* * *
Время идёт, Антон взрослеет, а Ира очень кстати всё трётся рядом. Она тянет его со дна, и он предлагает ей руку, когда она не может найти силы, чтобы встать. Она явно сильнее его сейчас, но это ещё не значит, что в помощи не нуждается. Антон не вникает в детали, просто обрабатывает «кошек» и покупает ей пластыри с принтом божьей коровки, чтобы заживляться было веселее. Так сложилось, что больше Антону липнуть не к кому, вот он и прикипел к Кузнецовой. Она мягкая, добрая, улыбается, светится – всячески подкрашивает существование серого Шастуна. Может, именно поэтому они съехались. Никакой огромной любви нет. Так совпало, что они не разрушают друг друга, и совпало, что обоим этого более чем достаточно. Антон упросил Иру переехать в Воронеж, чтобы не видеть величаво обиженную строгость серого Петербурга, потому что дышать неимоверно трудно, когда случайно приходится проходить знакомые дворы. И там все действительно встало на места: Ира собирает ворчащего, проспавшего Антона на работу, а он встречает её после курсов, чтобы не утащил никто за гаражи. Он-то знает, каково это. Они не спят вместе, не занимаются сексом, не целуются, и только изредка Антон разрешает себя обнять, когда Ирке совсем грустно. Антон курит, Ира рядом обрабатывает ссадины на руках, и обоим не одиноко. Всё у них хорошо. Всё в рамках того, как может быть у нормальных, «целых» людей.* * *
— Антош, — Ира садится рядом с растекшимся по дивану после работы телом, — Нам надо поговорить. Антон отдирает от рельефной подушки, узор которой отпечатался на щеке, лицо, сводит брови, протирает ладонью глаза и хрипит сонно: — А завтра? — А завтра нам уже ехать нужно. Шастун сгребается в оформленный холмик и щурится. — Я весь – внимание, — затёкшие после многочасового клацанья мышью пальцы отхрустываются, — Говори. Желательно быстро, пока я ещё воспринимаю устную речь. Ира глубоко тянет воздух в лёгкие, раздувая рёбра, и тараторит на выдохе: — Мы завтра должны поехать в Майзит, там бабушка присмерти, надо за ней присмотреть, чтобы умирала не одна, и.. — И не в моче, а на белой простыни. Понял я, — Антон трёт переносицу, по привычке пытаясь нащупать уже снятые очки. В офисе без них жить уже невозможно. Антон посадил зрение, но, если честно, от этого совсем не грустно. Так меньше шансов увидеть что-то, напоминающее о том, что он пережил, или что вытворил. — Ну поедем, — Антон стягивает серый джемпер и застревает в рубашке, застегнутой под горло. Блять. Удавиться легче, чем привыкнуть к ублюдскому дресскоду, — Это же дня на два, не дольше? Ира отводит глаза, теребит витую прядь, выпавшую из косы и тянет свое неуверенное «мм..» — Ира, — Шастун уже догадывается, к чему это. Значит её «мм» только одно – обломись, Антон, все твои суждения – хуйня нежёванная, — Ира, меня начальник выебет, если я опять попрошу больничный. — Ну Антон! — Кузнецова строит глазки, хлопает ресничками, — Кто, если не мы? У меня больше никого нет. И у неё тоже, — кого-то эта фраза напоминает... — Ты же меня одну не оставишь? Антон видит, как ногти её скользят по запястью, сдирая корочки с недавно затянувшихся царапин. Блять. — Ладно, — он протягивает ей телефон из кармана, — На зарядку воткни. Ира тут же отвлекается от раздирания рук в мясо, вытягивает старый хуавей из пальцев. У нее «кошки» начинаются неосознанно, и Антон уже просёк, что от этого нужно отдергивать незаметно, невзначай, чтобы не самокопалась потом и в извинениях не рассыпалась за то, что нужно за ней следить. — Утром напишу Хуиловичу, что умираю и срочным образом еду в больницу. Никодим Хоэлович, видимо, какой-то дальний родственник школьной медсестре Шастуна, поэтому и погоняло Антон ему дал похожее. Милая сердцу Марья Хуильевна была роднее всех врачей и фельдшеров, которых Антон встретил за жизнь. Она и отчитает, и по голове погладит, и тому-о-ком-нельзя-вспоминать напишет, чтобы он с уроков домой увёз несамостоятельную тушку. Интересно, она ещё жива? Лет-то прошло немало.* * *
Улица обволакивает кроссовки дорожной грязью, и в дырявую подошву вливаются лужи. Антон пинает камни, головой сшибает отцвевшие сиреневые ветки, наступая в мокрые расхлябанные следы коровьих копыт последними оставшимися кроссовками – белыми. Они с Ирой торчат тут уже вторую неделю, и он этим явно недоволен, потому что по возвращению, видимо, придётся искать новую работу, судя по количеству гневных СМСок от Хуилыча. — Антон, я во двор, — Ира поднимает с земли ящик с севком, толкает деревянную дверь во двор коленом, — От Марфы Серафимовны принеси лука. Бабушка суп варит. — На какой хуй мы приехали вообще, если она живая? — бухтит Шастун под нос. — Антон! — Кузнецова возмущённо бросает ящик на скамейку и хмурится. — Да иду я, иду! — Хорошо, — недовольство сменяется широкой улыбкой губ в персиково-розовом блеске, — Ведро в палисаднике. Ира этим отличается от всех людей на свете. Она всё время улыбается! Даже если злится – улыбается. Антон в упор не понимает: как, зачем и почему. Он вообще улыбается редко. Да, поухмыляется, если показать мем с бабулькой и совой, но, похоже, после ещё дней трёх с бабушкой Иры, у него начнётся бабкофобия. — Она на всю Африку варит суп? — Антон, — Ира смотрит выжидающе, с усталым осуждением. Она крутится тут, как белка в покрышке формулы один, а ноет только Шастун. — А зачем ещё ей на суп ведро лука? Кузнецова складывает на груди руки, сурово постукивает по предплечью ноготками. Единственное, что за их совместную жизнь выучил в её поведении Шастун – это предупредительный выстрел. Следующий будет в него. Севком. — Иду-у! — гнусаво тянет Антон, рывком перегибается через низкий забор, загребает ведро рукой и теряется в узком проходе, заросшем малиной, между домами. Он не хочет тут быть. Он хочет в свой уже почти привычный Воронеж. Он уехал – было отлично! Однообразие панелек и хрущовок стёрло из памяти резные фрески и колонны Питера. Когда-то родного, зелёного Питера, который пахнет сырым асфальтом и летом, сладкими духами мамы, гранью на крыльце и борщом. Серость неба и облаков в Воронеже совсем другая, не окутывает, не впитывается в кожу, не втыкается в мозг воспоминаниями и не пробивает на дрожь, а только плывёт мимо, задевая макушку. Здесь даже за городом, на каком-то сраном богом забытом хуторе Антон чувствует Питер, выпивший из него всё детство, всю молодость, всю жизнь. Питер человеческими ручищами в мозолях поверх торчащих вен забрал у него веру в чудо. Из маленького ребёнка с нежной тонкой кожей, с хрупкими костями и цветастой зелёной душой с веточкой тополя наружу, Антон стал куском незамешаной глины с камнями, трескающейся на солнце. Ноги путаются во всклоченно-мокрой, тусклой траве. Надо же было придумать заниматься посадками в дождь! Выбрать солнечный день нельзя никак. В Питере вообще не бывает хорошей погоды. Он всегда таскал Антона куда-то в дождь. И хоронили его в дождь. И когда Антон наконец отважился прийти к его могиле – шёл дождь. Он стоял, опустив мокрую голову, и капли заменяли невылившиеся слёзы. Это было давно. Так давно, что Антону видится теперь содержимым старой книжки, которая почему-то отпечаталась на подкорке. Марфа Серафимовна – владелица лука, оказалась тихой женщиной, в отличие от буйной и совершенно не умирающей Ирины Егоровны, в честь которой не особо оригинальные родители и назвали нынешнюю сожительницу Антона. На обратном пути сознание настолько растворилось в периметре черепа, что ноги сами потащили вдоль единственной дороги. Мозг отключился, пальцы еле как удерживают закопчённую ручку алюминиевого ведра, и вдруг серость блеклых глаз скользит по зелени таких же мутных Шастуновских. Плечо бьётся в чужое плечо. Ведро падает из некрепко сжатых пальцев, и головки унесённых из дома соседки луковиц раскатываются в лужи. — Эй! — Антон вскидывает голову, хмурится, — Аккуратнее-то никак? — Прости, Антон, — хрипит голос у уха раньше, чем Шастун успевает возмутиться полноценно, и растворяется где-то совсем рядом. — Ага, — Антон опускается на колени, собирает лук, не особо вслушиваясь, как за спиной теряются влажные чавкания шагов. Он поднимается, отряхивает руки и, шоркнув о траву вымазанные грязью кроссовки, идёт дальше. Секунду. Антон? Откуда? Он никогда не был в этой глуши, его тут никто не знает. Послышалось? Ну послышалось же? Или ему не показалось, что серые глаза напоминают когда-то синие, вгрызающиеся в сознание до ломоты в нервах? На те самые обледенелые, стеклянные, которые, осуждая, снились ему восемь лет в мучительных кошмарах? Да ну, глупость. Глупость, но шея сама тянет голову, чтобы обернуться, и Антон давит в себе идиотское детское любопытство. «Это не может быть он, — успокаивает себя он, — Много лет прошло. Ты до сих пор винишь себя? — ноги снова вязнут. Грязь тянет, просит остановиться, — И правильно. Ты виноват. Он из-за тебя мёртв.» «Ну обернись! — пищит надрывно совсем непривычный спустя столько лет голосишко маленького, питерского Антона, которого нынешний похоронил в опустевших развалинах, — Обернись! Ну чего тебе стоит? А что, если это он? Что, если правда он? — надрывно дрожат связки. Антон вот-вот расплачется, — Слышишь? Он почти ушёл! Дай мне посмотреть. Дай! Мне! Посмотреть!» «А что изменится? — почти беззвучно хрустит прокурено-хрустальная душёнка, — Вы сделали друг с другом всё, что могли. Отпусти уже.» Антон останавливается. В горло с бешеной скоростью долбит сердце, пробиваясь в трахею. Ничего не изменится. Ничего не произойдёт. Даже если это он. Даже если он жив. Он не простит. А что, если простит? Что, если уже простил? Что, если не простил сам Антон? Что, если не его надо простить, а ему? Что, если Арсений уже простил? — Эй! Я прощаю! — крик разносится вдоль по улице и затекает в проулки домишек, — Слышишь, Арсений? Я прощаю! Антон срывает голос до боли под гландами, но так легко вдруг становится на душе, что он, умываясь то ли дождём, опять льющим на голову, то ли слезами, вдыхает, вместо надрывного сипа сквозь прокуренные лёгкие. — Умница, мой мальчик, — поднимаются уголки тонких губ, и размытая тень ныряет во мрак вишнёвых кустов, — умница.* * *
— Ты чего кричал? — из арки ворот выныривает Ира, вымазавшаяся в грядочной грязи. — Да так, подумал, что тихо слишком. Как в гробу, — Антон жмёт плечами, не замечая, что уголки губ подползли к щекам, впихивает в руки Кузнецовой ведро с мокрыми луковицами, — Где там бабка твоя? Пошли суп варить.* * *
— Деда, — веснушчатая ручонка тянет за рукав, — а это кто там? — Не забивай голову, Арина, — жилистая рука ласково треплет по рыжей голове, и у глаз собираются морщинки, — отголоски прошлого. — А «прошлое» это что? — Это то, чему давно пора было закончиться.