзянку своему преследователю бликами. Испуганно дернулось вниз, обращая в суету клетчатые снежинки и огоньки. Енджун с трудом разглядел зеркальце, пальцы в сверкающей упаковке, лучистую улыбку, малиновые локти. Крапинки в волосах тоже сверкнули молнией и тут же растаяли. А потом стемнело. Быстро, неожиданно, отрезая солнцу путь обратно на небо. Луна угрожающе блестела острием полумесяца. Ветви скреблись в окно. Енджун засыпал в согретой комнате под грохот и скрип, шелест и голоса, мягкий смех, шиканье, нескладную какофонию. Декабрь звенел за окном, в недрах дома — жизнь. В комнате с похищенными у всего мира цветами — звенело солнце. И лишь у него была мертвенная тишина. Будильником ему служило тепло маминых рук. Нежнейшее, заботливое, колосистое. Очень пугливое. Ему предстояло привыкание: к новой школе, к новой комнате, несоразмерно большой для него одного. К тому, что в доме напротив таилось солнце. Енджун взглянул в цветастое окно — клетчатые снежинки подрагивали, переливаясь в свете гирлянд. Окинул взглядом свою комнату. Свет просачивался через узкую щелку слегка приоткрытой двери. Пустое пространство заполоняли сумки, холод и одиночество, темнота. За завтраком мама интересовалась его настроем, и он вспомнил, что состоит на три четверти из злости и настолько же — из обиды. Хотелось ляпнуть что-то язвительное, пришлось соврать. Вздохнул: —Понемногу привыкаю. Мама просияла, и тепло неотвязно заплясало по комнате. Енджуну понравилась его маленькая ложь — ему тоже, хоть на мгновенье, но стало тепло. Ложка стучала по стенкам тарелки, размазывая кашу. Во рту не оказалось ни капли вязкого, сваренного с молоком здоровья — только чашка крепкого кофе без сахара. Горячего настолько, что обожгло небо. Он растирал его языком, хмурясь, всю дорогу до школы. Запоминал повороты. Отметил, что иней со вчера растаял. Осень из последнего боролась. Школа как школа. Енджуну не привыкать менять их из раза в раз. Поменьше столичной разве что. На него глазели. Лапали любопытством всюду, до куда могли только дотянуться взорами. Или насколько позволяла наглость. Енджун нервно крутил кольцо в мочке уха. Оно прощупывалось теплом; растер, видимо. Или крохотная утренняя ложь саднила вкрадчивым маминым поцелуем. Наверное, новенькие тут из разряда немыслимого. Енджун бы не удивился — переезжать сюда в здравом уме никто бы не решился. У них был хотя бы предлог. Или все-таки не было ума. К третьему уроку у него начала трястись нога. Все перемены к нему никто не подходил. Тем лучше, наверное. Хотя Енджун готовился весь урок, думая, что и как говорить на случай, если заявят свое право на его внимание. Знал даже список стандартных вопросов — от «откуда приехал?» до «любишь футбол?». Пришлось тоскливо проводить интервью с самим с собой, чтобы хоть как-то занять себя на физике. Трель звонка застала его в самый разгар придумывания на ходу истории, полной трагизма. О чем была та, он позабыл тотчас же. Резво подорвались стулья, заполняя монотонное неисправное шипение учителя детским счастьем. Помимо прочего — стуком, скрипом, шарканьем, звоном молнии на рюкзаках. Кто-то задел плечом Енджуна. Случайно, хотелось бы верить. Оборачиваться на всякий случай не стал. Привыкание давалось ему даже хуже физики. Нога искрилась колыханием даже в положении стоя. Хотелось курить. Он рассеянно оглянулся, дернулся вперед, подхваченный телами, точно ветром, и продавил разлитый мрамором мороз ногой, окуная графитную подошву в слезы треснутого зеркала. Осень просочилась в мягкую ткань легких кроссовок и теперь щекотала влагой линялый носок. Стало неприятно и холодно. Енджун попытался стряхнуть с ноги прилипалу, но та уже напитала ткани. Пришлось приютить. Киоск блекло блестел порыжевшей вывеской и жужжал суетливым роем детских макушек. Упаковки сластей и вредностей шуршали и неуклюже падали на землю, тут же стаптывались под ногами. Те, кому удалось уцелеть, оказались спасены ветром. Енджун с трудом узнавал в макушках любопытные взгляды. Решил переждать, чтобы ненароком не добавить в список вопросов лазурные мевиус с бумажно-сладким вкусом. Вскоре школьные сплетни отзвучали, подхваченные ветром унеслись восвояси, оставляя за собой шуршащие упаковки и отголоски смеха, отчего-то поселившегося во втоптанной земле. Намешались с грязью, вот и звучат приглушенно. Енджун шмыгнул вовнутрь. Дверь заскрипела, тяжело двинулась с места, встречая недовольство внутреннего тепла, и стукнула по колокольчикам. Те заструились по крохотному пространству киоска шелестом, который плавно перешел в стойкий белый шум. Киоск таил в себе бабушкин сундук — всего было чрезмерно. Оно битком полонило полки, стояло на корзинках и ведрах на полу. Древесные стены при желании могли оставить с ворох заноз. Тусклый свет колыхался, обливая стены в позолота. Пахло чем-то пряным и спертым. Глухо вещал радиоприемник, время от времени шуршал и сбивался. Енджун прошелся вдоль полок. Словил неисправную технику на лукавости — белый шум шелестел и в те моменты, когда радиоприемник молчаливо думал. Блестящие упаковки с претензией на цветистость серели, сливаясь с шумом. До дальнего угла киоска свет не дотягивался — трепыхал игривыми язычками, подрагивал от легкого сквозняка, удлиняя тени. Забирая цвета. Наверное, крал для солнца — верный шпион. Скрипели ботинки и куртки. Голоса. Вот чем был белый шум. Енджун подобрался, вслушался. Не то от освещения, не то от нагретого развешенным любопытством и приглушенными тайнами пространства стало чуточку теплее. —Ничего, что ты пропадаешь тут часами? —Звякнули замочки: говорил продавец. Ответ последовал не сразу, а, зазвенев, легко утонул в шуме радиоприемника, колыхании ветра и колокольчиков. Голос был неуловим, хоть и не тих. —Ты спрашиваешь у меня? —Шелест куртки и вьюнки язычков тусклого света. —Это я ведь здесь пропадаю. Енджун легонько подался вперед, изучая человека за прилавком. Вчерашний школьник. Кудрявый, улыбающийся. Красная безрукавка с множеством карманов, из которых лезли цветные платки, веревочки, там звенела мелочь и бездонность. Надетая прямо поверх толстой клетки ворсистой рубашки. Объемные рукава сложены на прозрачном прилавке, палец, едва выпутавшийся из одежд, колупал оброненные следы чьих-то пальцев на стекле. Взгляд прикован к пушистой шапке-ушанке. Енджуну отсюда была видна лишь махровая макушка. —Понял. —Должно было прозвучать устало, но на лице безрукавки сверкнула снежными зубами улыбка. —Всякий раз забываю, с кем разговариваю. Ушанка едва заметно дернулась — навострила уши. Точно зверек. Слегка покачнулась. Постучала по скрипящей куртке. Почему-то стало ощутимо теплее. —Сегодня у меня предчувствие. —Загадка лилась из снежного ворса. Заговорщически. Предвкушенно. Восторженно. —Хорошее? —Оно не сказало. Просто пришло. Какое бы ни было, приму любое. Такие вещи, они судьбой принесенные. Замочки на безрукавке зазвенели — парень за прилавком закивал. Енджун поймал себя на подслушивании. Бесшумно двинулся вперед, растеряв весь интерес к лапше. Захотелось воды. Пришлось огибать полку за полкой, чтобы пробраться к залежам соков, газировок и алкоголя. Здесь было чуточку светлее. В просвете стеллажей вырисовывалась фигура ушанки, вычерченная тусклым светом. Пушистая шапка искрилась рапсовым закатом. Она горела и волнительно ерошилась под лапами сквозняка. Слепило. —Что, высматриваешь планеты? —Радиоприемник вновь сжато запищал и стих; голос из-за прилавка отсюда был едва уловим. Енджун кинул взгляд в сторону. Ушанка зашелестела пухлой курткой и села у автомата с жвачками. Белая ворсистость отразилась на стекле, и детская палитра из драже сверкнула радужным калейдоскопом. Мальчик с предчувствием, укрытый шарфом по самые глаза, методично ковырял дверцу автомата, запуская в оркестр звуков новые ударные из воодушевленных скрипов и постукиваний. Он восторженно повернулся к продавцу. Енджун, уловив негласные правила их странной игры, подумал, что тот вновь ляпнет в ответ что-то мало вообразимое. Так и случилось: —В прошлый раз я их не отыскал. —Несколько скромно, точно стыдливо, но не менее довольно. —Спасибо, что заметил. Если вдруг что-то отыщется, припрячь для меня. Безрукавка улыбнулся. Стукнул по радиоприемнику. Тот мерно зашелестел вновь. —А что тогда? Пухлая куртка заскрипела — руки, обтянутые дутыми рукавами, обхватили жвачный автомат. Калейдоскоп разбавила порошица ворсистого снега и терракотовый нос. Ушанка выдержала паузу. Готовилась. Или подготавливала. У Енджуна затряслась нога. —Папа напомнил об одном занятном явлении. Проверяю. Загадки не прекращали вальсировать по позолоту древесных стен. Кружили со сквозняком и шугали ветер в голове Енджуна. Согревали почему-то. —Думаю, как можно прожечь взглядом дыру. Безрукавка не сдержал смешка — тот вырвался быстрее, чем пухлые губы сомкнулись вокруг хвоста юркого зверя. А после, не желая обидеть, видимо, всерьез задумался. Постучал по подбородку — три раза. Запомнил, потому что ровно столько же в такт постукиваниям колыхалась ушанка, несдержанно шмыгая. —Не уверен, —начал он, звякнув замочком на одном из бесконечных карманов, —но не сомневаюсь, что у тебя выйдет. Он подумал еще с секунду. Енджуна начинало это нервировать. —Не сомневаюсь даже, что выйдет только у тебя. Шапка-ушанка дернулась в ликовании. Шарф слетел сперва на плечо, а потом заструился ручейком по пухлой куртке на пол. Красная махровая лужа в клетку под белым мальчиком с терракотовым носом. Стало вдруг тепло — оно, видимо, таилось за сточенными клыками и вырвалось наружу вместе с улыбкой. Енджун увидел вздернутый кончик носа. Почему-то он не сомневался даже, что он у ушанки именно такой. Стремящийся не то вверх, не то в чужие дела. В загадки. Большие глаза узнаваемо сверкнули переливающимися в них колосками света. Мальчик обронил целый мир, неосторожно метнув взгляд в пол. Енджуну показалось, что бархатные рыжие поля заливают собой махрово-ворсистые лужи. —Хотя у тебя есть достойный соперник в этом деле, вон он, выслушивает, видимо, тактику, чтобы не уступить. Енджун лениво развесил уши. Заозирался в любопытстве. С трепещущим смущением осознал, что помимо мальчика с предчувствием, застежек на безрукавке и краснеющего уха с кольцом здесь никого больше не было. В груди что-то промелькнуло, оставляя распаляющуюся стыдливость. Он спрятал взгляд в полках, в картонных упаковках соков и прозрачном пластике газировок, в алкоголе. Почувствовал, как взгляд — один-единственный, умеющий прожигать дыры — осторожно лизнул его в макушку. Там что-то тотчас же возгорелось. Въелось мазками смородины и утекло на топорщащиеся уши. Енджун медленно прошел к прилавку, старательно не подавал виду. Старательно не замечал взглядов, не смотрел в ответ. Старательно не ожидал, что тепло, греющее аквамариновую жвачку в чужом рту, вновь заискрится фейерверком улыбки в крохотном киоске. —Так это о тебе все утро судачили? —Зазвенел замочками парень за прилавком. Енджун удивился лишь на мгновенье. А после подумал, что удивился бы многим больше, будь все иначе, наоборот. Его пугало чудовищно быстрое привыкание к тому, что реальность здесь и меры ее исчисления отличаются от общепринятых мировых норм. Тут все познавалось звоном декабря и жизни, звучало загадками, шелестом и нескладной какофонией. Солнце тут пряталось в чужих окнах. Вдруг стало светло. Он притаился, вслушался — тепло тоже. Пришлось расщедриться на еще один взгляд в сторону, чтобы убедиться в правильности выдвиженной теории. Ушанка сверкнула клыками, на языке запрыгал аквамарин. —Мевиус. —Просипел. Прокашлялся. Взглянул на асфальтную шторку, за которой обычно покоились рак, импотенция, катаракты и пневмонии, собранные в трубочки. Безрукавка вскинул брови в изумлении; искры тепла лизали алеющие щеки. —Ты школьник. —Не спрашивал — утверждал. Енджун медленно кивнул. —Непорядок. —Здорово, правда? —Трепыхнулась ушанка в удовольствии. Енджун непонимающе дергал ногой. Продавец закивал с важным видом. Ширкнул занавесью, выудил блестящую лазурную упаковку. —Добро пожаловать. —Протянули ему слова, сигареты и улыбку. Енджун сгреб в охапку только раковые трубки. Звякнул колокольчиком, вдохнул морозный воздух. Захрустел ботинками. Упустил момент, когда трель повторилась, и хруст удвоился, если не утроился. —Удивительно, ты ни разу тут не был, а словно живешь тут с самого рождения. —Бросили ему в спину. Енджун помедлил, рисуя взглядом контуры мохнатой ушанки. Заметил сколы на клыках; мелькнул аквамарин на языке. —Почему? —Ты знал, что тут продают сигареты школьникам. —Пояснил он, мельтеша ворсом шапки. Енджун пожевал губу. —Да, как и в миллионах киосков по всей стране. Ушанка выглядел задетым, но не менее довольным. Криво поправил съехавшую на лоб шапку, запустив упакованные в блестящую упаковку пальцы в пушистость облака на макушке. Енджуну подумалось, что там, наверное, теперь ожог. Ладонь спустилась на красную клетку шарфа; он выдохнул с облегчением — от касаний осталась лишь легкая влага, слипшиеся ворсинки и, наверное, тепло. —Но у нас здесь он один-единственный. —Возразил в некотором роде очаровательно, искрометно. —Значит, мне повезло. —Пожал плечами, развернулся на пятках и вновь захрустел ботинками. Декабрь зазвенел завываниями ветра и потрескиванием пластика. Хруст ботинок удвоился, если не утроился. —Ты идешь слишком быстро, —выдохнул ушанка, измываясь над рыжей фантой, —я не верю в везение. —Зато в предчувствия — да? Енджун не успел сжать губы. Слова стекались по съеденным губам и безнадежно карабкались по пухлой гладкой куртке. На мгновение мальчик с предчувствием застыл, напоследок шумно хрустнув бутылкой. Задышал снова. Расплылся в солнечном восторге. —Слышал? —Случайно. —В случайности тоже не верю. —Фыркнул ушанка. Енджун оглядел терракотовый нос; он горел на призрачной коже. Что-то фантомно узнаваемое сквозило в мальчишке с предчувствием. Тот вернулся к раскручиванию рыжей фанты. Енджун нетерпеливо отнял ее и, одним движением стащив крышку, вверил обратно. Упаковочные пальцы оказались теплыми. Призрачность неуклюже клюнула его в подушки пальцев. Развернулся и вновь зашагал прочь, похрустывая обувью. Ожидаемо в унисон зазвучали отзеркаленные звуки. —Что ты за мной увязался? —Рыкнул Енджун. Терракотовый нос забавно поморщился. —Предчувствие. Сам же и сказал. —Загадки уже скребли ему глотку. Заладил. —А я тут причем? —Взмолился Енджун, заворачивая за угол и видя отсюда поблескивающую бисквитную черепицу. Зашагал быстрее. Для профилактики. Ушанка, шипя фантой, запыхтел. —Так ты и есть мое предчувствие! —Запыхавшись, окрылился он. —У тебя длинные ноги.. За один шаг — целую планету обошел. Обожди же. Енджун и не думал. Пыхтение смешалось с хрустом обуви, шелестом дутой куртки, звоном декабря. —И что это значит? —Уклончиво, выждав паузу, поинтересовался он, скосив взгляд под ноги. —То и значит. Мы как-то связаны. Пока не понял, как. Но это точно. Меня предчувствия ни разу не обманывали! Они остановились у его дома. Енджун терпеливо выжидал, когда у мальчика восстановится дыхание на пару со здравым умом. Верить хотелось в последнее, но приходилось пенять только на чужую дыхалку. Ушанка отдышался. —Что за глупости? Иди уже домой. —Раздраженно обронил Енджун, дернул на себя накренившуюся деревянную калитку. Восторгу мальчика не было конца и края. —Хочешь, докажу? Призрачная ладонь ухватилась за вылезавшие из-под куртки черные рукава кофты. Енджуна не то обожгло, не то обдало током. Он дернулся. Ушанка жевал тепло и грел аквамарин за клыками, сверкал колосками в больших глазах. Ожидал. Енджун кивнул. Исключительно для того, чтобы быстрее отвязаться. Мальчик с предчувствием изящно вскинул руку, пухлая куртка натянулась и оголила песочный свитер из ангоры на костлявом запястье. Палец, упакованный в пластыри, указал на бисквитную черепицу. Енджун внимательно следил, вспоминая, что там вчера запряталось солнце. Что-то внутри зарокотало, словно он и впрямь знал, что последует после безмолвного — шелестящего и хрустящего — движения. Во рту вдруг запершило колосками. —Я живу во-он там, —большие глаза щелками прищурились, ладонь от ветра затряслась, —в галете! Видишь? Галета. Он-то думал, это бисквит. Енджун очертил взглядом мигающие всеми цветами мира — нагло украденными — клетчатые снежинки. Там пряталось солнце вчера. А сегодня он видел, как сгорает пушистая шапка в рапсовом свечении и колошение в глазах; как от пламени вздернутый нос становился терракотовым. Мальчик с предсказанием улыбался так, словно он все знал. И о подозрениях в краже солнца, и о слежке. Дразнил, прихватив с утра чуточку тепла обжигающего пленника, потому что предчувствовал. —Мы знакомы еще со вчера. —Обронил ушанка. Неожиданно робко. —Считай, уже вечность. —Словно с рождения? —Уточнил Енджун. Мальчик из галеты просиял, заискрился и солнечно заулыбался. —Не то слово! Улыбка была заразительной. Или заразной. Енджун почувствовал, как непривычно отмирает кожа на впалых щеках, растягиваясь в мимолетную улыбку. Не то болезнь, не то благословение. Шапка чуть слетела от бесконечных кивков, подрагиваний, озираний. По щеке заструилась смольная в белую крапинку змея. Быстро прилипла к призрачной коже, лезла в рот. Пластырь на пальце отковырял прядь и спешно спрятал в пушистость облачной шапки. —Что за глупости? —Прозвучало мягче, чем планировалось. Чем хотелось бы. Мальчик — из галеты, с предчувствием и в ушанке — тоже это почувствовал. Сверкнул аквамарином меж мраморных зубов и кивнул. —Глупости — верить в случайности и везение и ни во что не ставить предчувствия. —Шмыгнул шумно терракотовым носом. Енджун даже растерялся. —Вот увидишь, полулунный. До встречи! Он замахал призрачной дланью. Енджуна ошпарило «полулунным». Выходит, и ему придумали прозвище. Интересно, за что? В нем не было ничего лунного, кроме клапанов в быстро-быстро трепещущем сердце, грозящих выдохнуться в любой момент. Енджун почти спрятался за дверью дома, когда его вновь нарекли «полулунным». Он почему-то отозвался. Обернулся медленно, словно не веря до конца, что зовут именно его. Мальчик из галеты скрипнул дутой курткой о калитку в их двор, оскалился в лукавой улыбке и, стащив ушанку, несуразно зашелся в реверансе. Смольные змеи струились аж до плеч, сверкая отмороженными, побелевшими прядями. Щеки очаровательно розовые. —Я Бомгю! —Прокричал вор солнца и всех цветов мира. Енджуна тряхнуло ветром и зализало теплом прогретого дома. Он стоял молча, не в силах оторвать взгляда от призрачного лица, словно мальчик — из галеты, с предчувствием и теперь уже без ушанки — мог исчезнуть в любой момент. Енджун моргнул. Бомгю подставлял ветру багровое ухо, сложив вокруг него трубочкой покрасневшие ладони. Ждал чего-то. У Енджуна во рту першило колосками. —Енджун. —Выкрикнул в ответ, и Бомгю, вновь взрываясь лучами своего звездного пленника, благодарно кивнул прежде, чем спрятаться под бисквитную черепицу. Вернее сказать, под галету. Енджуну показалось, что вместо сигарет ему продали упакованное в пластыри и песочный свитер из ангоры карманное солнце. Он так и не выкурил ни рака, ни пневмонии — только ослепительные рапсовые колоски, которые теперь трепыхались в легких.
17 Нравится 3 Отзывы 6 В сборник
Отзывы (1)