Иррациональная интерпретация

NC-17
Завершён
464
4
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
39 страниц, 21 055 слов, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
464 Нравится 41 Отзывы 66 В сборник

Часть 1

Настройки
      Даниил Данковский — мужчина темной масти, фризской породы. У него гамадриадовые глаза и вороные волосы, густые брови широким росчерком сажи, а кожа молочная, холодная в тени, блестящая матовым перламутром на солнце. К этой коже — тонкая ртутная нить из строгого пробора, настырная, неуместная, нарушающая хрупкий баланс черного, белого и красного. Даниил боролся с ней, как если бы неприметная эта чужому глазу прядь была толщиной с канат, обвитый вокруг его шеи смертным приговором. Он состригал, выдирал, жег ее в реактиве, так Даниил ненавидел ее, сверкающую серебром секундную стрелку на смоляном циферблате. Он стыдился ее, боялся выйти с ней в свет. Он щипцами выдергивал ее, рассматривал с глубоким презрением ее стальной блеск в белом свете лампы, рассматривал еще живую и теплую формалиновую каплю на самом конце, прежде чем избавлялся от гадостливой издевки организма, который, безусловно, напоминал ему: вовсе, бакалавр медицины, я тебе не подвластен. В работе он быстро об этом забывал, и седая прядь не беспокоила его какое-то время, пока с ужасом он не замечал ее вновь в прозрачном отражении предметного стекла или винного бокала. Она была хуже всего, хуже залегших в лице от натянутых улыбок морщин, хуже хронического кашля, хуже ободранной и незаживающей кожи у ногтей больших пальцев. С ней он чувствовал себя обнаженным, измученным нервом. Без нее смотрел в зеркало: новая, пошитая на заказ змеиная шкура, червленый жилет с ядовитыми пуговицами, штрихом сангины шейный платок с вычурной, предупреждающей брошью. Pseudechis porphyriacus. Даниил знал, что от природы был не слишком красив, зауряден, как графичный рисунок, и все же, он был доволен собой. Экстравагантность его все компенсировала с лихвой, была притягательна, и, вместе с тем, берегла его от хищных касаний и взглядов.       То было в Столице. В Городе-на-Горхоне он всем был, в общем-то, безразличен. И пробившаяся в проборе седая нить больше не отвращала, липкая, как паутина. Напротив, она стала ему безразлична. Бороться с ней больше не было сил.       Вечером он вышел из Собора, в каком-то обреченном бреду дошагал до башни. Многогранник ласкал его летним, солнечным светом, отогревая кожу, торопя кровь по жилам, оживляя, привечая к себе. Даниил всегда был про рациональность, про реальность, про взгляд трезвый, холодный как дуло револьвера у виска, тяжелый, но верный, как его рукоять в ладони. Он рассудил так же холодно и трезво: зачем ему теперь жить? Вот-вот под градом залпов к его ногам рухнут обломки его мечты и утопии, и нет больше воли, что заставила его бы на это смотреть. Так пусть на это посмотрит дыра от свинца в его голове, и тело его утопит в вспенившихся кровью водах Горхона. Женатый на Танатике столичный доктор влюбился в башню детей. Влюбился настолько, что падет перед ней на колени и сложит простреленную собственноручно голову к ее подкосившимся ногам. — Ты чего здесь, ойнон?       Артемий Бурах — мужчина воистину хтонический. Он был моложе на несколько лет, но казался древним, мифическим исполином, а Даниил не терпел ничего архаичного, вросшего в землю по корни. Он не понимал, откуда в молодом Бурахе эта вековая, закоренелая мудрость, уже вставшая костью поперек горла. Бурах был непомерно высок и широкоплеч, занимал собой неприлично много места. В безмерных следах его сапог можно было сажать клумбы, в них зацвели бы во всей пышноте всевозможные сорняки. От него пахло терпко потом и травами, даже вдали от Степи рядом с ним мигренила, кружилась голова. Он был обернут в болотную холстину и брезент с бурыми пятнами, на нем понашиты были многочисленные карманы, в которых он носил твирь, плеть, почки, печень, скальпеля и склянки с кровью, еще теплые сердца. Зная это, Даниил мог сказать, что за ним тянулся в довесок, как специфичный парфюм, шлейф крови и хирургической стали. Таким был Артемий в его глазах. Персонажем какой-то первобытной мифологемы, шаманом, то-ли медведем по сложению, то-ли волком по взгляду, всегда смотрящий вперед, он кровь с молоком, он бурлящие в горячем нутре органы и оплетающие их мышцы. Жаль, Данковский был мио- и гемотоксичен. Во рту скопилась горькая, жгучая слюна.       Бурах отреагировал быстро. Он стремительно поднял Даниила за шкирку, заломил руки, отобрал револьвер, который тут же утонул в одном из его карманов. — Верните, — прошипел Бакалавр отчаянно. — Нет, — Артемий развернул его и толкнул прочь от Многогранника, придерживая за шкирку. — Хватит нам самоубийств. — У меня ничего не осталось, Бурах, как вы не понимаете? Все, над чем я работал, чем жил все эти годы, теперь все прах. Мы могли сотворить чудо... — У тебя, ойнон, осталось все, что тебе необходимо. Если же тебе из этого что-то не надо, не стреляй. Лучше приходи ко мне, я не растрачу попусту, — Бурах тяжело хмыкнул за спиной, и по шее пробежали мурашки. — Хотел сотворить чудо? Так смотри, мы идем по зараженному кварталу, смотри, широко раскрыв глаза, какую цену за него положено платить. Не тебе принадлежит эта валюта, и не тебе ею распоряжаться.       Сказал как прибил, и дальше молчал. Отволок до Омута силком, а в Омуте босоногая Айян бродит по первому этажу, напевает что-то тихо под нос. Она почти полностью нага, как была нага Ева Ян, но пахнет землей и твирью, вытесняет потихоньку флер игривых Евиных духов, и от ступней ее по полу везде миниатюрные следы, а Ева не терпела грязи. И в этом Даниил видит злую, степную насмешку над собой и своими чаяниями, будто даже в приютившем его доме Гаруспику необходимо было утвердить свою над ним победу. Они поднимаются по лестнице, и Даниил достает последнюю янтарную ампулу из саквояжа. — Будьте добры, Бурах, сделайте мне укол. Quando omni flunkus moritati. — Отчего сам не сделаешь, ойнон? — Боюсь, у меня слишком трясутся руки.       Артемий кивнул, и Даниил небрежно скинул на спинку стула змеиную кожу, упал на постель прямо в ботинках, закрыл глаза. Почувствовал теплое, бережное касание чужих пальцев, закатавших до локтя накрахмаленный рукав белой рубашки, затянувшийся тугим кольцом жгут на плече. Прикосновение к прозрачной коже предплечья, щекотное и легкое скольжение вдоль вен, проспиртованная ватка. Поднял веки и посмотрел на Бураха, набирающего шприц сосредоточено, такого собранного и спокойного в этот момент. Их глаза на секунду встретились, и игла нежно проникла под кожу, совсем не больно, почти невесомо. У Артемия легкая рука. Морфий втек неторопливо в его тело, игла выскользнула наружу, вслед за ней капля крови. Даниил наблюдал, как Бурах прижал ватку к беззащитному сгибу локтя, затянул бинт, развязал жгут. Глаза стали слипаться, и он повиновался мороку, опустил отяжелевшие веки. — Devictus beneficio. Gloria victoribus, — пробормотал Даниил, погружаясь в медикаментозный сон. — Уж говорил я тебе или нет, что не понимаю этого варварского языка...       Последнее, что Бакалавр почувствовал, было успокаивающее, отеческое прикосновение ко лбу, к волосам.       Залпов из пушек он не слышал. Не слышал он и грохота каменных лестниц, звона стекла, рваной бумаги, запаха железа. Он спал глубоко и спокойно, а когда проснулся, все уже было кончено. Башни больше не было. Только посыльные, от квартала до квартала разносившие Гаруспикову панацею. Принесли и ему, и он выпил зачем-то. На всякий случай. Чтобы не пропала зря ни склянка, ни жертва. Их общая. Кровавый отвар осел горечью на языке, а на душе было гадко. Данковский над Бурахом кривился, потешался, не брал всерьез: куда, Ворах, вам, дикарю, степняку и недоучке до танатолога, до бакалавра медицины? Лихо же не знающий латыни менху уткнул его за пояс. Остановил эпидемию так же, как пулю, едва не пущенную в Даниилов висок. Стыд да позор.       Даниил расстегнул рубашку, коснулся шва под ребром. Тоже Артемий постарался. Ночью бандит резанул еще когда-то, кажется, бесконечно давно, а столичный доктор, не привыкший к боли, добрел до Машины, держась за рвущийся бок и отряхиваясь от запаха пороха. Тогда Бурах налил ему стопку твирина, иссек рану, пощипывая края пинцетом. Рядом сидел белобрысый мальчуган, тощий, со светлыми длинными ресницами и россыпью веснушек. Едва ли подросток, а взгляд цепкий, серьезный. Артемий его называл Спичка, показывал ему, как надо обработать кожу вокруг, затем вымочил в спирте иглу и леску (посмотрел виновато, но смолчал. Работали тем, чем было), сшил образцово, ровными стежками. Наложил марлю, забинтовал. Спичка следил за тем, как сходятся края раны, а Даниил, морщась от боли, следил за чужими руками. У Артемия они большие, уверенные, внимательные. Чему-то, да научились за годы в Столичном университете. Такие руки говорили сами за себя. От них наверняка еще какое-то время пахло кровью Даниила, она осталась с Бурахом незримыми частичками на коже, под ногтями. С этими мыслями Бакалавр пожал на прощание его правую руку.       Город приходил в себя постепенно, сохраненный, готовый к своему естественному продолжению. Никакого грандиозного преодоления, рывка, прыжка ввысь. Стареющие родители, растущие дети, привычный порядок. Что уж теперь, дело сделано. Люди счастливы, поверженные утописты не в счет. Бакалавру Данковскому часто говорили, что он бессердечный. Возможно, так это и было, а возможно, Даниил просто впал в анабиоз. Тем не менее, он не ощущал ни горечи утраты, ни радости о спасенных жизнях. Лишь глубокую, безмятежную пустоту и потерянность. Ему больше не о чем было мечтать. Он стал много пить, пропадать в кабаке. Стаматины горевали, едва ли не плакались ему в жилет, и он делал вид, что разделяет их гнев, отчаяние, скорбь. На деле же он не чувствовал ничего, кроме притупленной твирином вины перед ними и семейством Каиных. Хотя младший, кажется, был вполне доволен исходом.       Вскоре в "Разбитом сердце" появился и Бурах. Оставил твирь на барной стойке, переговорил с барменом. Даниил принялся крутить папиросу. Сигареты кончились, и теперь он обходился каким-то сухим и трухлявым контрабандным табаком, который так и норовил рассыпаться из тонкой бумажки прежде, чем по липкой полоске на ней успеют провести языком. Он поднялся по лестнице на воздух, рассеянно похлопал по карманам, нащупал коробок, скривил губами, когда понял, что он был пуст. На улице было безлюдно, солнечно, прохладно. Близился закат.       Тяжелая дверь за ним проскрежетала, в нос ударил запах кровавой травы. — Эмшен, — приветствовал он Бураха. — Ойнон. — Я правильно это произнес? Эмшен? — Даниил поднял глаза. У Артемия на скуле появилась приметная ссадина. — Не совсем... надо сильнее глотать гласные, будто сдавлено все во рту... а, неважно.       Бурах погрузил руку в бездонный карман, выудил спички, коротко чиркнул. Бакалавр прикурил, глубоко затягиваясь. Горечь табака жгла и застревала в горле. Он чувствовал ее всем языком. Эмшен. И все же, красивое слово. Емкое, зычное. Ойнон. Эрдэм. Менху. Каким бы дикарским пережитком прошлого он не считал Уклад, но степной язык в самом деле был довольно самобытен и красив. Артемий коротко взмахнул рукой, спичка погасла, щелчком пальцев он отбросил ее куда-то в траву. И все-таки, при его габаритах, какие же тонкие у него запястья. Пальцы длинные, изящные, в самый раз для фортепиано. — Ну что же... вот и конец, не так ли? — едкий дым с непривычки драл глотку, на выдохе Даниил едва сдержал кашель. — Это начало, ойнон. — Тяга к бессмертию будет стоить мне жизни. — Ну уж и жизни... — И не только моей. В "Танатике" мы боролись за жизнь. За право на жизнь. За то, чтобы жизнь была возможна. За то, чтобы смерть никогда не говорила жизни — veto! Вот что у нас отобрали. Эта Башня... впрочем, о чем теперь говорить. Ее больше нет. Значит, нет и надежды.       Бурах промолчал, мимолетно коснулся его плеча. Лучше любых слов, что могли бы прозвучать. — Вряд ли столичным властям было действительно интересно, удастся ли мне победить смерть. Скорее они бросили еретика в огонь, не думая, вернётся ли он с того света. Прости за патетику. — Разве это они тебя сюда отправили? Думал, ты приехал по доброй воле. — Да... все смешалось в моей голове. Я не пил так много спиртного еще со студенческой скамьи. Впрочем, медика трудно напоить до бесчувствия. Соображаю, но путаюсь в мыслях.       Даниил улыбнулся криво, перекатился с пятки на пятку, окурок выкинул, спрятал руки в карманы. Почему-то стало неловко. Что еще сказать? О чем им теперь говорить?       Артемий достал из нутра глубокого кармана полупустую бутылку твирина, откупорил зубами. — Ну что — будем здоровы? Или совсем уже в это не веришь? — отхлебнул большим, громким глотком.       Передал бутыль бакалавру, и тот тоже приложился к горлышку, приметил на нем тепло и влагу от чужих губ. Данковский в новом приступе задумчивости поднял глаза к темнеющему небу. — Ученый отправляется в лапы смерти, чтобы победить смерть. Его встречает смерть, над ним смеется смерть, его дразнит смерть, и... ученый остается в дураках. Как если бы тот самый еретик со всей дерзостью плевался на пламя, надеясь его потушить. Не много ли смертей тут столпилось? — Ты постарел за эти дни... — Бурах хмыкнул, и Даниил почувствовал, как седая прядь в проборе кольнула кожу раскаленной иглой. — Или просто сдался?       Даниил отпил еще два нескромных глотка. — Imperare sibi maximum imperium est, — сказал он, наконец, невпопад, и Бурах тяжело вздохнул. — Нухэрни. Нүнэhэн зайла.       Даниил поднял бровь выразительно. Они оба друг друга не поняли, у обоих почти что вслух сорвалось что-то про варварский язык, и ему от этого стало смешно. Он улыбнулся искренне. — Останься здесь, — вдруг сказал Артемий. — Ты дождешься, тут вырастет новая Башня. Это я тебе говорю как... друг.       Глотнув напоследок из бутылки, он закупорил ее и опустил обратно в карман, развернулся прочь от кабака. — Может, спустишься, посидишь с нами немного? — у Даниила вдруг пересохло во рту. Отчего-то с Бурахом вдруг оказалось так спокойно. Не хотелось, чтобы он уходил. — Дети дома ждут, — Артемий обернулся, показал на ссадину на скуле. — Да и Андрей мне теперь не рад. — Это он тебя так?.. — Да. — Ты ему рассказал? — Рассказал. — Но зачем? — Решил, что правильно будет, — Бурах пожал плечами. — Он сперва подумал, что я брежу спьяну. Потом понял — не шучу.       Артемий ушел. Не в сторону Складов, как уходил раньше, а к Жильникам, туда, где стоял дом его отца. Его дом. Даниил не стал долго смотреть Гаруспику вслед, спустился обратно в кабак. За столом Люричева курила нервно, стряхивая пепел прямо в стакан. Андрей сидел весь в крови, с разбитым носом. Рядом с ним Петр тихо плакал.       С тех пор они виделись редко. Даниил, не приколоченный, сновал где ни попадя в то время, когда не пил, и больше особо ничем не занимался, испытывая на прочность терпение содержащих его Каиных. Впервые, кажется, за всю жизнь, он испытывал такую свободу. И даже какое-то странное, неуместное облегчение, в котором, впрочем, не желал себе признаваться. А вот Бурах был очень занят. Само собой, Артемий — важная нынче птица, Старшина, порхает от Бойен до Термитника, от Термитника до Толстого Влада, и обратно, на Бойни. Как и во времена минувшей эпидемии, вокруг него постоянно вьются дети. Даниилу всегда это было удивительно: в нем ведь от пят до макушки метра два, в плечах косая сажень, в голосе надвигающая гроза, а в глазах... Так просто и не скажешь. Тяжелые у него глаза, нехорошие. Глаза мясника. Да только руки у него добрые. Бакалавр только теперь, когда было время приглядеться как следует, понял, что они у Гаруспика были честнее взгляда. Да, кулак у него тяжелый, но сами руки — внимательные, чуткие. Руки хирурга. Сам Даниил перчатки носил, не снимая, потому что много врал. Не то, чтобы слова его были пропитаны ложью, но он льстил, обольщал, язвил, заставлял читать колкости между строк, вкладывая их в голову собеседника, не произнося вслух. Или раньше так было, а сейчас он почти все время пьян, а у пьяных что на уме, то и на языке.       Холодало. Твирь уж совсем отцвела и больше не мутила голову, воздух стал морозным, дышать было легче. Только зябко оказалось в плаще. Выпал робкий первый снег, и это было красиво. Умиротворяюще. Даниил зиму не любил, потому как не любил смерть, но сейчас укрывшая степь белизна казалась ему чем-то непобедимым и вечным, и резонировала с удлинившейся на сантиметр седой нитью в волосах. Он смотрел на сверкающий, как россыпь алмазов, снег и курил долго, одну за одной, застряв где-то по дороге к "Разбитому сердцу". — У тебя нос покраснел, ойнон.       Даниил повернулся на голос и увидел Бураха в шарфе и меховой шапке. От взгляда на него стало смешно, так нелепо она на нем сидела, но Данковский сдержал улыбку. — Miserabile dictu, — сказал он, выкинув окурок и выпустил изо рта облачко то ли пара, то ли табачного дыма. — Отчего он у тебя покраснел? От холода или от запоя? — Отчего, эмшен, не допускаешь, что от всего сразу? Узко смотришь, стало быть, — прозвучало беззлобно. Грубить, на самом деле, не хотелось. — Зачастил ты в кабак. По городу разговоры ходят, что столичный доктор заделался в алкоголики, чтобы не отставать от Пети Стаматина. — Какое мне дело, что говорят провинциалы... — Значит, до того, что я говорю, тебе тоже дела нет?       Даниил посмотрел ему в глаза. Умеет же Артемий, будучи столь высоким, смотреть на всех так низко, исподлобья. Угрожающе смотреть. Да только пальцы у него переминаются беспокойно. — Нет, — ответил Данковский. — Тебя я слушаю. — Чем снова в кабак, идем лучше к нам в гости. Спичка все просит тебя пригласить. Выпьешь чаю, протрезвеешь. Подыщу тебе что-нибудь по погоде, чтобы не мерз.       Даниил для приличия сделал вид, что задумался. Помялся немного, будто неловко ему было навязываться, принимать приглашение. Наконец, кивнул: — Раз так, то идем. Дай только выкурю еще одну.       Бурах пожал плечами, стоял рядом молча, пока Данковский давился дымом. Хорошо бы бросить. Он начал курить еще в студенческие год. Ему нравилось чувствовать, что он неподвластен наказам отца. К тому же, он быстро понял, как эффективно на данной почве заводятся знакомства, крепнут связи. Среди интеллигенции курение было не столько про удовольствие, сколько про социальный маневр, про буржуазную игру, про предлог и намек. У курильщиков всегда была как минимум одна общая тема, и имя ей — первая сигарета. Еще это был небольшой ритуал, пауза, мера времени. Тогда Даниил наивно полагал, что может бросить в любой момент. Затем понял: посеешь поступок — пожнешь привычку. Дурную и, бесспорно, бьющую по здоровью. Тогда он действительно бросал, бросал много раз. Потом, когда создал "Танатику", смирился и не противился больше зависимости. Победа над смертью освободила бы его от необходимости побеждать тягу к никотину. Теперь же пала Башня, сгорела "Танатика", и идея отказаться от табака казалась разумной. Да только не хотелось себя этим изводить. Разве мало он натерпелся?       Дом свой Бурах успел неплохо обжить. Покачивающиеся во дворе качели не скрипели. Смазал. Внутри было тепло и прибрано. В прошлый раз, когда Даниил был здесь, ему мало что запомнилось, кроме досок на полу с облупившейся алой краской. О том, зачем в доме менху пол был красного цвета, можно было не строить догадок. Теперь же он обратил внимание на половик в прихожей, у которого разбросаны были детские ботинки, на запах твири, на растительный узор на старых обоях, на степные орнаменты на коврах и на редкие пейзажи достойного исполнения в тяжелых рамах. На столике в углу он заметил очень пригодный граммофон. Исидор Бурах явно не был обделен тягой к предметам искусства. Даниилу стало интересно, пользовался ли младший Бурах граммофоном, слушал ли классическую, сложную музыку, или ему были ближе гортанные песнопения под варганы и ритмы барабанов?       Как следует поразмышлять о музыкальных пристрастиях Гаруспика ему не дали. Пока Артемий возился с самоваром, подоспевший Спичка уже начал доставать его вопросами на медицинские темы. Паренек настойчиво метил во врачи, и Бурах явно его поощрял. Даниил часто наблюдал издалека, что тот водил с собой мальчишку по чужим домам, брал с собой к пациентам. А еще к Укладу. Бакалавру казалось, что менху явно упускает важную деталь, а именно первобытные степные обычаи, по которым его преемник обязан быть продолжением его рода. По крови. Или, хотя бы, степняком. Белобрысый остролицый Спичка на него явно не тянул. Хотя на Артемия был чем-то похож. Такой же до невозможного угрюмый, серьезный. Лицо у него было какое-то взрослое, в чем-то даже старческое, что совершенно не вязалось с его возрастом, с подростковой несуразной фигурой и ломающимся голосом. И смотрел он, как и Артемий, исподлобья.       В этом отношении на Бураха была похожа и Мишка. Даниилу не по себе было от ее подозрительного взгляда, который она тут же отводила, стоило на нее взглянуть, слишком вдумчивого и тяжелого для маленькой девочки. По этому ли принципу они были усыновлены, есть ли во всем этом корреляция, или же недетская суровость была отпечатком наложена на всех сирот Города-на-Горхоне? Хорошо бы составить статистику. Только уж без его участия. Впрочем, Мишка выглядела неплохо. Умытая, причесанная, в новой одежде и шерстяных носочках. С Бурахом ей лучше было, чем в ржавом вагончике. Тем правильнее это казалось потому, что от Станислава Рубина Бакалавр знал: в детстве Артемия называли Медведем. Папа-медведь и его медвежата. А ведь Артемий молод для этого, пусть и кажется старше своих лет. Он ведь даже медицинский окончить не успел. Уж привыкнуть должен был к студенческой жизни, в которой был сам по себе. Ему бы гулять сейчас по столичным пабам, водить легкомысленных девушек в комнату в общежитии, отсыпаться на семинарах. А только теперь он — Старшина, менху, отец. И ведь не жаловался. Линии Исидора продолжал безропотно, ни словом, ни жестом не выказывал, что иной жизни желал.       С чердака Бурах принес простенькое серое пальто, старое, но теплое. Оно немного жало в плечах, и рукава были коротки, но в нем было лучше, чем в тонком плаще. — Ты прости, ойнон, если оно тебе не по размеру. Я его еще до того, как учиться уехал, носил. — Прощу, если проводишь меня до калитки.       Артемий кивнул и накинул куртку. Не замечал, как Даниил смутился своего предложения. Или притворялся, что не замечает. — Приличным людям в этом, конечно, лучше не показываться, — сказал он, пытаясь отвлечь себя на разговор. — Но пока не подберу что-то по здешнему последнему писку моды, сойдет. Спасибо. — Давно ты был у Каиных? — Артемий улыбнулся, обнажив зубы. — Или кабачный сброд теперь считается светским обществом?       Даниил не ответил, и они молча вышли на стемневшую улицу. Перед глазами стояла ухмылка. Кривая, режущая, неожиданная. Раньше Данковскому казалось, что лицо Гаруспика неизбежно треснет, как глиняное изваяние, если тому вдруг вздумается попытаться растянуть губы в улыбке. Не выдержит напряжения кожа на острых скулах и подбородке. В самом деле, лицо его непривычно преобразилось от оскала, но осталось невредимо. Вместо этого треснуло что-то внутри Даниила. Они встали у ворот калитки. — Так, собственно, хотел задать вопрос тебе, Бурах, — проронил он просто от того, что неловко было после нависшей над ними тишины так сразу прощаться. — Слушаю, ойнон. — Как ребят по именам? — А ты что, забыть успел? Мишка и Спичка. — Я про имена спросил, не про прозвища.       Артемий почесал с характерным звуком щетину на щеке. Постоял, потер ее задумчиво. Она колючая, должно быть. — Да кто их знает? Беспризорники же. — А ты что, даже не спросил? — А зачем? Тут так принято, ойнон. Детям — детское, вырастут — скажут. — И что же, в документах они тоже оформлены, как Мишка и Спичка? — Документах? — удивился Артемий. — Бурах... Не говори мне только, что ты поселил у себя ничейных детей и даже не оформил над ними опеку у коменданта. — Не скажу, ойнон, — Гаруспик сложил руки на груди. — Невероятно. Должен уведомить, что это крайне безответственно с твоей стороны. — Ойнон... — Ты мог бы узнать об этих детях. Найти свидетельства о рождении, через них можно было бы выяснить и имена, и фамилии. — Ойнон. — Тебе понадобятся документы для школы и прочего. И что, если по ним можно найти настоящих родителей? — Даниил.       Услышав свое имя, Бакалавр Данковский запнулся и прекратил назидательную лекцию. Как странно оно прозвучало, произнесенное чужим низким голосом. — Все в порядке. Нет тут никакой школы. И родителей тоже нет. Мишкины погибли еще во время Первой Вспышки, Спичкины тоже вряд ли живы. Он уже давно был сам по себе, — Бурах снова улыбнулся положил руку на чужое плечо. — Давненько мы с тобой не собачились. — Действительно, давно, — прикосновение это не было первым между ними, но почему-то волновало. — Насчет Мишки... Я не знал. — Она отца моего не любит за то, что Сырые застройки заколотил. — Но тебя любит? — Любит.       В самом деле, глупый вопрос. Все дети Города-на-Горхоне в Гаруспике не чают души. Видят больше в нем, чем взрослые, которые редко смотрят дальше косо поджатого рта и насупленных бровей. Даниил и сам сперва не понял, куда смотреть. Длинные, участливые пальцы сжали его плечо напоследок, прежде чем соскользнули с него. Бурах протянул ему руку. — Ну, до встречи, ойнон. — До встречи, — Даниил пожал протянутую руку. — Ступай только в Омут. Не надо тебе к Стаматиным, сам на себя от запоя уже не похож. — Я тронут твоей заботой, но лучше держи ее при себе.       Даниил развернулся и ушел. Хоть и сцедил на прощание яду, а направился все же домой, в Омут, как Артемий и просил. На душе было спокойно, пить не хотелось, чтобы не забылись тепло дома менху и тяжесть его руки.       С тех пор Бакалавр ходить в кабак стал реже, а видеться с Бурахом чаще. Сперва он вновь заглянул в гости под предлогом забрать случайно оставленный плащ. Затем Артемий предложил помочь объяснить Спичке теорию по части биологии и химии, и Данковский стал приходить чаще. Дети привыкали к нему, и Мишка реже бурчала и хмурилась при виде него, иногда садилась рядом под бок, молчала и застенчиво болтала ножками. Даниил никогда не умел ладить с детьми, не имел такого чутья, и ему было неловко, а вот Бурах поглядывал за всем этим с чем-то таким на лице, похожим на умиление. Потом как-то Артемий предложил ему ассистировать при интубации трахеи, и бакалавр Данковский неожиданно для себя даже не воспринял это, как издевку. Он бережно, но крепко держал напуганного ребенка за голову и следил за тем, как двигались пальцы менху, щепетильные и зоркие, работа их была почти ювелирна. Трубка встала как надо, ребенок вздохнул судорожно полной грудью и счастливо улыбнулся, и Артемий улыбнулся ему в ответ, у глаз его собрались трогательные морщинки, а складки между бровями разгладились, и Даниил почувствовал, что у него невольно тоже поднялись уголки губ. Вот так легко не окончивший учебу Гаруспик справлялся с вмешательствами, требовавшими железных знаний и опытной руки. Даниил стал и дальше ассистировать Бураху иногда, просто чтобы чем-то себя занять. Он был теоретиком, и хоть почти две недели эпидемии подарили ему некоторые просторы для практики, даже принудили к ней, все же он не стремился затмевать Гаруспика, тем более, что тот не был обделен талантом, то ли по наследству, то ли так, от природы. В том, что касалось надрезов, швов, переломов и вообще любых процедур, у него была потрясающая интуиция. Он это называл "видеть линии". Даниил от подобной формулировки отмахивался. Чего Бурах точно словно ни разу в жизни не видел, так это учебных пособий по фармакологии. Так и вышло, что Данковский подспудно брал на себя ответственность по назначению больным лекарственных препаратов, и нередко хватался за голову, осознавая всю трагедию скудного ассортимента аптек. Эффективность народной медицины, на которой временами настаивал менху, он решительно отвергал.       Да, у них возникали разногласия. И все же, весь Город был потрясен тем, как неплохо они спелись. Даниила это потрясение ничуть не удивляло. Он сам же раньше и настаивал на том, что Бакалавр и Гаруспик — непримиримые идеологические враги. После уничтожения Многогранника вражда себя изжила, как изжили и идеологии. Остались только они. Просто люди, которые, будучи когда-то полными противоположностями, неожиданно выяснили, что оба предпочитают по три ложки сахара в чай и еще много, много разных сближающих их мелочей. Когда дело доходило до оказания медицинский помощи, они даже дополняли друг друга.       Еще Даниилу казалось, что он иногда ловит на себе взгляды менху. Стыдливые, неуместные, такие, которые тут же прячут, стоит на них обратить внимание. Ему казалось, что Артемий одновременно избегает и жаждет прикосновений, и руку на прощание пожимает как-то долго, тягуче. Что он приходит в Омут неожиданно и часто, всегда с какими-то предлогами, лишь бы не просто так, потому что хотел увидеть. Что слишком усердно оберегает от компании Стаматиных. Что слишком охотно делится теплыми вещами. И много других этих "что". Ничего, за что можно было бы притянуть за уши, определить однозначно как флирт, и все же Даниил убеждался все больше, что именно этим все происходящее и являлось. Они флиртовали. Как не странно, мысли об этом его веселили. Он тоже флиртовал, правда, не так, как привык, не в открытую, а по этим странным, невинным правилам. Он флиртовал, когда касался Артемия будто бы невзначай, случайно задевая ногой под столом, плечом на улице. Флиртовал, когда улыбался ему лукаво, поправляя спадающие на лоб волосы. Когда трогал его лоб ладонью, чтобы проверить температуру. Когда облокачивался устало на спинку стула, закинув ногу на ногу и ослабляя платок, подставляя под взгляд шею. Когда упоминал, что соскучился по обществу Андрея Стаматина, стараясь прочитать нотки ревности в светлых суровых глазах. Когда спрашивал о традициях и легендах Уклада. Да, в этом смысле Даниил флиртовал внаглую, совершенно беззастенчиво, и пребывал в нарастающем непрерывно предвкушении, когда же напряжению между ними уже негде будет копиться. Гадал, кто же не выдержит первым. Давно у него такого не было, кажется, еще с юности. В последние годы его жизни все было просто — пара откровенных взглядов в опере или ресторане, быстрый обмен фразами с не всегда завуалированными пошлостями, и в тот же вечер постель, а затем утро в одиночестве, под одной рукой чашка кофе, под другой пепельница, и никаких душевных терзаний и метаний раненой души, которая у него лежала лишь к одной "Танатике".       Наступил январь, и бакалавру Данковскому пришло приглашение на праздник от Лары Равель. Помимо ее дня рождения решили подспудно отметить и день рождения Бураха, который был еще и в сентябре, но из-за Второй Вспышки про него никто и не вспомнил. Даже сам Бурах. Для Лары Даниил выписал из Столицы небольшую брошь, для Артемия же так и не придумал ничего, кроме как просто появиться.       Собрались в Приюте. Компания у них вышла немноголюдная, и Даниил подозревал, что позвали его на самом деле просто для количества. По случаю он надел свой старый костюм с дорогим алым жилетом, платок с брошью. Прямо как тогда, когда только приехал в Город-на-Горхоне. В последнее время он выглядел слегка неряшливо, носил теплые свитера, что отдавал ему Артемий, чтобы не мерзнуть. Тогда, осенью, он не собирался оставаться надолго, и взял лишь минимум необходимой одежды. Даниил был рад, что появился повод вновь дорого одеться. Пили завезенное поездом вино и твирин. Танцевали. Он сделал вид, что перебрал и запнулся, и неуклюже плюхнулся Артемию на колени, пока никто не смотрел. Тот придержал его за талию, ухмыльнулся и покачал головой. На его щеках плясал пьяный румянец. — Кажется, у меня кружится голова, — заявил Даниил. — Не тошнит? — Нет. Но лучше мне откланяться, — слез с чужих колен, мазнув рукой по груди. — Зачем? Оставайся у Лары, тут же много спальных мест. — Не люблю я ночевать не в своей постели, — картинно пошатнувшись, он взял рюмку со стола опрокинул в себя еще полстопки. — Свалишься и замерзнешь насмерть по дороге к Омуту. — Тогда, может, проследишь, чтобы этого не случилось? — замер в ожидании ответа.       Поразмыслив, Артемий назидательно покачал головой и встал со стула. Даниил радостно улыбнулся.       Уже наверняка перевалило за полночь, улицы Седла были пусты. Звезд не было, заместо них мерцал падающий снег в ярком свете фонарей. Несмотря на покалывающий морозный воздух, рядом с Артемием и в пальто с его плеча было уютно. Грела мысль, что тот не преминул воспользоваться случаем уйти вместе с ним, остаться лишь вдвоем, несмотря на то, что до Каменного Двора путь, лежащий поперек спящего Города, был долог. Вот так сбегать вместе в Омут, ни с кем не попрощавшись, было романтично, даже интимно. — Вот что у меня на уме вертится, ойнон, — заговорил Бурах, и изо рта выпорхнуло облачком его теплое дыхание. — Ну добился бы ты для человечества бессмертия. Что бы случилось? — Я бы добился победы, — пожал плечами Данковский. — Цель моей жизни была бы достигнута. — А дальше что? — Что за глупый вопрос, Бурах? Конечно же, с бессмертием бы пришли безграничные возможности. — Какие возможности пришли бы к тебе? Я спрашиваю о том, что бы ты делал со своей вечной жизнью?        Задумавшись, Даниил достал портсигар и сунул в рот папиросу. Похлопал по карманам в поисках спичек. Опередивший его Артемий уже поднес ему полыхнувшую тонким язычком пламени зажигалку, и он медленно затянулся. — Честно признаться, я об этом не слишком размышлял. Победа над смертью означала бы и победу над старением, а это значит, что отпала бы надобность в значительном пласте медицины, в том числе и в области моей компетенции. Помогать тебе с переломали и прочим меня, конечно, развлекает, но вряд ли я стал бы практикующим врачом. Я не знаю, чем бы я занимался. — Не говори мне, что цель твоей жизни это бессмысленное существование, ойнон. — Ну что ты, всегда можно впасть в гедонизм. — Тебе бы быстро наскучило. — Возможно. Возможно, важным для меня является не само лекарство от смерти, а факт достижения оглушительного триумфа. Момент, что стал бы для меня апофеозом, великая победа науки над закостенелыми предрассудками. Не думай, что речь идет о банальном тщеславии. Это значило бы, что человек неподвластен ограничениям и рамкам, абсолютно свободен. Всемогущ. Как я уже сказал, я не думал о том, что будет после этого. И, как не парадоксально, после такого мне было бы не жалко и умереть. — У тебя нет ничего, что бы тебя увлекло? — Пожалуй. Хотя, знаешь, в детстве я собирал насекомых. У отца осталась коллекция. — У меня в детстве было много грызунов. — Что-то Укладское? Вы берете таких питомцев потому, что эти виды живут в норах? Я могу выдвинуть предположение, что это может делать из них что-то вроде медиумов, связывающих мир под землей и над землей, это вполне укладывается в степную мифологему. Вроде священных животных. — Зря глубоко копаешь, ойнон, — Артемий ухмыльнулся. — У меня аллергия на кошек.       Они вместе рассмеялись. Даниилу нравилось это в Гаруспике. То, как он временами его заземлял. Слушал молча и с пониманием его витиеватые теории и гипотезы, что приходили сами собой, серьезно кивал, а в конце говорил что-то такое простое и истинное, в двух словах собою все объясняющее, возвращающее в реальность. Когда-то доктор Данковский воспринимал подобное в штыки, раздражался остро, как на насмешку. Но Артемий вовсе не смеялся над полетом его фантазии. Всего лишь подытоживал по-своему, напоминая, что временами жизнь устроена куда проще, чем думает Бакалавр. Пожалуй, рядом с ним Даниил понимал, что он и не знал никогда этой простоты, от которой на душе становилось легче, и хотелось по-детски зачерпнуть в ладони снега, смять его и бросить в Бураха, сбить с него шапку и смеяться с опешившего лицо, уворачиваться от ответных залпов, убегать, зная, что от высокого и длинноногого Горхонского Потрошителя невозможно убежать, и, попавшись в его руки, запнуться ненароком, под общий хохот уволочь их обоих в сугроб, туда, куда не достает свет фонаря. И в этот момент, когда ребяческое озорство сменилось бы смущением, коснуться его щеки замерзшими пальцами, встретиться с ним губами.       Даниил улыбнулся своим мыслям и покачал головой. Какая невинная, девственная фантазия. Разве он был когда-либо таким сентиментальным? Тем не менее, чем ближе они были к Омуту, тем жарче и пошлее эта фантазия становилась, и в ней ему уже проще было узнавать привычного себя.       Они пересекли порог и, стараясь не потревожить спящую Айян, поднялись по лестнице. Даниил скинул пальто на спинку стула. Все шло в точности по плану. Он наклонился и достал из-под стола недопитую бутылку твирина, простаивающую еще с тех дней, когда он не просыхал в кабаке у Стаматиных. — Раз уж я увел тебя с твоего собственного праздника, позволь угостить. — Это скорее праздник Лары, — сказал Артемий и тоже снял курку, повесил на ширму. — Не для меня, — Даниил протер салфеткой фарфоровые чашечки, из которых всегда пил сам. Больше подобает для чая, но рюмок у него не было. Налил в каждую твирина на два пальца. — В конце концов, если бы не ты, меня бы не пригласили даже из приличия.       Он передал чашку Артемию и замер, размышляя, какой бы произнесенный тост, сформированный слегка двусмыленно, мог бы подтолкнуть Гаруспика к более решительным действиям. — За совместную работу, — опередил его Бурах. — Я хотел предложить что-то более личное, — улыбнулся Даниил. — Ну что ж, за совместную работу.       Они чокнулись, выпили. Артемий утер тыльной стороной ладони покрасневшие губы. — Более личное, это что?       Бакалавр мягко взял из его руки опустевшую чашку, поставил на стол. — Например, за неравнодушие, — он подошел ближе, положил руки Артемию на плечи, почувствовал, как под ладонями напряглись его мышцы. — Хайратай инагни, — сказал тихо Бурах. — Не понимаю, что это значит, но из твоих уст звучит красиво.       Артемий сделал шаг вперед и обнял его. Даниил, радостный, прижался к нему крепче. Песчанка давно миновала, но от Бураха все так же пахло кровью и хирургической сталью, пахло чем-то опасным, что пробирало до дрожи. И он был теплым, почти обжигающе горячим. Большим, широким и высоким. Даниил ждал, что следующий шаг тоже будет за Бурахом, но понял, что не выдержит больше ни минуты.       Он слегка отстранился и, встретившись с острым взглядом голубых глаз, встал на цыпочки и поцеловал Артемия в губы, обвив руками за шею и сладостно опустив веки. Вздрогнув от чужого рваного выдоха в свой собственный рот, он уже готов был к тому, что сейчас его подхватят и опрокинут на ближайшую горизонтальную поверхность... Грубый толчок в грудь, вскинутые высоко брови и распахнутые от шока глаза. — Ты что вытворяешь? — выдохнул пораженно Артемий. — Как это? Это же совершенно логично. — Шудхэр! Хачирхэл! Чтобы мужчина целовал мужчину! — Но ведь мы... Артемий! — Я вижу. Ты просто пьян. Я ухожу. — Да стой же! Я не понимаю... — Скажи, что ты не то имел ввиду, ойнон, и я постараюсь это забыть.       Даниил почувствовал, как бледнеет его лицо. Он вдруг ясно осознал, что весь флирт, все знаки, что оказывал ему Артемий, он придумал. Неправильно интерпретировал. Нафантазировал смыслы, изначально отсутствующие. В любой другой неловкой, но, безусловно, поправимой ситуации он сыграл бы равнодушное лицо, отвернулся, придумал удобоваримую отговорку и ретировался, зная, что недолго будет сгорать потом от стыда. Но сейчас... Быть может, он в самом деле был настолько пьян, а быть может, Артемий не являлся "неловкой, но поправимой ситуацией", но он как намагниченный притянулся обратно, прижался к нему всем телом, выдохнул в ухо горячим дыханием: — Не хочешь меня? Тогда либо ударь, либо не мешай.       Обвил руками за плечи и принялся целовать влажно то самое ухо, висок, скулу. — Ойнон, нет, — Артемий замер напряженно.       Даниил вжался в него крепче, сгорая от близости желанного тела. Поцеловал под ухом, провел по шее языком. — Прекрати, или я ударю тебя, — руки Бураха, всегда предельно честные, поперек его словам дрогнули, легли Бакалавру на талию, сжали ее в крепких пальцах. Лицо он отворачивал, избегая поцелуя.       Даниил проходился губами по подставленной щеке и линии челюсти, потираясь бесстыдно всем телом, чувствуя, что вот-вот и Бурах сдастся под его напором. Пусть даже раньше он и не смотрел на Даниила таким образом, все стремительно менялось, менялось в секунды, каждая из которых — отдельный, откровенный поцелуй. — Это неправильно, Даниил, — прозвучало настолько обреченно, что Данковский замер губами у уголка чужого рта.       В этот момент он мог бы одуматься. Его сердце болезненно сжалось, и он готов был остановиться, пресечь ради Бураха свой эгоистичный порыв. Но руки Артемия против воли хозяина притянули его ближе, с нажимом провели по спине, и Даниил вновь поцеловал его губы, на этот раз получая ответ, напористый, злой, агрессивный. Бурах кусался, противился искренне и яростно, в каждом болезненном, грубом прикосновении боролся с собой, но не отстранялся, тянул ближе на себя, под его пальцами трещала ткань жилета и скрипели ребра. Он схватил Бакалавра за шлевки на брюках, вздернул вверх, к себе, глотая чужой стон от врезавшегося между ног шва. Бугор на его штанах был твердым и давил, и Данковский упивался тем, как смог преодолеть границу, как утаскивал Артемия за собой куда-то глубоко, где не существовало долга и принципов, где оставались только они вдвоем, где была тяга и теснота, от которой не оставалось места запретам. Даниил хотел смаковать каждое мгновение, каждый яростный, невольный поцелуй.       Такие мужчины, как Бурах, всегда были ему недоступны. Такие мужчины не вертелись в его снобистских кругах, не обменивались любезностями, интересовались, как правило, только женщинами, а за намеки били прямо в лицо. Сильные, с натруженными тяжелой работой руками, широкими спинами и крепкими шеями, разнорабочие, строители, железнодорожники. Они мелькали в Столице тут и там на неприметных ролях, в саже и поте, пышущие жаром. Простые и грубые, но обладающие естественным мужским шармом. Они были желанны, потому что запретный плод сладок. Они никогда не были в его вкусе, но исключительно в интересах науки Даниилу хотелось испытать эту сладость. А Бурах будто играл с ним, вновь отвернулся от его лица, дыша прерывисто, комкая в пальцах алую ткань жилета, и, вероятно, совершенно искренне хотел оттолкнуть, ударить, но отчего-то не мог. Пусть, отвращенный поцелуями, борется с искушением. Даниил будет его искушать.       Пальцы Данковского легли на бляху ремня, вытягивая грубую кожу из стального капкана, и он опустился на колени перед вздрогнувшим Артемием. Действовал быстро, боялся дать форы, лишь бы тот не опомнился, не взял себя в руки. На освобожденный из-под белья член даже не взглянул, тут же взял в рот настолько глубоко, насколько смог, и застонал, как застонал вместе с ним Артемий. Простая механика, вышколенная, отточенная до совершенства, он выполнял ее множество раз. Теоретически все было просто, но требовало усердной практики, а Даниил приучен был во всем искать потолок и затем проламывать его, стремясь ввысь. Чужие пальцы впутались в его волосы, сжали до боли, до выступивших слез, а бедра толкнулись вперед, и он всей судорожно сжавшейся глоткой почувствовал, что половой орган Бураха был вполне пропорционален его габаритам. То есть, неприлично огромен. Артемий громко застонал, отстранился и оттянул его за волосы прочь, смотря испуганно прямо в глаза. Его член ударил по подбородку, мокрый от слюны. — Хватит, Даня, — прохрипел он сквозь зубы. — Так нельзя. — Periculum in mora, Артемий, — ответил Даниил, поднялся с колен и положил руки Бураха, подчиняющиеся ему слабовольно, себе на бока, туда, где подвздошные кости опоясывал ремень. — Уходи, если считаешь, что еще не поздно.       Артемий крепче сжал пальцы и замер. Раскрасневшийся, тяжело дышащий, прикусивший себя за губу. Пусть так. Даниил расценил это, как капитуляцию. Он обхватил чужие запястья, повел руки к собственному паху. Бурах понял его интенцию, сам дернул за ремень, звякнула об пол оторванная пуговица. Брюки Данковского упали к его лодыжкам вместе с бельем, оголяя белые ноги, и Артемий наступил на ткань, придавливая ботинком, рассматривая худые бедра и угловатые колени. Даниил, играя в застенчивость, прикрылся подолом рубашки, вышагнул из смятых брюк сперва одной ногой, затем второй. Обвил руками плечи Артемия, притираясь к нему. Почувствовал, как широкие ладони легли на его ягодицы неуверенно, скользнули под ткань рубашки, вызывая дрожь в коленях. — Что же ты будешь делать дальше? — спросил Бакалавр, лукаво улыбнувшись, и потянулся к чужим губам.       Артемий сгреб его за шею, и Даниил захрипел, царапая впившиеся в горло пальцы. Рывок в сторону, и его оттащили, толкнули, грубо бросив спиной на скрипнувшую недовольно кровать. Он вдохнул судорожно, закашливаясь, и вцепился рукой в прутья изголовья, не ропща, потому что Артемий сел, свел вместе и вздернул вверх его ноги, закидывая их к себе на плечо, и навалился грудью на покрывшиеся гусиной кожей бедра. Его член уперся меж ягодиц, а член Бакалавра упал на живот, оставляя влажные пятна предэякулята на кроваво-красной ткани.       На первый, неудавшийся толчок Даниил зашипел, стиснул зубы. Головка уперлась в рефлекторно сжавшийся вход и соскочила вверх, проехавшись меж бедер. Артемий нахмурился, приставил член еще раз, придерживая рукой. Свел брови, зажмурил глаза. Не хотел смотреть. Может, противно было ему от того, что делал, или же просто стыдно было от вида растрепанного, раскрасневшегося, задержавшего от боли дыхание Даниила. Должно быть, как хирург понимал, что нельзя так грубо, несдержанно, на сухую, что не будет удовольствия, будет пытка, вероятно, травма. И все же толкнулся внутрь порывисто и резко, едва ли на половину, но Даниил уже не зашипел. Даниил закричал, и его крик был ничуть не похож на стон вожделения. Его пальцы сжались на изголовье кровати до выступивших от напряжения вен. Так все и продолжалось. Артемий входил в него, нет, трахал его безжалостно все резче и глубже, а Даниил мучительно кричал, кусая свои губы, но не желал, совсем не желал прекращения. Все тело сократилось в мучительной судороге, и сердце стучало, оглушительно барабаня. Висков коснулась влага прослезившихся глаз, а крик сменился жалобным, протяжным скулежом. — Ойнон? — Артемий, наконец, открыл глаза. — Тебе больно? — Да, — простонал Даниил, выгибаясь в спине и надламывая брови. — Мне больно.       Артемий вошел в него до конца и замер. Они встретились глазами, жаль, у Даниила они слезились и видел он плохо. — Это не страшно, — прошептал Данковский. — Тебе приятно?       Артемий стыдливо потупил взгляд. Влажные от пота светлые волосы упали ему на лоб, на котором билась напряженная вена. Он порывисто выдохнул, простонав тихо, против воли, и кивнул. И от этих невнятных жестов, от чужого тяжелого дыхания и дрожащих рук Даниил почувствовал, как жар затопил грудь, спустился вниз живота. — Тогда все хорошо, — прошептал он. — Do ut des. Даю, чтобы ты дал.       Артемий крепче обхватил его ноги, вжал в кожу пальцы до синяков, уткнулся влажным лбом в голень, взгляд внимательный скосил на него. И снова стал брать его быстро, глубоко, размашисто, а Даниил снова стал кричать, но уже не так, как прежде. Он обхватил свой член рукой, другой расстегнул пуговицу на жилете, а под ним на рубашке, скользнул пальцами под ткань, стискивая чувствительным сосок, выгнул шею, чувствовал, что уже скоро. — Артемий! Тема... Поцелуй, — стонал он хрипло, — Поцелуй меня.       И Артемий поцеловал кожу под своими губами, прижался ими к напряженной голени на своем плече, взгляд держа глаза в глаза. Даниил кончил прямо на дорогую ткань своего жилета. Вскрикнув, он даже не успел вздохнуть, как рука Бураха вновь ужалила его в шею, пижонская брошь на платке впилась в яремную ямку.       Задыхаясь, пока в его оседающее тело вбивались с немыслимым напором, он видел, что Артемий смотрит ему на живот, на белесые густые капли на алой ткани, и до крови сжимает нижнюю губу между зубов. Наконец, он замер, вздрогнул и одернул руку от побелевшей шеи. Даниил подскочил на локтях, втягивая воздух в легкие со свистящим звуком. Член выскользнул из него, и он почувствовал вязкую горячую влагу в ложбинке меж ягодиц. Упал расслабленно на подушки и подумал, что у него было много разного секса, но такого страстно противоречивого, животного — никогда. От болезненной усталости он не заметил даже, как сгорбился Артемий, свесив с постели ноги, уперев локти в колени и лицо спрятав в ладонях. — Что я натворил?.. — пробормотал он бесцветно. — М? — Даниил повернулся на его голос. — Я не расслышал.       Артемий подорвался на ноги. — Что я натворил?! — крикнул он и, на ходу застегивая ремень, метнулся к ширме, сдернул с нее куртку. — Постой! Куда ты? — Даниил подскочил вслед за ним как был, обнаженный ниже пояса. Поясницу прострелило, но он не обратил внимание, подбежал к Артемию, хватая за руку у самой двери. Тот посмотрел на него горько, губы его дрожали. — Зачем ты со мной так, Дань? Я ведь считал, что ты мне друг, а я тебе. — Конечно, мы друзья — Даниил сжал его ладонь в своих пальцах. — Разве то, что случилось, так страшно? — Страшно, эрдем. Если Уклад узнает... — Давай уедем, — внезапно сказал Даниил. Повисло неловкое молчание. — Что ты... — Давай уедем отсюда. Ты прав, Город маленький, люди станут сплетничать. Тогда уедем в Столицу, ну как? — Да какая Столица, Даниил? — Бурах изумленно вскинул брови. — Хах, ты прав, к черту Столицу! Будь она проклята! Уедем заграницу, Артемий. Сможем там... — Да приди ты в себя, ойнон! Посмотри на меня! Это ты куда себя деть не знаешь, а я Старшина, Служитель, менху, у меня весь Уклад на плечах. — Уклад твой тоже к черту! Думаешь, загнутся они без тебя? Выберут нового вождя себе, а врача на замену пришлют из Столицы. Что за невежественное суеверие, будто ты обязан жизнь посвятить делу отца? — У меня дети здесь, в конце концов! — Приемные.       Артемий замер и внимательно посмотрел на него, проследил взглядом стекающую по дрожащему бедру жемчужную каплю собственной спермы. — В самом деле, сердца у тебя нет. Зачем тебе это все, Даниил? Увезти меня от долга хочешь. Неужели ты... любишь меня? — Чего? — Даниил оторопел и отпустил его руку. — Люблю ли? Послушай, дорогой коллега. Тебе, как человеку медицины, должно быть известно, что любовь это чистейшая химия, в пробирке это будет лишь соединение норэпинефрина, дофамина, окситоцина, а так же... — Остывающая сперма стекала по голым бедрам. Он вгляделся в чужие глаза. Светлые, суровые. Взгляд твердый, мясничий, а руки знающие, чуткие. Касались его только что несвойственно грубо, душили, потому что отталкивать не хотели, а иначе им было не разрешено. Он выпрямился уверенно. — Ну что ж. Раз уж ты так ставишь вопрос, то да. Amor tussisque non celantur. Люблю. — Гад ты, Даня, — вздохнул Артемий, накидывая на плечи курку. — Ядовитый. Могой. Что тебя держит здесь? Поезжал бы ты уже обратно, в Столицу.       Он вышел из комнаты, прикрыв за собой дверь. Даниил стоял, опустив руки и отсчитывая тяжелые шаги по скрипящим ступеням. Подошел к окну, закурил, наблюдая за отдаляющейся в темноте фигурой Старшины сквозь свое отражение. Покрасневшие глаза, искусанные губы, заалевшие следы удушья от рук на шее. Осел прямо на пол, беспомощно обхватил руками покрытые синяками бедра, стряхнул пепел на паркет. Между ног холодно и скользко, пижонский жилет безнадежно испорчен. На душе больно, обидно и гадко. Он жалел себя, не понимал, как с ним подобное могло случиться. И правда же, влюбился. Еще и в кого! В Артемия Бураха, который практиковал народную, с позволения сказать, медицину, стараниями которого пал Многогранник, и которого он только что соблазнил едва ли не силком. Который отверг его безапелляционно.       Даниил так и уснул на полу. Проснувшись, он вымылся, небрежно собрал саквояж и пошел на вокзал, выкинув грязный жилет в первую урну, которая попалась по дороге. Там он взял билет на ближайший поезд, хоть куда-нибудь, и под вечер уехал плацкартом. Поезд шел не до Столицы, и добираться туда пришлось мучительно долго, с пересадками.

***

      За время его отсутствия Столица совершенно не изменилась. Все такая же сытая, изящная, помпезная с виду. Даже снега здесь не лежало, лишь грязные растоптанные лужи. Весь необъятный центр — сплошной архитектурный памятник с безумным нагромождением вдавившихся друг в друга зданий, зевающих арками к тесным дворам-колодцам, а еще бесконечные устремленные ввысь вертикали, от которых кружилась голова. Вертикали были повсюду: в окнах, фасадах, колоннах, фонтанах, в решетчатых заборах, в дверях парадных, в узких лестницах, вытянутых ступенях, в костюмах-тройках в полоску, цилиндрах и пижонских тростях. Даже дороги были какие-то узкие и стремились, змеясь между перекрестками, куда-то вверх. Сверкающие начищенными до блеска кузовами автомобили производили какое-то странное, выбивающее впечатление, будто Даниил видел их впервые в жизни. Шум от них назойливо стоял в ушах, раздражал до глубины души, как раздражали и люди в них, и пешеходы вокруг, и грохот трамваев. У всех были румяные, довольные лица, обыденные, не тронутые феноменальными озарениями, не омраченные суевериями. Стандартные, нормальные люди, которые знали о войне и вспыхнувшей где-то в степной дали болезни лишь по заголовкам газет, которые пролистывали за завтраком, а потом отправляли в урну, тут же забывая прочитанное. Бакалавр был уверен, что возвращение в Столицу исцелит его, вернет в реальность, и Степь с ее чудовищными химерами и знахарями-гаруспиками покажется ему наваждением, страшным сном, наркотическим бредом. Но Город-на-Горхоне, оставшийся где-то бесконечно далеко вдоль железнодорожных путей, стал казаться лишь более осязаемым и реальным, полнокровным и живым. И пусть будут прокляты все, кто когда-либо смел сказать ему, будто у него нет сердца. Если сердца нет, то что тогда так отчаянно болит?       Даже вид сгоревшего здания, оцепленного по периметру, как прокаженный дом, не вызвал в нем той бури чувств, на которую он так беззаветно надеялся, не отвлек от тоски. А ведь когда-то это самое здание было его, Бакалавра Данковского, горячо любимой лабораторией. Там горел он без выходных, ежедневно, там сгорели лучшие годы его жизни, молодости, там была вся его работа, его мечты, устремления и пылкие чувства. Там была его душа, и этому зданию не нужно было воспарять над землей и сверкать звоном хрустальных граней, чтобы вобрать ее в себя без остатка и жить, дышать, воплощать. Он затушил окурок и бросил его к обугленным сваям. "Танатика" была кремирована вместе с его душой внутри, и у него осталось только кричащее о своем существовании каждым ударом о ребра сердце. Вырвать бы его из груди, вырезать загнутым, как ястребиный коготь, перстом менху, да бросить к горелым останкам его прошлой жизни. Того и гляди, сработают степные правила обмена, и к нему вернется если не душа, то хоть ее прах.       Даниил ушел, прибитый осознанием, что везде чужой. В Городе-на-Горхоне был чужим. Приезжее столичное светило, к нему относились настороженно, иногда с недоверием, иногда с усмешкой, очень редко когда с должным уважением. Он считал среди провинциалов себя бесконечно просветленным, что тешило временами самолюбие, но будь он хоть самым умным человеком этого мира, для Города он ничего не стоил, не будучи ни мудрым, ни блаженным. В Столице он теперь тоже чужой. Опальный доктор с распятой репутацией, расхристанный на потеху коллегам репрессиями за сомнительные опыты. У него была квартира, но не было дома. Переступив порог своих запыленных апартаментов, он чувствовал себя, как будто снова просит приюта у ныне покойной Евы Ян, только в этот раз он совсем разбит, потерян и отчетливо одинок.       Квартира тоже ничуть не изменилась. Все было так, как он оставил: стерильно пусто. Никаких картин, ковров, цветов, предметов роскоши. Это на публике он соблюдал кричащий эпатаж. Дорогостоящая ткань, вычурный контраст, блеск драгоценной броши и чешуи плаща, скрип кожи и ритм каблука, все, чтобы со свойственным ему упрямством сохранять видимость успеха лаборатории, даже когда последней собаке стало известно, что "Танатике" остались считанные дни. Он ведь почти жил в ней, иногда ночевал на узкой кушетке в своем кабинете, так зачем ему было тратить лишние деньги на жилище, в которое разве что изредка водил случайных любовников. Более того, когда все стало совсем туго и финансирование начали урезать со скоростью несущегося поезда, квартира неожиданно стала источником денежных средств. Сначала он продал радующие душу серебряный чайный сервиз, хрустальные фужеры и люстру, белоснежные шелковые скатерти и расписные тарелки из фарфора. Затем прекрасный граммофон вместе с коллекцией пластинок, ломившую шкафы художественную литературу в изящных переплетах. Потом на продажу пошли элегантный ковер и воздушные шторы. Была уволена приходившая раз в неделю горничная. Внушительному дивану, креслу и мягким стульям на смену пришли пара табуреток, широкой кровати — сиротливо лежащий в углу спальни у низкого окна матрас, полосатый и голый, на нем сверху такая же голая подушка и тонкий плед. Постельное белье он тоже продал. Его обустроенный и комфортный быт был еще одной вещью, которая теперь лежала пеплом среди потолков и стен, обвалившихся под натиском пожара. Он и забыл уже, живя в скромном, но уютном Омуте, от вездесущих кругов и спиралей которого кружилась голова, какое жалкое существование влачил здесь, среди строгих прямых углов. От прошлого достатка не осталось ничего, кроме дорогого паркета и геометрического узора на гладких обоях. У Бураха обои шершавые, а узор цветочный.       Даниил одернул себя. Нечего теперь думать о отказавшем ему степняке. Как вообще угораздило умолять его, жалко и слезно, бросить все ради него, уехать черт знает куда, лишь бы иметь возможность и дальше сношаться с каким-то деревенщиной, который в их единственную ночь едва не вышиб из Бакалавра драгоценные мозги, вбивая грубыми толчками ему голову в стальные прутья кровати? Даниил знал, что низводя теперь все то, что чувствовал к Артемию, до низменной похоти, врет сам себе, и потому откупорил купленную по дороге бутылку с дешевым коньяком. Как долго он, стращая смерть, отводил от себя все те радости, которые носила в себе жизнь? Вместо друзей он заводил коллег, а вместо любимых — любовников. Вот Бурах и стал ему другом, стал любимым. Почему же именно он? Вот, скажем, Александр Блок, успевший окинуть его парой красноречивых взглядов. Статусный мужчина, полководец, собранный, решительный, дисциплинированный и педантичный до мозга костей, в безупречно отутюженной кирпичной шинели и начищенных до скрипа сапогах, с идеально зализанными волосами. Даже в разгар эпидемии от него пахло крепким, как хорошие сигареты, парфюмом. Совершенно точно в его вкусе. Именно таких Данковский обычно и выбирал, когда напоминал о потребностях организм. Или, с чем черт не шутит, Андрей Стаматин. Столичное образование, идейный, экстравагантный, бунтарь, как и сам Даниил, хоть и было в нем что-то отталкивающее, но завораживающее, как жемчужно-белая акулья пасть. Он презирал законы и с наслаждением преступал границы, хоть и в ином смысле, в каком делал это Бакалавр. Он точно не стал бы придавать сакральных значений их физической связи, как не стал бы и чопорный Блок. У Даниила с ними несомненно было больше общего, чем с Артемием Бурахом. С Бурахом, который носил какие-то затертые рабочие штаны и невнятные вязаные свитера. От них пахло его потом, травами, бычьей кровью и домашней стряпней. Бурах, у которого волосы цвета осенней травы были острижены неаккуратно и стояли торчком. Они были мягкие на ощупь. Бурах, остроскулое лицо которого было вечно в небрежной, колючей щетине. О нее хотелось потереться щекой. Бурах, окровавленные по локти руки которого, были легки и изящны, и которые никогда ему не врали. И, в конце концов, Бурах, который угробил что его мечты о чуде, что свои, вполне реальные, степные чудеса, и все это не потому, что его вела какая-то запутанная, доказательная философия, не потому, что следовал завету отца, не потому, что так указали мифические линии. А просто потому, что жизнь любил такой, какая она есть, с ее началом и концом, хоть сам и сомневался, что вообще умеет любить. Потрошитель Горхонский, а людей, которые его прогоняли и клеветали, труд его ни во что не ставили, жалел. Детей шкодливых берег. Сам Бакалавр апеллировал тогда, во время чумы, к числу потерянных человеческих жизней, лицемерно, потому что для него, в отличие от Артемия, то был ужасающий, но все же не более чем математический расчет. Даниил снова себя одернул только тогда, когда понял, что вылакал уже больше половины бутылки. Вкус был отвратен. То ли потому, что коньяк дешевый, то ли потому, что к твирину успел привыкнуть.       Необходимо было чем-то себя занять. Возвращаться к научной деятельности. Да, Многогранник был таблеткой, но он, как бакалавр медицины, отлично знал, что от одной болезни помогали разные лекарства. В Городе-на-Горхоне он совсем размяк, позволил втянуть себя — себя!, во врачебную практику на уровне выписки рекомендаций по лечению простуды. Подумать только, ассистировал, как обычный медбрат, отсиживаясь на вторых ролях, да любовался руками какого-то степняка. Пришла пора прекращать хандрить. Contraria contrariis curantur. Диагноз — любовь, лекарство — время и беспробудная преданность работе. Ничего смертельного, неизлечимого. Он знал этот биохимический процесс, и знал, какой от него выписать рецепт. Наука — вот его настоящая любовь. Чистая, не искаженная гормональными всплесками, простая в своей сути. Истинная. Лишь она по справедливости заслуживала любования и восхищения, жертвенной самоотдачи. Она может все, он верил это, верил, что в ней будущее, в ней путь к наивысшей точке всего сущего, к техническому прогрессу, к избавлению от войны, чумы, голода, от социальных расслоений, перенаселения и смерти. Пусть остальным занимаются инженеры, технологи, физики и астрономы, геологи и остальные, а последнее он возьмет на себя. Не потому что долг, не потому, что предназначение, а потому что сам решил так, как решал сложнейшие химические задачи. И никаким земляным термитам не вытравить из него утописта, потому что наука говорит ему, что теоретически утопия возможна, а в науке истина. Остается лишь постичь практику. Сложно, но в сложностях выражается ценность человеческого существования, лишь преодоленными трудностями может быть измерена величина достижения. Чего стоит амбиция, когда ей не противопоставлена преграда выше любой башни?       Так Бакалавр решил начинать свой Ренессанс. Первым делом он отправился в Столичную Медицинскую Академию, в которой коллеги, завидев его, принимали страшно занятой вид, торопились невесть куда и отводили глаза. Предоставить хоть какое-нибудь помещение под лабораторию, взамен на почти рабскую на альма-матер работу (по предложенным самим же Данковским условиям) деликатно, но твердо отказались, посоветовав ему искать сторонних, не связанных с Властями инвесторов. Будто не знали, что ныне таких уже почти и не осталось. Все так или иначе были переплетены между собой, такова уж Столица, и такова их Страна.       В коридорах студенты либо не обращали на него внимание, либо глумливо перешептывались. Вот и все, что осталось от его звездной репутации авангардиста от мира науки, которому когда-то все кругом пели диферамбы. По крайней мере, удалось узнать, что стало с его сотрудниками, работавшими при нем в "Танатике". Как Даниил и предполагал, большинство отосланы на фронт фельдшерами, некоторых перевели лаборантами в какие-то захолустные университеты, самых упрямых — в тюрьму или на каторгу. Он ничем не мог им помочь, потому что пока решал непосильную задачу по помощи себе.       Исходное положение было незавидное. К тому же, у него было не так много денег. Заначки, вшитой в матрас, должно было хватить на пару месяцев, но потом... Потом могло статься, что финансы придется искать не то, что на "Танатику", а просто на еду. Существовал вариант написать отцу, но это значило признать перед ним свою несостоятельность и поражение, а на это Даниил никогда не пойдет. Единственный родитель и так и слова доброго ему не сказал даже когда вера людей и Властей в танатологию пребывала в самом расцвете, пестря всевозможными заголовками газет. А теперь, когда неприметные столбцы в углу страниц возвещали некрологами о закрытии нашумевшей некогда и ныне очерненной лаборатории, от него можно было ожидать лишь самого худшего.       В поисках неочевидных путей разрешения вопроса, Бакалавр стал поднимать старые связи. Письма, что он отправлял в научные инициативы и в покровительствующие ему университеты, где он читал раньше лекции, возвращались к нему с вежливым отказом, а то и вовсе оставались без ответа. Тогда в ход пошли личные знакомства с так называемым "высшим светом". Встреча с командированным в Столицу Блоком прошла холодно, если не брать в расчет руку Полководца на Данииловом колене, которую он скинул резким движением так, словно ему о ногу затушили окурок. Раньше он не упустил бы случая воспользоваться предложением самого Генерала. Сейчас же счел это едва ли не оскорблением. Разумно рассудил, что обратился ведь за рукой помощи, а не за пошлыми намеками, игнорируя больное сердце, требующее другого и от другого. На прощание Александр напомнил ему, что приказом Властей официальной версией событий в Городе-на-Горхоне надобно считать осложненную форму гриппа, от которой в полевых условиях оперативно была разработана вакцина. Число жертв и разрушение архитектурного чуда, как и природа вакцины (не было никакой вакцины, лишь Бурахова кровавая панацея), замалчивались.       Далекие от медицины приятели относились более благосклонно. Данковский получал приглашения на собрания их аристократических кружков по интересам, на банкеты, в рестораны и на дачи. Всем хотелось воочию пронаблюдать падение его звезды, прикрывая злорадство дружеской поддержкой, и вынюхать интересные подробности о его участии в предотвращении эпидемии "осложненной формы гриппа". Даниил видел это отчетливо, но приглашения не отклонял, надеясь среди ряженой крысиной своры отыскать свое спасение, представляя себе сидящего где-то поодаль или курящего на балконе человека той же породы, что и Каины, с деньгами и с устремлениями в будущее. Пока что поиски его оставались безуспешными, но он не сдавался.       Бесконечные светские мероприятия тянулись непрерывной вереницей, на ум невольно приходило сравнение с Линиями из степной мифологии. Каждый раз все было одинаково: он укладывал волосы, в которых ртутью сверкала седая прядь, гладил черную рубашку, пришпиливал единственную непроданную брошь на красный платок, накидывал на себя затертое серое пальто и ехал куда-то, уже сам не различая куда. Приезжал. На Бурахово пальто смотрели с потаенными усмешками, на него же самого с фальшивым сочувствием. Потом осыпали вопросами, всегда одинаковыми, предлагали покровительство, но при упоминании спонсорской помощи для создания новой лаборатории торопливо меняли темы. Лакеи в изящных фраках подавали подносы с шампанским, и он пил. Иногда, если не таить, за компанию употреблял порошки. Почему-то самым неправильным в этом казалось то, что состав ему был совершенно известен, а принимал он их внутрь не глотая, а вдыхая через нос. Потом ехал домой, падал на матрас не снимая пальто, кутаясь в него, конечно же, потому, что квартиру из экономии не отапливал, отсыпался. После все начиналось заново. Деньги были на исходе, время было на исходе. На исходе были его нервы и силы на повторение той постыдной лжи, что он заучил заместо правды о Второй Вспышке Песчанки. — Как я рада вашему присутствию, доктор Данковский! — в очередной раз приветствовала его какая-то дама, предлагая место подле себя на софе. — Мы знаем о том, как несправедливо с вами обошлись, вы ведь столько всего сделали для развития науки. — Благодарю, — ответил Даниил в очередной раз и сел. — Мне самому несказанно жаль, что наши Власти оказались недостаточно терпеливы. Не верьте лжи прессы. "Танатика" развивалась и показывала результаты, но, по всей видимости, не так стремительно, как от нее того ждали.       Он вел беседу, скрипя зубами. Обсуждение лаборатории давно осточертело и было уже словно заученным, как графоманское стихотворение. Кто-то был ему знаком, кого-то он видел впервые, но все обходились с ним одинаково. Мужчины в костюмах-тройках и женщины в изящных платьях спрашивали непринужденно, словно это была какая-то мелочь, спрашивали то, на что он отвечал уже бесконечное множество раз. Сначала отвечал горячечно и через боль, затем со скорбью в голосе, потом с подступающей тошнотой. Теперь уже и вовсе с равнодушием и скрытой усталостью. Заикнувшись о поиске финансирования для новой лаборатории, он уже приготовился к тому, что сейчас вновь будет деликатно предложена новая тема. Что-то пошло не по сценарию. Старый знакомый, профессор Суханов, которого он знал в основном только по светским мероприятиям, вдруг заговорил: — Конечно, уважаемый Даниил Давидович, ваша "Танатика" безусловно стоила внимания. Я сам бывал у вас пару раз на демонстрациях, и фокусы, что вы показывали, были впечатляющими, но... — Прошу прощения, я не ослышался? — тут же ожил Даниил. — Вы назвали результаты моих многолетних научных трудов "фокусами"? — Я ведь не имел ввиду ничего дурного. Я не отрицаю ваших заслуг в медицине. Под яркой и хлесткой рекламной вывеской, возвещающей о вашем намерении развенчать заблуждение, будто человек неизбежно смертен, вы значительно расширили знания науки о строении нашего организма. А представление с той женщиной! Это было впечатляюще. — Не имею намерения вас оскорбить, но при вашей научной степени можно было и оценить подлинность демонстрации.       Люди вокруг притихли в предвкушении скандала. — Вы не можете отрицать, что обнародованные недавно опыты, что вы ставили в подвалах своей лаборатории, носят крайне сомнительный, я бы даже сказал, возмутительный характер, — встряли со стороны. — Да что вы знаете о том, что происходило за дверями лаборатории! — Даниил отпружинил от софы. — Не повышайте голос! Я знаю лишь о том, что слышал от сотрудников Академии, ваших коллег, некоторые из которых помнят вас еще студентом. Я не сомневаюсь в том, что вы достойный человек с благими намерениями, но добросовестные инициативы не уничтожаются огнеметами, если только не предполагают противоестественные манипуляции с подопытными. — Решили, что уместно жалеть подопытных? Интересное название им вы подобрали, лишь бы избежать слова "трупы". Поверьте, мертвым нет дела до того, что происходит с их телами после смерти.       Окружавшие их дамы сморщили носы, кто-то поперхнулся. — Вы даже не отрицаете! Ваш больной цинизм неэтичен! — Мой цинизм неэтичен? Nec sutor ultra crepidam! Должно быть, ваши наивные представления после этого рухнут, но в медицине вообще мало этичного. Всякий врач приобретает опыт ценой здоровья и жизни своих пациентов. А в курсе ли вы о вивисекции? Я знал хирурга, что работал над вопросом об огнестрельных ранениях. Будете ли вы спорить с тем, что полученные им знания являются необходимым подспорьем для наших врачей, что прямо сейчас сражаются на линии фронта за жизни раненых солдат? А знаете, путем каких исследований были получены эти знания? Он привязывал собак к доске и с расстояния нескольких шагов стрелял им в животы из револьвера! И проверял, полезнее ли придерживаться выжидательного образа действий или сразу приступать к операции. И вы называете опыты, что мы проводили в "Танатике", возмутительными! Да вы хоть знаете, на что похожа была его лаборатория? Вой, скулеж, стоны и визг страдающих собак! Посмотришь им в глаза, и не сможешь больше спать. Настолько человеческий, полностью осознающий совершенное над ними предательство был взгляд у этих умирающих в муках животных! Ну что, как оцените все это с точки зрения этичности? — Да что за ужасы вы здесь рассказываете! Устроили скандал, еще и в присутствии дам! — Без этих ужасов у нас не было бы той медицины, которую мы имеем сегодня. Для науки не существует понятий добра и зла, и не существует иного пути, кроме как проб и ошибок, но не всякая ошибка есть глупость. Когда-то лечение основывалось либо на традиции, либо на заблуждении. В "Танатике" мы стремились искоренить и то, и другое. Более того, боролись за право жить даже без понятия лечения как такового, чтобы вы, лично вы и все присутствующие, никогда в нем не нуждались, не зная старения. Думаете, люди умирают от старости? А люди умирают от того, что организм не в силах преодолеть предела. Вы умрете, не раскрыв и половины заложенного в нас потенциала! Даже в степной окраине люди понимают, что предел — это не край, а граница, за которую можно шагнуть, за которой есть еще бесконечность. А тут — Столица, центр культурного и научного прогресса, и вдруг я опытным путем выясняю, что у ее жителей напрочь отсутствуют мозги! — Да что вы себе позволяете, Данковский?! — Прошу, Даниил, милый, успокойтесь! — дама, стоящая слева, повисла у него на плече и впихнула в его руку фужер. — Мы наслышаны о ваших финансовых трудностях, мой отец мог бы порекомендовать вас профессору Бушкову, он как раз работает сейчас над новым назальным средством...       В порыве злости Даниил оттолкнул ее, девушка отшатнулась и налетела на кого-то, коротко вскрикнув. — Да чтобы я, бакалавр медицины, танатолог, и бегал в чужой лаборатории на побегушках?! А вы, те, кто презирает мои труды, смеялись надо мной за спиной?! Бакалавр Данковский и его великая борьба против насморка! — фужер с режущим звоном разлетелся осколками по полу. — Совсем сдурели! — его схватили за грудки. — Вы и раньше были желчным человеком, но в степной глухомани, видимо, совсем оскотинились! Думаете, вывели вакцину от гриппа, и к вам теперь будет бесконечно широкий кредит доверия?! — От гриппа! Asinus Stultissimus! Не было никакого гриппа, недоумок! — мужчина, схвативший его, отшатнулся от хлестнувшей по лицу пощечины. — То была Песчаная язва, от которой в день умирали сотни!       Его скрутили со спины, заломив руки за спину, а он все кричал, кричал и кричал, не силах остановиться, слова били фонтаном, как из бутылки с вылетевшей пробкой. —Передающаяся всеми мыслимыми и немыслимыми способами, распространяющаяся в считаные дни, неизвестного происхождения, то ли почва была заражена, то ли черт знает что! Люди желтели и заходились кашлем, бредили, слышали голоса, буквально каждый случай заражения был летален! И вакцины не было никакой, Песчанка была побеждена панацеей, сваренной из бычьей крови по наитию, местным знахарем. Наука впервые оказалась бессильна! Чума была разумна! Она разговаривала, я слышал ее голос!       Он вырывался и пинался. Высоко вскинув ногу, он задел поднос с бокалами в руках лакея, и вновь послышался грохот стекла об пол, и вспенившееся разлитое вино напоминало кровь. От собственного крика он не слышал тревожный шепот за спиной: — Да он же не в себе. Давно он не в себе? Сумасшедший... Надо что-то сделать. — Ступайте скорее за угол, слева от выхода, там телефонная будка... — Я исцелился, приняв совершенно случайную комбинацию из перемолотых лекарственных препаратов в высокой дозировке! — не унимался Даниил, прижатый чужими руками к софе. — Это дети играли в чуму и понаделали этих порошочков! Это был единственный способ... их было ничтожно мало, но пока он не понял, как изготовить панацею, оставалось только принимать порошочки! — Порошочки, значит... Это многое объясняет. Послушайте, доктор Данковский... — Нет, это вы послушайте! Вот, что от вас малодушно скрыли: лихорадка, сухость кожи, кашель, судороги, потливость, гнойные нарывы, воспаление кровеносной системы и глаз, красные высыпания на коже, воспаление и потемнение внутренних органов, потеря зрения и это еще не полный список симптоматики... Инфаркт наступал в течение восьми часов с момента выявления первых признаков инфецирования. И это степные дикари называли чудом! Чудом, понимаете?! — Конечно, понимаем, — девушка, которую он ранее оттолкнул, успокаивающе гладила его по голове. — Вы, должно быть, видели там много чудес... — Если их можно так назвать, — Даниил ослаб и перестал вырываться. Лежа на софе, все еще придавленный чужими руками, он упер взгляд в потолок. — У них там девушки, юные как вы, ходят почти нагие, босиком танцуют по острой траве, потому что их религиозная система находит взаимосвязь между этим ритуалом и восходом урожая. Там дети бродят сами по себе, одни носят ошейники с поводками, как какой-то аксессуар, а другие шьют себе маски в виде собачьих голов. А некоторые городские женщины обладают настолько повышенной интуицией, что простаки принимают их за ясновидящих. А еще одонги, черви эти, их даже не берусь описать... Существа лысые, безносые, с выпученными глазами и серой кожей, и никто, понимаете, никто им не удивляется, будто они самые обычные люди! — Как только он все это придумал... — пробурчали мужским голосом держащие его руки. — Молчите, не то опять начнет беситься. — Все это ничто по сравнению с Многогранником, — бурчания Бакалавр не услышал. Он вообще ничего вокруг больше не слышал и не замечал. Перед глазами, из которых вдруг потекли слезы, стояла Башня. — Он был прекрасен... Архитектурное воплощение устремлений истинно свободного человека. — Что еще за Многогранник? — прозвучало заинтересовано над головой. — Башня, парящая над землей, красива, как роза, сложна, как мозг... Ее возможности были безграничны, — слезы по вискам затекали в ушные раковины, оставляя на лице влажные борозды. — На самом деле она не парила, а стояла на штыре, фундаментом уходящим под землю, так или иначе, преодолевая законы логики и физики. Когда ее снесли, из-под земли хлынула кровь. Да, земля... Она живая...       Послышались шаги, появились новые, облаченные в белое руки, помогли ему сесть. — Пройдемте-ка с нами, голубчик. Расскажете нам по дороге об этом вашем Многограннике. — Езжайте с ними, уважаемый. Вам там окажут необходимую помощь. — А? Мне не нужна никакая помощь, — Даниил, наконец, вышел из наваждения. Перед ним в белых халатах стояли высокие, крепкие санитары. — Нет. Нет, нет! Не прикасайтесь ко мне!       Он дернулся и попытался перелезть к окну через софу, но санитары перехватили его за руки, и тогда он снова стал пинаться и вырываться. Рубашка разошлась по шву, сильные руки держали крепко, его потащили к выходу, и тогда он обвис, крича оскорбления, вынуждая волочь себя едва ли не по полу. — Perite, сволочи! Суки, ублюдки, гниды! — Да замолкните вы уже, ради бога! — Potes meos suaviari clunes! Рабы, вот вы кто! Скоты!       Перед тем, как затолкать его в карету скорой помощи, санитары насильно всунули его в смирительную рубаху. Даниил хрипел сорванным голосом и смотрел исподлобья на усевшегося рядом Суханова, заботливо держащего в руках серое Бурахово пальто, с дискуссии с которым все и началось. Смотрел Данковский так, будто готов был ужалить того прямо в глотку, и так ехал до самой больницы, подмечая, что дорога долгая, проселочная, ведет куда-то загород. По приезду вновь стал брыкаться, пока санитары вели его в приемный покой. — Что с ним? — навстречу им вышел пожилой мужчина в белом халате, сухой и тощий, с белоснежной козлиной бородкой и в тонкой оправе очков. — Состояние острого бреда, возможно, галлюцинации. Двигательное и речевое возбуждение. — Как вас по имени, голубчик?       Даниил плюнул ему в лицо. Ему тут же надавили на затылок, заставив упасть на колени. — Это Даниил Давидович Данковский, ваш коллега в каком-то смысле, — ответил Суханов. — Врач? — психиатр с невозмутимым видом протер заплеванные линзы подолом халата. — Танатолог. Также он признался в употреблении неких... "порошочков". Не знаю, как давно, и что именно это было, возможно, кокаин. — Ясно. Что ж, в палату его, сделайте инъекцию мерадорма и...       Психиатр дал санитарам указания, Даниил обессиленно зашипел. Перед тем, как его увели, Суханов посмотрел на него с фальшивым сочувствием и отчетливо, едва ли не по слогам, проговорил: — Признаюсь честно, я всегда считал, что здесь вам самое место. — Bibe semen meum, — было последним, что в этот день сказал Даниил.       Дальше коридор, тяжелая дверь с крошечным проемом, за ней узкая вытянутая комната с зарешеченными окном, скрипучая койка с торчащими пружинами, ремни по руками и ногам, и, наконец, укол, торопливый и болезненный, сделанный тяжелой рукой.       Проснувшись неизвестно через сколько часов, Даниил обнаружил себя в той же самой узкой палате. Утренний свет пробивался сквозь припаянную к окну решетку. Светло-серые стены с облупившейся краской, необыкновенно высокий потолок. Две кровати, одна принадлежала ему, а другая пустовала. В углу — унитаз и раковина. Больше походило на тюремную камеру, чем на больничную палату. На нем самом — белая хлопковая пижама, бывшие при нем ранее личные вещи полностью отсутствовали. На сгибе локтя — гематома крупной кляксой. Привязан он уже не был, поэтому, встав с кровати, к каркасу которой были прикручены на шурупы потертые толстые ремни, он подошел к железной двери и заколотил в нее что есть мочи. — Выпустите! — стал кричать он. — Я здоровый человек, вы не в праве меня здесь удерживать!       За дверью послышались какие-то голоса, через мгновение стихшие. Даниил подошел к окну. Решетка была приварена к раме изнутри комнаты. Дернув за нее пару раз, он обреченно вздохнул и упал обратно на кровать. Вскоре с коридора послышались шаркающие шаги. Дверь распахнулась и в нее вошел вчерашний психиатр в сопровождении двух санитаров. — Доброе утро, Даниил Давидович, — приветствовал он его. — Как вы себя чувствуете? — Выпустите, — ответил он, глядя на врача исподлобья. — Это ошибка. — Ну что же, мы вас непременно выпустим, — психиатр улыбнулся. — Возможно, что относительно скоро.       Он кивнул одному из санитаров и тот внес из коридора раскладной стул. — Как предпочитаете разговаривать? Наедине или в присутствии моих помощников? — Наедине, — сказал Даниил, чуть помедлив. — Тогда можете мне пообещать, что будете вести себя воспитанно?        Бакалавр окинул санитаров взглядом. Коренастые, крепкие, с тяжелыми, грузными руками. Он кивнул. Медбратья покинули комнату, и психиатр опустился изящным движением на стул напротив него, закинул ногу на ногу и на колено положил раскрытый записной журнал, достал автоматическое перо из кармашка на груди. — Разрешите представиться вам. Доктор Николай Васильевич Щуров. Вас по имени я уже знаю. Скажите, осознаете ли вы, где находитесь в данный момент? — В сумасшедшем доме, — Даниил оскалился, — вы, верно, смеетесь надо мной. — Ни в коем случае. Помните ли вы, как здесь оказались? — Меня привезли насильно. — А почему привезли насильно? — Потому что высказал неудобную истину. В не самой... привлекательной форме.       Щуров сделал пометку в журнале. — Скажите, как давно вы употребляли в последний раз психоактивные вещества и какие именно? Быть может, это было вчера? — Возмутительно! Я, как и сейчас, был полностью в себе. И я ничего не употребляю. Как скоро окончится этот нелепый допрос? У меня много дел. — Скоро, Даниил. Относительно скоро.       Он сделал еще пару пометок. — Ваш друг любезно поделился со мной некоторыми подробностями ваших рассказов. Вы говорили, что эпидемия в степной провинции Страны была связана не с гриппом, а с некой..? — Песчаной язвой. — Ваша версия событий расходится с официальными заявлениями Властей, которые подтвердили присутствовавшие там инквизитор и генерал армии. — Власти хотят скрыть истинные обстоятельства эпидемии, а Лилич и Блок им в этом потакают, потому что боятся преследований и непременного наказания. — А вас Власти преследуют? — Уже давно.       Снова пометка. — Вы упоминали, что слышали голос чумы. Так ли это? Можете ли вы описать его? — Именно так. Женский голос, торопливый. В горячке было сложно разобрать, о чем он говорил.       Пометка. — Также вы упоминали, что видели здание, по форме напоминающее розу и парящее над землей. — Многогранник. Отвечу наперед, что подтверждаю истинность всего, что говорил вчера. Можете не переспрашивать отдельно о каждой мелочи.        Пометка. — Может, будем говорить прямо? — не выдержал Даниил. — Я здесь, потому что Власти хотят меня заткнуть?       Щуров поднял на него взгляд, задумчиво почесал пером жидкую бороденку. — Что ж, тогда я вас, как доктор доктора, спрошу прямо. Известно ли вам о случаях психических расстройств среди ваших ближайших родственников? — Что вы хотите мне приписать? Спрашиваете тут меня о Властях, о Башне, о голосе чумы... — внезапно Даниила осенило, и у него непроизвольно сжались кулаки. — Вы что же, думаете, я шизофреник? Пытаетесь выявить у меня бредовые идеи, галлюцинации и манию преследования? — Я всего лишь задаю вопросы, — последовал спокойный, ровный ответ. — Для выдвижения и подтверждения вашего точного диагноза нам предстоит проделать еще некоторую работу. — Но ваши наводящие вопросы указывают на то, что вы предполагаете шизофрению. — Ваши глубокие теоретические познания могут оказаться препятствием на дороге к выздоровлению. Рекомендую вам... — Вы идиот, — Данковский злобно улыбнулся. — Все вокруг меня идиоты. Я единственный в Столице человек с наличием мозга в черепной коробке. Так и запишите — мания величия.       Щуров понимающе кивнул и в тот момент, когда он вновь опустил глаза в журнал, Даниил бросился на него. Перевернув его на пол вместе со складным стулом, он вцепился ему в бороду и редкие седые волосы. Доктор заверещал, дверь тут же распахнулась, влетели санитары, и брыкающийся Бакалавр вновь оказался пристегнутым к койке. — Непростой к нам поступил пациент, — нервно проговорил Щуров, отряхивая халат. — Буйный. Стало быть, не обойтись без незамедлительного медикаментозного вмешательства. — Да пошел ты! Filius tu canis et cameli! — кричал истошно Даниил. — Пошли вы все! Думай, что хочешь, докторишка, но я нормальный! Решил, что буду плясать под твою дудку, лишь бы меня быстрее отпустили? Caput tuum in ano est! Ха-ха! — Укол успокоительного ему. — Думаете, мне есть, что терять? Я и так уже все потерял! При мне остался только мой разум!       Под кожу ввели иглу, впрыскивая раствор, и вскоре он успокоился, а потом вновь уснул.       Он буйствовал еще несколько дней. Как только Щуров делал попытку войти в палату, Даниил тут же бросался на него с кулаками, не позволяя тому даже открыть рот. Его налету перехватывали все те же санитары, привязывали все к той же кровати, делали укол все того же мерадорма. Так он выражал свой протест единственным оставшимся способом. Как он выглядел в глазах других, выкидывая подобные финты и голося им в противоречие о своей адекватности, Данковского больше не волновало. Все равно его репутация была уничтожена окончательно в тот момент, когда на банкете кто-то вызвал на него санитаров из психушки. В нем даже будто бы проснулось чувство азарта, желание сознательно довести свое поведение до абсурда и эпатировать им несчастного Щурова, который все никак не мог провести диагностику. Безуспешно борясь с санитарами, Даниил громко и искренне смеялся, будто был участником всего-навсего циркового выступления. Но вскоре этот фарс ему надоел. Все-таки, он, несмотря на ситуацию, был полностью в своем уме, и потому понимал, что вечно это продолжаться не могло. Сначала он перестал беситься при каждом появлении психиатра. Решил просто его игнорировать. Щуров что-то спрашивал, а Даниил молчал, поджав губы. — Поймите же вы, человек с медицинским образованием, что я не смогу назначить вам корректную терапию, если вы не дадите мне вас обследовать! — сетовал вымотанный Щуров.       Но вскоре и это Даниилу надоело. Все же, он не был молчуном и нуждался в собеседниках, а Щуров, ввиду профессии, был внимательным слушателем. Разговаривать с ним все же не хотелось, и иногда Даниил подумывал о том, чтобы с разбегу влететь головой в фаянсовый унитаз и покончить уже со всем этим, и даже воображал себе все те комичные заголовки газет, которые бы последовали после такого рода кончины. "Отец "Танатики", борец со смертью, бакалавр Даниил Данковский погиб в психиатрической клинике, проломив череп о стульчак". Забавная была бы точка в его истории, но от идеи все же отказался. Когда он сбирался покончить с собой в прошлый раз, он признал поражение и был готов отдать себя смерти, сложив останки подле ставшего для него последней надеждой Многогранника. В каком-то смысле, он бы посвятил свою смерть ему. Как некоторые влюбленные совершают двойной суицид, он умер бы вместе с Башней, ради Башни, за тем исключением, что архитектурное чудо Стаматиных должно было пасть не по своему личному решению. В этом было что-то возвышенное, достойное, даже красивое. В том, чтобы нелепейшим образом наложить на себя руки в дурдоме, достоинства Даниил не находил. Тем паче, что у двери посменно дежурили санитары, и успеть довести дело до конца дело ему бы, скорее всего, не дали. И это было бы не так, как когда Бурах выхватил из его пальцев револьвер. В этом не было бы ни молчаливого понимания, ни дружеской заботы. Освобождение обернулось бы новым унижением. К тому же, вскоре он перестал был единственным жителем палаты. Его новый сосед, настоящий душевнобольной, утверждал, что в него влюблена известная оперная певица, и совершенно не смущался ни того, что они не могли быть знакомы ни при каких условиях, ни даже того, что она уже несколько лет как погибла в автокатастрофе. Также он был убежден, что с ними в палате находится третий человек, какой-то подросток из соседней страны, который пытается говорить с ним на незнакомом языке. Он пытался объяснить своей галлюцинации, что не понимает ее, от чего видавшему многое Даниилу становилось не по себе. Присутствие соседа лишь сильнее давило и омрачало и без того нездоровую атмосферу, и нормально поговорить с ним не представлялось возможным.       Поэтому он стал рассказывать Щурову о Городе-на-Горхоне. Сначала сухо и скупо. Но с каждым днем, что тот принимал его в своем кабинете, стараясь выпытать из него побольше признаков наличия бреда и прочей позитивной симптоматики, Даниил все стремительнее увязал в воспоминаниях, описывал их подробно не столько доктору, сколько самому себе. Его рассказы стали длинными, хоть и имели тоскливый характер, даже о ранее презираемом Укладе и степных обычаях он говорил с какой-то ноткой ностальгии. Особенно ему нравились гипотезы о Песчанке и скорбные рассуждения о Многограннике, он даже нарисовал его как-то Щурову по памяти. Психиатр приподнял брови, смотря на изображенную на бумаге абстрактную каракулю. Даниил ехидно ухмыльнулся и уверил его, что именно так Башня и выглядела.       Только о Гаруспике он молчал. Слишком личными оказались связанные с ним архивы памяти. Ими не хотелось ни с кем делиться, чтобы хотя бы в его, Даниила, сознании Бурах мог принадлежать лишь одному ему. Иногда по ночам, во время мастурбации, он доставал из этих архивов отдельные образы его глубокого голоса, пшеничных волос и светлой щетины на щеках, чувственных губ, глаз, рук. Чаще всего он вспоминал руки. После ему от случая к случаю хотелось плакать, но этого Данковский себе не позволял.       Щуров подобрал ему препараты. Медсестры приходили к нему с подносами, на салфетках красовались белые плоские таблетки, а рядом стоял граненых стакан воды. Он делал вид, что выпивает их, а сам прятал пилюли под язык. Оставаясь один, убирал их под матрас. Со временем у него получилась целая горсть. Он не был уверен, зачем копит их. Даниил знал, что другие пациенты иногда обменивались лекарствами у Щурова за спиной, но сам подобных целей не имел. Возможно, предполагал принять все разом, когда все станет уж совсем безразлично и невыносимо.       Во время одного из приемов у Щурова, медсестра, зашедшая сменить постельное белье, обнаружила его тайник, пересчитала таблетки, донесла остальным, после чего Даниила упекли в белоснежную комнату без окон с обитыми войлоком полом и стенами. Теперь он уже точно хотел разбить голову об унитаз, но не имел больше возможности по причине его отсутствия. Отныне таблетки медсестры клали ему на язык, чтобы не спрятал в рукаве, и после того, как он глотал их, заставляли открыть рот для тщательного осмотра. Когда его выводили из новой палаты, приставленный к нему санитар не спускал с него глаз даже в туалете.       Интересно, что, будучи здоровым человеком, от "лечения" он стал ощущать, что сходит с ума по-настоящему. Он стал скован, медлителен, тяжело соображал и долго подбирал слова. Вместе с тем, на него находило невероятное беспокойство, тревожность, и ему становилось сложно усидеть на месте. Спать перестал вовсе. В итоге Щуров, недовольно качая головой, отменил препараты и стал размышлять над альтернативами. Даниил, осунувшийся и измученный, приходил в себя в надежде, что, когда он в конец доканает своего психиатра, тот "случайно" выпишет ему какой-нибудь отравы в летальной дозировке.       Так, услышав однажды за дверью не шорох тапок, а вполне отчетливый, грозный цокот каблуков, он решил, будто уже и в самом деле начал галлюцинировать. Не от самого факта появления цокота, а от того, что его обладатель, показавшийся в проеме распахнутой двери, оказался Инквизитором Аглаей Лилич. В руках она держала серое пальто. Вся в черном, она выглядела неуместно в белоснежной палате.       Даниил уставился на нее раскрасневшимися глазами и молчал. — Как ваше самочувствие, Бакалавр? — поинтересовалась она. — Stercus accidit, — проговорил Даниил, на что знающий латынь психиатр испуганно икнул, озираясь на Лилич. — У пациента в последнее время наблюдается заторможенность реакций, побочный эффект нейролептиков, я как раз работаю над новым курсом лечения, — стал торопливо объяснять стоявший за ее спиной Щуров, весь скукожившийся и нервно перебирающий сухими пальцами. Санитар рядом с ним замер, побелев настолько, что был едва заметен. — В этом больше нет необходимости, — оборвала его Аглая, не сводя немигающего взгляда с Даниила. — Я назначена сопроводителем при переводе Даниила Данковского в другую клинику.       Щуров сдавленно икнул и вжал голову в плечи. — Но позвольте... Я столько труда вложил, чтобы добиться его ремиссии. — Ваш труд не пропадет даром. Будьте добры встретить нас внизу и передать мне все сделанные вами по пациенту Данковскому записи, оригиналы и все существующие копии, если таковые имеются. — Но... Но я хотел... Эти записи... Публикации, которые я мог бы сделать... — Не обсуждается.       Щуров жалобно глянул на Даниила, будто тот мог чем-то ему помочь, затем трясущейся рукой поправил очки и быстро ретировался. Бакалавр проводил его насмешливым взглядом. — И что теперь? — наконец, сказал он. — А теперь вы собираетесь и идете со мной, — Лилич бросила пальто ему на кровать. — А остальная моя одежда?       Санитар опасливо покосился на Инквизитора, и, убедившись, что она не смотрит, послал Даниилу мстительный взгляд. — Потерялась.       Данковский равнодушно пожал плечами, встал с постели и надел пальто. — И обувь?       Санитар кивнул. Еще более равнодушно Даниил сунул ноги в белые тапки и проследовал за Аглаей по коридору к лестнице и вниз, опять коридор, приемная, в которой Щуров нехотя отдал Лилич желтую папку с многочисленными язычками-закладками. — Я выбрал санитара к вам в сопровождение, пациент на смену обстановки неоднократно реагировал неконтролируемыми вспышками агрессии, имеет склонность к насилию и... — Нет нужды, доктор, — отмахнулась Лилич. — Вероятность подобного в моем присутствии делима на ноль. — Раз так... Желаю вам скорейшего выздоровления, Даниил Давидович, — Щуров протянул руку на прощание. — Идите в задницу, Николай, — ухмыльнулся Бакалавр и спрятал руки в карманы.       На улице уже была поздняя весна. Даниил удивился ей, как ребенок. Зеленая трава, небо чистое, ясное. Обманчиво яркое солнце манило под свои лучи, но воздух был холоден. Мигом замерзли пальцы на практически босых ногах. У ворот их ждал черный и гладкий автомобиль, вытянутый и матовый, как пуля.       Аглая села вместе с ним на заднее сидение. Спина прямая, как по линейке, шея ровная, руки в замке на коленях. Тронулись. Долго ехали проселком. Молчали. — Есть закурить? — спросил Даниил водителя.       Тот оторвал одну руку от руля, вытащил из кармана портсигар с дорогой зажигалкой и протянул назад, не оборачиваясь. Бакалавр опустил окно и закурил, наслаждаясь первой за два месяца сигаретой. Голова приятно закружилась, ноги стали ватными. — С вашей точки зрения, насколько компетентен доктор Николай Щуров? — спросила Аглая. — Напрочь профессионально деформирован. В хорошем смысле. — Значит, вы высоко оцениваете его профессиональные навыки? — С точки зрения врача, я не могу сказать вам о нем ничего компрометирующего. Здесь вам нечего вынюхивать, Инквизитор. Но как его невольный пациент, я желаю ему споткнуться и переломать все кости в ближайшем овраге. — Мой долг следить за винтиками. И, если они не работают исправно, решать их. Трогательно, что вы, даже будучи в таком уязвленном положении, сохраняете холодный рассудок. Одно ваше нелестное слово о Щурове, как о психиатре, и вся его клиника попала бы под экспертизу Инквизиции. — Куда вы меня везете? — Я никуда не везу вас, Данковский, — ответила Лилич, повернув к нему голову. Спину и плечи держит ровно, как на шарнирах. — Вы сказали, что назначены сопроводителем. — Скорее, провожающим. Я получила приказ проводить вас. — Так куда? — Домой.       Даниил обернулся на нее и вопросительно поднял брови. Аглая, протянув руку, указала глазами на зажигалку, и он беспрекословно отдал ее. Она опустила стекло со своей стороны, раскрыла папку с записями Щурова и принялась методично, страницу за страницей, вынимать, поджигать и подносить к окну. Поток ветра, что обтекал автомобиль, подхватывал пылающую бумагу, вырывая листы из ее пальцев и унося вслед за собой. Даниил смотрел отрешенно, как все его рассказы о Городе, о Степи и Укладе сгорали налету, хороня единственную документацию его воспоминаний. — Было решено, что за два месяца в доме скорби вы усвоили урок. Но учтите, Бакалавр, еще одна оплошность, и второго шанса не будет. Вы взрослый человек. Не вынуждайте снова ставить вас в угол, как нерадивого ребенка.       Папка опустела и отправилась в окно вслед за своим содержимым. Пальцы Лилич вновь сложились в замок и легли на колени. — Скорбеть по "Танатике" и Многограннику я не перестану. — Вы разочаровываете меня. Хоть мы и придерживались взаимоисключающих решений уравнения, но, все же, боролись с общей напастью, и я поручилась за вас. — Что же вы не поручились раньше? — Вы избалованный человек. К счастью, это поддается корректировке. — И как? Хорошо Щуров меня скорректировал? — На мой взгляд, можно было и лучше, — Аглая улыбнулась. — Но перекроить вас целиком было бы излишне жестоко. Результат удовлетворителен. — Я не удовлетворен, — Даниил щелкнул по окурку, и тот улетел в окно. Он достал еще одну сигарету. — Меня насильно принудили к лечению от расстройства, которого у меня нет и быть не может. Могу ли я ожидать, что вашей безграничной доброты хватит, чтобы возместить мне ущерб? — Не играйте с огнем, Данковский. Моей доброты не хватило бы даже на поручительство, если бы не просьба племянницы. — За меня просила Мария Каина? — Даниил встрепенулся, но тут же осунулся. — Так, значит, в Городе-на-Горхоне известно мое положение? — Сомневаюсь. Вы Городу безразличны. Меня лишь просили проследить, чтобы вы были вольны продолжать свои исследования. — Но вы выразились иносказательно, что поставите меня за них в угол. Полагаю, это значит, что еще одно слово о реинкарнации "Танатики" или о Песчаной Язве, и меня определят в психиатрическую больницу на постоянное место жительства.       Аглая вновь растянула губы, но улыбка не тронула ее холодных, пустых глаз. Даниил больше не боялся Инквизиции, но Лилич вызывала смутную тревогу своими человекоподобными манерами. Он никогда не видел на ней ни здорового румянца, ни болезненной бледности. Ее безупречно ровная кожа имела оттенок какой-то неуловимой желтизны, как у восковой фигуры. — Я была у вас однажды на презентации доклада. Тогда вы демонстрировали воскресшую женщину, — поделилась она внезапно. — Возможно, я была единственной из присутствующих, кто понимал истинное значение происходящего. Значение не просто для нас, людей, а для всего мироздания. — Раз так, то почему перекрываете мне кислород? — Вы ослеплены своим стремлением преодолеть предел и не видите, что истинная свобода заключена в подчинении закону. Закон понимайте в широком смысле. Железном. — Отвратительное слово! Заключена! Ничто не может быть заключено безвозвратно, всякий закон может быть деконструирован. — Закон не нерушим, но нарушать его нельзя. Нарушив закон, вы нарушаете логику, основу всего, в том числе и вашей науки. Обратное логике — хаос. Анархия в абсолютной степени. Вы извлечете из цепи звено, на которое она подвешена. Ваш триумф не модифицирует механизм. Он его сломает. — Ваша точка зрения мне противна. Что, если я пытаюсь извлечь не начальное звено, а груз, подвешенный снизу, отягчающий и мешающий, как вы говорите, "механизму"? — Механизм на то и механизм, что в нем нет ничего лишнего. Он совершенен по своей сути. Возомнив себя великим инженером, вы заблуждаетесь, считая, будто вы единственный понимаете, как все устроено. У вас есть возможность жить. Так живите. Возьмитесь за что-нибудь из непротиворечащего предписанному закону, что способно занять ваш мозг. Можете взять пример с вашего коллеги, Артемия Бураха. По моей информации, у него все сложилось вполне благополучно.       От упоминания Артемия Даниила мгновенно прошибло. Он вперил в Аглаю злобный взгляд. Раздражало то, что она до сих пор интересовалась Бурахом, была в курсе его дел. Что бесцветный голос ее едва заметно потеплел, когда она произнесла его имя. Даниил всмотрелся в нее. Черный кожаный камзол с длинными полами, узкие скрипучие перчатки. Не просто из кожи, а как вторая кожа. Впалые щеки, тонкая линия губ, густые смоляные брови. Строго стянутые волосы угольно-черные, демонстративная седая прядь ото лба. Глаза только не совсем карие, как у него. Зеленые, с янтарной окантовкой у зрачков. — Вы не в его вкусе, — сказал Даниил отчетливо ядовито. — Как, впрочем, и я. Мы не его типаж, и это наш единственный знаменатель.       Глаза Аглаи удивленно округлились, она заметно напряглась. Довольный тем, что смог ее уязвить, Бакалавр не смог остановиться, продолжил с ехидной насмешкой: — Хотя я, признаться, достиг значительно больших успехов, чем вы. Скажите, инквизитор, вам довелось хотя бы коснуться его невзначай? Может, украсть один-единственный поцелуй? — Что вы имеете ввиду? — ее пальцы беспокойно забарабанили по колену. — Вы ведь, несмотря на несгибаемый стержень, физически очень хрупкая женщина, — губы Даниила расплылись в пакостной ухмылке. — Миниатюрная. Даже мне, взрослому, нормально сложенному мужчине, пришлось под ним несладко. А ваша тонкая шея... Вы бы точно не отделались одними синяками.       Он обхватил пальцами свое горло, чтобы у Лилич гарантированно не осталось сомнений в том, что он имел ввиду. Повисла жуткая пауза, водитель смущенно поперхнулся. Данковский же пребывал в полном восторге от вида застывшей Аглаи. Он буквально слышал, как в голове ее лязгнула отвечающая за чувство ревности шестеренка. — Вы осознаете, что только что совершили признание в содомии в присутствии инквизитора? — она прищурилась с нескрываемым отвращением. — Да он ведь даже не красив, — Даниил вдруг отвел взгляд, — Был бы он хотя бы красив, да даже просто нормально ухожен... Здоровый ведь, как бык, взгляд страшный. Сколько народу выпотрошил... Потрошитель! У него не то что руки по локоть в крови, он в ней весь с головы до пят. Все про народную медицину толкует, а сам даже диплом не получил, недоучка. И почему рядом с ним так надежно? Спокойно так. Разве можно было в него не влюбиться? — Разве можно было в него не влюбиться, — отвернувшись, тихо согласилась Аглая.       Совсем скоро улицы за окном автомобиля стали оформляться в знакомые дома, поворот за угол — и вот уже арка в его двор. Они остановились у обочины. Даниил похлопал по карманам пальто в поисках ключа и схватился за голову. Они были совершенно пусты. Аглая слегка приподняла уголки губ и протянула ему то, что он только что искал. — Откуда это у вас? — возмутился Даниил, но связку взял и быстро сунул в карман. — Вы что, вломились в мою квартиру, пока я был насильно заперт в палате? — Инквизиция не вламывается, Данковский. Мы в праве были посетить ваше жилище и провести обыск на наличие запрещенных Властями материалов. — Вы так порнографию называете? — огрызнулся Бакалавр и вышел из автомобиля.       Выпрямившись, он помахал водителю портсигаром. — Это я оставлю себе, благодарю, — он обернулся на Лилич. — Надеюсь, что больше никогда вас не увижу. — Это в ваших интересах, — ответила она и отвернулась, выпрямив голову под идеально прямым к шее углом.       Черный инквизиторский автомобиль бесшумно тронулся с места. Даниил не стал смотреть ему вслед. Он развернулся и вошел во двор, аккуратно обходя лужи и слякоть. Консьержка в парадной окинула его удивленным взглядом и уже было открыла беззубый рот, но он зыркнул на нее злобно, и она смолчала. На свой лестничный пролет поднимался неторопливо и устало. Что теперь делать? Ему ход везде закрыт. К репутации опального ученого, как сверкающая медаль на позорный мундир, привесилось звание душевнобольного. Шансы восстановить "Танатику" пошли прахом даже раньше, чем он успел за них ухватиться. Несправедливо, гадко. В сущности, какая разница, где ему прозябать — в квартире или в психушке? В психушке хотя бы кормили. Еще одна насущная проблема. Его и лаборантом-то теперь не возьмут никуда. Дверь выросла над ним, как могильная плита, он отпер ее и вошел. Внутри его встретил невообразимый бардак. Перевернутая немногочисленная мебель, выпотрошенные шкафы, чье содержимое было разбросано по полу вместе с помятыми книгами. Обои во многих местах были ободраны. Очевидно, в последнем не было необходимости. Просто Инквизиция решила оставить после себя великодушное напоминание, что, как бы плохо ему уже не было, они всегда могут вернуться и сделать еще хуже.       На пороге под тапками что-то неожиданно шоркнуло. Даниил опустил взгляд и, когда он увидел конверт из желтоватой бумаги, его сердце размашисто ударилось о грудную клетку и застыло. На краю была марка. На марке была эмблема. Эмблема принадлежала семье Ольгимских и обозначала Проект Быков.       Даниил поднял конверт бережно, прошел в перевернутую вверх дном гостиную, поставил табурет и сел. Дрожащими пальцами закурил. Графа "куда" была пуста. В графе "кому" грубым, угловатым и неразборчивым почерком было написано "Даниилу Данковскому, танатологу, Бакалавру медицинских наук". Там, где значился адрес отправителя, было написано "Город-на-Горхоне, Жильники".       Не смея даже надеяться, Даниил вскрыл конверт. Чуть смятое в дороге письмо выпало ему на колени. Он развернул его, и с каждой строчкой, что он читал, сердце скакало внутри все живее и звонче, как по нотному стану:       "Здравствуй, ойнон. Прошу, дочитай это письмо до конца. А то я ведь знаю тебя, ты гордый, можешь выбросить, не дойдя и до середины.       Я много думал о том, что произошло между нами в нашу последнюю встречу. Я обидел тебя, причинил много боли. Разной боли. Вспоминаю синяки от моих пальцев на твоей шее и становится дурно, стыдно. Я не хотел так с тобой. Не так я хотел с тобой.       Так вот, я много думал. И я решил: приезжай назад в Город, ойнон. Лучше всего насовсем приезжай, но там уж как сам решишь. А так, поговорим с тобой по-человечески. Я много слов не могу доверить бумаге. Боюсь, что неправильно она тебе все передаст.       Скажу лишь, что отравил ты меня, Даниил. Я жду тебя, потому что в тебе и яд, и антидот. Прости за убогую метафору или как это называется. Для тебя хочется красиво написать, но ты ведь знаешь, я не поэт. Я яргачин. Словами не раскрою то, что сказать тебе хочу, но раскрою руками. Я дела человек.       А раз я дела человек, то вот что я сделаю: если ты не приедешь, не пришлешь ответа, письмо не дочитаешь либо даже не вскроешь, то я приеду сам. Я взял билет на поезд, который ровно через месяц отходит из Города в Столицу. Ровно месяц я буду терпеливо ждать.

Артемий Исидорович Бурах."

      Даниил сгорбился над бумагой. Глаза жгло, грудь пылала. Он не верил, не смел поверить, что держит это письмо в руках, видит перед глазами незамысловатый Бурахов почерк. Не мог поверить, что ему это не привиделось, не приснилось, что он не бредит в палате с обитыми войлоком стенами. Что с ним наконец-то случилось что-то хорошее. Начатая сигарета тлела в его пальцах, он приложился к ней губами, влажно шмыгнув носом и счастливо улыбаясь. Утерев выступившую против воли слезу, он перечитал еще раз и замер, уцепившись в последние строчки. Месяц. Ровно через месяц.       Он схватился за конверт, нашел дату отправления. Подорвался с табурета и вылетел на лестничную клетку, забарабанил в соседскую дверь, судорожно сжимая письмо в кулаке. Дверь едва приоткрылась, держась на цепочке, в узком проеме показалась соседка: — Чего ломитесь? — проворчала она недовольно. — Число! Какое сегодня число?! — закричал отчаянно Бакалавр прямо в дверную щель.       Соседка посмотрела недоуменно, и ее лицо исказилось в злой гримасе, когда она осознала, кто перед ней стоит. — Ах, это вы! Глаза б мои вас не видели, гнида этакая! Идите прочь, Данковский! — затарахтела она с нескрываемой ненавистью, — Вы хоть знаете, кто сюда из-за вас приходил?! Мы куда надо напишем, чтобы вас отсюда выселили к черту! — Да скажите же вы число, умоляю! — у Даниила надломился голос и он едва не упал на колени. — Ненормальный... Двенадцатое! — выплюнула она и резко захлопнула дверь.       Бакалавр прижался к стене. Цифры упорно не желали складываться в его голове, и как только, трясясь от волнения, Даниил сумел все посчитать, он бросился вниз по лестнице как был, в белой больничной пижаме, тонких тапках и в сером потрепанном пальто.       Вылетев на улицу, он бегом рванул к проезжей части, наступая во все подвернувшиеся лужи и грязь. Тапки тут же промокли, штанины посерели от слякоти и мерзко облепили лодыжки, но ему было все равно. У дороги он замахал руками. — Такси! — вопил он. — Такси!       Около него остановился потрепанного вида автомобиль с помятым капотом, и Даниил пулей влетел на заднее сиденье. — Везите на вокзал! Срочно!       Водитель обернулся и окинул его подозрительным взглядом. — Сначала платите, — сказал он, недоверчиво прищурившись. — Да езжай ты уже, осел! Нет у меня денег! — нетерпеливо воскликнул Даниил. — А ну вылезай, недоумок! Без денег не вожу. Совсем, что ли, больной?!       Каждая секунда промедления рвала его душу шрапнелью. Бакалавра тут же посетила сумасшедшая идея, и он, не раздумывая, засунул руку в карман пальто и сжал ее в кулак. — Да, я больной. Что, не видно? Я шизофреник! Сбежал из психушки! У меня заточка в кармане. Вези быстро, сука, не то воткну в шею.       Даниил полагал, что блеф не сработает, но глаза водителя метнулись к его карману и испуганно распахнулись, он сдавленно охнул и дал по педалям. Улицы и проспекты стремительно сменяли друг друга под звуки сигналов других машин. Данковский трясся от нетерпения и подгонял побелевшего от ужаса таксиста.       У вокзала он выскочил, даже не захлопнув за собой дверь, вбежал в холл, сопровождаемый удивленными взглядами полицаев, пока не решивших, надо ли его задержать. Промокшие грязные тапки, которые он чудом еще не потерял, скользили по идеально начищенному гладкому полу. Закономерно, он поскользнулся и, упав, сильно ударился локтями и перевернул чей-то саквояж. Обладатель саквояжа стал громко возмущаться, подскочивший Даниил, не ощущая боли в руках, мимоходом послал его к черту и дал что есть мочи к кассе, перед которой столпилась очередь озиравшихся на него беспокойно людей. Он растолкал их под недовольные возгласы и угрозы, и, вцепившись в маленькое окошко, вытаращился на сидевшую за ним женщину: — Поезд! Когда пребывает поезд?! — Какой поезд? — растерялась она. — Да с Города-на-Горхоне, Господи! Какой же еще? — взвыл Бакалавр. — Да вот только что прибыл... — На какой перон?! — Первый.       Он ломанулся через обступившую его обозленную толпу, бежал, ориентируюсь на какое-то шестое чувство, и, наконец, выскочил на перон и замер.       Вереница черных плацкартных вагонов была до жалкого коротка. Он стоял, едва дыша, у оглушительно шипящего паровоза и видел, как с самого конца сошел, держа в руке небольшой чемодан, единственный пассажир. Они встретились взглядом, Даниил почувствовал невероятное, оглушающее до немоты облегчение, и побрел вперед на подкашивающихся от слабости ногах к Артемию, который тоже шел ему навстречу взволнованно и быстро. Чем ближе они подходили, тем быстрее он шел, и, под конец, не выдержал, сорвался на бег и сгреб Даниила, крепко сжав вокруг него руки. — Даня, — прошептал он ему в макушку. — Данечка...       Его пальцы зарылись в отросшие волосы на затылке, ласкового провели вдоль позвонков. Данковский не удержался и тихо всхлипнул. — Тема... Ты правда здесь? — Здесь, ойнон. Я здесь, — Бурах отстранился мягко, не выпуская Даниила из окольцевавших его рук, беспокойно взглянул на него. — А ты здесь чего? Я думал, не хочешь видеть меня. — Боялся, что, если не встречу, ты меня не найдешь. — Я бы нашел. — По Линиям? — По Линиям.       Даниил тоже его осмотрел. Артемий выглядел... презентабельно. По меркам Города-на-Горхоне. Ладно скроенное новенькое пальто, наглаженные стрелки на шерстяных брюках, тоже новых. Рубашка накрахмаленная. Туфли. Причесанный более-менее. — Ну жених, — улыбнулся Бакалавр и коснулся его колючей щеки, — Смотрю, приоделся в Столицу. А у тебя, оказывается, вкус есть. Чего раньше так не одевался? — Это Лара все. Она помогла, — ответил он смущенно. Нахмурился. — А на тебе что, пижама? Заболеешь же. И почему ты в тапках? — Это долгая история, — отмахнулся Даниил и уткнулся лбом ему в грудь. — Не хочу сейчас про это.       Бурах огладил его плечи, прошелся пальцами по каждому шовчику на пальто. Он привез с собой запах Степи, сушеных трав и бычьей крови. — Носишь? — спросил он, ласкового потрепав воротник. — Ношу, — ответил Данковский, дрожа от холода.       Артемий отошел, снял с себя пальто и накинул Даниил на плечи. По сравнению с тем, что Бакалавр получил от него, когда только началась зима, это казалось бездонным. — Пойдем отсюда? — тихо предложил Бурах.       Даниил кивнул и повел его внутрь вокзала. Остановившись у опустевшей кассы, он спросил женщину, испуганно шарахнувшуюся по ту сторону окошка: — Когда следующий поезд до Города-на-Горхоне? — Через неделю, — проворчала она. — Два билета, пожалуйста, — он обернулся на Артемия. — Не мог бы ты?.. у меня с собой нет ничего.       Артемий без единого слова расплатился, они вышли с вокзала. Поймали такси, Даниил назвал свой адрес. Всю дорогу ехали молча. Соприкасались плечами и коленями. Казалось, что если хоть на секунду нарушить контакт, то все пропадет, развеется, как мираж. Даже через одежду Артемий был теплый. Данковский не чувствовал такого тепла с тех пор, как уехал в Столицу.       Квартира встретила их распахнутой дверью на лестничной клетке. Даниил так торопился, что даже не прикрыл ее за собой. Ну и пусть. Красть у него все равно было уже нечего. Да и квартира эта сама ему больше не нужна. Продать ее через посредника, уже будучи в Городе, и забыть, будто и не было. И Столица не нужна тоже. Не приведи сюда еще когда-либо вернуться.       Артемий осматривался с тяжелым выражением лица. Провел рукой по шершавой стене, где теперь были ошметки обоев, оглядел перевернутые табуретки и распотрашенные шкафы. — Не так я себе представлял твой дом, — сказал он мрачно. — А как представлял? — Даниил поднял с пола бутылку недопитого коньяка. — Будешь? Закусить только нечем. — У меня консервы есть с собой, — Артемий поставил на пол чемодан. — Я думал, у тебя шикарная мебель. Такая, знаешь, с изогнутыми ножками, похожими на панцири улиток, и ткань с узорами. Хрустальные люстры, картины, вазы. Что еще бывает в квартирах у столичных франтов? — Что-то такое действительно было раньше, но я все распродал, — Даниил разлил коньяк по кружкам. — Это еще до закрытия "Танатики" было. Нужны были деньги, чтобы ее содержать. — По тебе было не сказать, что у тебя есть проблемы с деньгами. — Так и было задумано.       Они выпили. — А бардак почему? — Инквизиция приходила, — пожал плечами Даниил. — Инквизиция? Зачем? А Аглая... — Я ненавижу ее, — сказал Бакалавр, внимательно глядя Бураху в глаза. — Имени ее даже слышать не хочу.       Артемий кивнул, не задавая вопросов. Даниил ненавидит Аглаю Лилич, с которой сам Бурах хорошо спелся во время эпидемии. Просто принял это как данность. Они сели под окном, прямо на пол, спинами к стене, плечом к плечу. — Она все еще неравнодушна к тебе, — обронил Даниил с фальшивым безразличием. — Мне все равно, — Артемий коснулся его руки, прошелся пальцами по посеревшему рукаву пижамы. — Так что с тобой случилось? — В психбольнице лежал, — фыркнул он и вдруг рассмеялся. Ну правда, это же полный абсурд. — Представляешь, с шизофренией! Только сегодня выписался.       Даниил смеялся болезненно и по-дурацки. Пальцы Артемия беспокойно сжались на его запястье, поглаживая выступающий бугорок локтевой кости. Хмурился, ждал, пока отсмеется. В увесистом взгляде не было сочувствия и заботы. Вся она была в бережно трогающих руках. Даниил утер выступившую от смеха влагу на ресницах, закурил и стал в общих чертах рассказывать о том, как и при каких обстоятельствах попал в психиатрическую клинику, что происходило с ним там, и благодаря чьему широкому жесту его все же отпустили. — Всех причастных бы убил, — тяжело сказал Артемий, смотря исподлобья куда-то в ободранную стену. — И ее? — Ее, наверное, тоже. Возможно, даже в первую очередь.       Даниил положил голову ему на плечо. Тепло, хорошо. Не хотелось ни злиться, ни кричать, ни искать мести. Не хотелось даже, чтобы жизнь сама воздала всем, кто сделал с ним это все, по заслугам. Не нужно было ни судов, ни бумерангов, ни кармы. Жажда справедливости отсутствовала, будто все произошло очень давно, да и вообще не с ним. Для него значение имело лишь горячее плечо под щекой, тихое дыхание в макушку, длинные пальцы, гладящие по колену. — Дань, — позвал Артемий. — Тебе бы ванну набрать, согреться. Промок весь, босой. — Давай наберем, — согласился Даниил. — Ты только не хмурься. Все теперь хорошо. — Как тут не хмуриться...       Они пошли в ванную комнату, заткнули слив, включили кран. Мерный звук успокаивал, умиротворял. Сидели на бортике, пока вода набиралась. Приобняв Даниила, Артемий гладил его по спутанным волосам. — Отросли они у тебя, — сказал он, проведя пальцами по затылку. — Ну так, еще с Города не был у парикмахера. Только медсестры в клинике брили. Привязывали сперва, правда, чтоб на лезвие не напоролся. Меня же через месяц из обычной палаты в мягкую комнату переселили, думали, я с собой покончить собираюсь. — А ты хоть не собирался? — хмыкнул Артемий, хорошо знающий его нездоровые склонности. — Если честно, были мысли. Я таблетки прятал под язык и зачем-то складировал под матрасом. Поэтому и дали элитный номер, все по высшему классу. Прямо таки пятизведочный. — Ты, ойнон, мне даже не вздумай. Все еще у тебя наладится. Незачем умирать. — А жить зачем? "Танатики" нет больше, куда меня завели попытки это исправить ты только что слышал. Какой-то проклятый фатализм... В Город вот поедем вместе... А что мне там делать? Без Многогранника. Semper in excremento, sole profundum qui variat. Тебе, разве что, по мелочи где-то помогать. Зачахну я, Тем. Вот увидишь. Ни пуль, ни веревки, ни яду не надо будет. Сам лягу где-нибудь, хоть в той же Степи, да испущу дух за ненадобностью. — Брось, хөөрхэн, не городи ерунды. Я к Каиным ходил перед отъездом, они тоже ждут тебя. Будешь с ними на том берегу Город строить. Они уже чертежами заняты вовсю, Петр даже пить меньше стал. Ну, с ним еще Ласка, хорошо на него влияет. Поставишь себе лабораторию, найдешь работников, хочешь, Спичку помогать бери, только рад будет. Он у меня шустрый пострел, на лету все схватывает. Начнешь свои исследования заново. Будут у тебя, Дань, и деньги, и дело, и смысл. — Спичка твой и в самом деле смышленый парень, далеко пойти может. Есть в нем к медицине врожденная склонность. Только я думал, ты из него будущего менху слепить хочешь. — Одно другому не мешает. Я же и в Столице тоже учился. А с тобой и ехать никуда не надо. Ты сам с собой столичное образование и привезешь. — С кем ты, между делом, детей оставил? — А зачем их с кем-то оставлять? — удивился Артемий и поймал вопросительный взгляд. — По улицам сколько скитались и не пропали. Уж в собственном доме с набитым буфетом тем более не пропадут. Я Форель попросил иногда захаживать, проверять, хорошо ли едят. — Отец из тебя, конечно... — улыбнулся Даниил. — Что, так себе? — беспокойно спросил Бурах.       Любит же он детей все таки. Переживает. Свалились они на него ни с того, ни с сего, вместе с Песчанкой и смертью отца. Он, наверное, и не помышлял об отцовстве даже, не хотел, не планировал. Молодой совсем, в Столице в этом возрасте свой расцвет только празднуют. Повсеместно кондомы, нелегальные аборты. В Степи оно иначе, конечно, но сколько лет он в отрыве от нее провел. И все равно новую роль исполняет исправно, искренне. Боится только, что справляется плохо. — Да нет, не так себе, — ответил Даниил. — Совсем даже напротив...       Ванна набралась. Даниил взялся за пуговицы на пижамной рубашке, и Артемий, отвернувшись, взялся за ручку двери. — Стой, не уходи, — встревожился Данковский. — Побудь рядом со мной.       Бурах обернулся и, подумав, кивнул. Прислонился плечом к стене и смущенно отвел взгляд, пока Даниил раздевался медленно, пуговица за пуговицей. Было страшно упустить его из виду, расстаться даже на минуту. Точило ощущение того, что стоит только прервать контакт голосов, взглядов, рук, и все пропадет, исчезнет, окажется не настоящим. Упавшие на пол рубашку и штаны запнул в натекшую лужу под ванной, рассчитывая больше никогда не прикасаться к униформе душевнобольного. — Хорошо затянулась, — вдруг сказал Артемий.       Даниил обернулся и напоролся на его внимательный взгляд. Пристальный, голодный. — Ты про это? — он провел пальцем по деликатному шраму на боку. Ровному, аккуратному. — Конечно, хорошо. Ты ведь шил.       Бакалавр, взволнованный тем, что его, как под увеличительным стеклом, откровенно рассматривают, забрался в горячую воду и, облокотившись спиной о прохладный бортик, обнял себя за колени. На плечи тут же легли осторожные руки, прошлись по напряженным мышцам, как по клавишам. Он выдохнул. — Тем, — позвал он. — Да? — Предположим, я не попал бы в клинику. И, предположим, тогда я бы получил письмо вовремя и приехал в Город-на-Горхоне. Что бы ты мне сказал?       Руки замерли на секунду. Вдоль по плечам окунулись в воду, зачерпнули, провели по смоляным волосами. — Я бы извинился. За то, как с тобой поступил, и за обидные слова. Я сейчас извиняюсь. Прости меня, ойнон, если можешь. Я не хотел тебе делать больно. — Удивительно, но я ни секунды не держал на тебя зла. Здесь нечего прощать. — И все же, прости. Хотя бы за то, что я на тебя зло держал. За то, что случилось. — Вполне естественно, я ведь тебя, если так можно выразиться, соблазнил, — Даниил нервно ухмыльнулся. — Да разве можно соблазнить того, кто сам не хочет? — разогретые плечи покрылись мурашками. — Я, значит, где-то в глубине души хотел.       Даниил попытался поймать его руку, но она ускользнула, нежно легла на шейные позвонки. — Молчи, ойнон. Я не закончил. — пальцы потянулись вверх, надавили на затылок круговыми движениями, вырывая тихий расслабленный стон. — Я злился на тебя за это. За то, что разбудил во мне что-то, чего я сам не сознавал. А потом просто взял и уехал, ничего не сказав. Даже записки не оставив. Бросил меня наедине с этим чем-то. Я ведь думал даже, что для тебя это все было не всерьез. Разве может такой, как ты, и такого, как я? Я и решил, что хорошо, что ты уехал. К лучшему. Поболит и перестанет. Не перестало, Дань. Я ведь Линии чувствую. Твои в Город легли змеиным клубком. Ты уехал, и они истончаться стали. Рваться, теряться. Но одна оставалась. Тонкая, но твердая, как стальная струна. Она натянулась до предела, как пружина. Обрываться упрямилась. Как из резины, ждала, пока с одного края не выдержит, и стянется обратно, один конец к другому, и в точку. Повернись.       Даниил повернулся и посмотрел на Артемия. Рукава рубашки у него были закатаны до локтей, открывая увитые переплетениями вен сильные предплечья и тонкие, изящные запястья. Он пальцем прочертил прямую от левой половины своей груди зеркально к груди Даниила. — Вот она, эта Линия.       Даниил почувствовал, как его сердце рванулось из груди наружу к замершим напротив него пальцам, дрогнувшим от гулкого удара. Он взял Артемия за ладонь, поднес ее к лицу, прижался сухими губами к костяшкам. Большой палец огладил его скулу. Как невыносимо хорошо было прикосновение этих рук, прикосновение к этим рукам. — Какие твои условия? — спросил Бакалавр, целуя линии на раскрытой ладони. — Как ты хочешь, чтобы все было, когда мы вернемся в Город? — Мы начнем все заново. Как полагается. Мы будем видеться, работать, заходить друг к другу, когда случится возможность. Не будем торопиться. Когда настанет верный момент, у нас будет настоящий первый поцелуй. Настоящий первый раз. — Хорошо. Не будем торопиться, — Даниил выдохнул слегка расстроенно. Артемию нужно свыкнуться с тем, что он будет состоять в отношениях с мужчиной, Данковский это понимал. — Что насчет Уклада? Не подумай, что я на чем-то настаиваю. Таким, как я, даже в Столице необходимо соблюдать таинство личной жизни. Мне не привыкать. И все же, Город любит слухи. — Они догадаются рано или поздно, — Артемий тяжело вздохнул, его ладонь сжалась в кулак. — Я менху. Другого у них нет, и если они решатся судить меня за это, то некому будет раскрывать тела. Так или иначе, им придется смириться. Мы будем вместе, как бы Уклад не воспротивился. — Когда кто-либо говорил мне о невозможности и запретности тех или иных вещей, я лишь сильнее желал их получить. Если я считал неразумными те или иные правила, то стремился нарушить их. Даже не просто нарушить. Сломать, смести, опровергнуть их необходимость. Тебя не будоражит то, что вместе мы будем попирать древние табу? Быть твоей тайной, опасным секретом... Меня, признаться, даже возбуждает. — Ойнон. Я серьезен, — Артемий строго посмотрел на него. — Я рискую всем, что имею, и жертвую тем, что мог бы иметь. Я мог бы жениться на степнячке, которая родила бы мне детей, и провести жизнь в гармонии с традициями, но я принял решение. — Ты заслужил на это право. — Заслужил ли? Я плохой человек, ойнон. Меня ведет не просто светлое чувство. Это жажда обладания. Спрашиваешь, не будоражит ли меня запретность? Мне хочется владеть тобой. От того, что мне это не позволено традициями Уклада, моя жажда крепнет, — его пальцы легли Бакалавру в яремную ямку, слегка надавили. — Скажу, чтобы ты понял, насколько я серьезен. Я не буду ставить перед тобой никаких запретов, кроме одного. Если у тебя появится кто-то на стороне, я убью вас обоих.       Его пальцы провели прямую вниз от горла до живота, и он убрал руку. Даниил почувствовал, как вслед за прикосновением тело затопило жаром, и всю кровь в нем потянуло вниз. Он тяжело сглотнул. Слова Артемия и его собственная восторженность услышанному... В этом не было ни грамма трезвости, адекватности, но он этому не противился. — Я и сам не согласен на меньшее. Мы это обязательство разделим на двоих. Попробуешь уйти к какой-нибудь вшивой степнячке, и я застрелю либо ее, либо тебя, либо себя. Либо всех троих. — Ямар гое бээ, хеерхэн, — Артемий погладил его по волосам. Даниил лег расслабленно в воде, откинув голову на бортик. Он не понял, что сказал Бурах, но в его голосе услышал одобрение. — При всех наших разногласиях, нередко мы достигаем уникального взаимопонимания. — Быть может, Мать Бодхо предназначила нас друг другу, когда мы встретились. — Ты же знаешь, я не верю в эти глупости, — Даниил зевнул. — Я просто полюбил тебя, как последний дурак. Этого мало? — Нет, хеерхэн. Этого достаточно.       Даниил, разморенный касаниями к влажным волосам и теплом воды, зевнул еще раз и прикрыл глаза. — Хочется вздремнуть. — Поспи немного, хеерхэн. — Ты только не уходи никуда. — Не уйду.       Обволакиваемый теплом со всем сторон, Данковский действительно уснул. Погрузился в темный, тяжелый сон, будто надавивший на него гирей. Ему снилось, как он лежит в ванной, в теплой воде, и не может пошевелиться, а рядом сидит Артемий, смотрит на него устало, ласково перебирает черные волосы. Рекурсия реальности, созданная его сознанием. Вскоре и она померкла, и он впал в глубокую, спокойную темноту.       Даниил проснулся резко. Не так, как засыпал. Вода в ванной уже стала едва теплая. Он был один.       Выскочив из воды, он голышом метнулся к двери, едва не поскользнувшись на кафеле, охваченный паникой даже более сильной, чем было ранее этим же днем, когда он торопился на вокзал. В голове проносились пугающие, режущие мысли, что все его страхи и переживания о фальшивости происходящего подтвердились, и неизвестно, что было хуже — что вовсе Бураха здесь не было, или что он в самом деле таки потерял разум.       В гостиной было тепло. Горячий и томный свет пламени в камине обволакивал сидящую перед ним фигуру. Бурах подкладывал в огонь ножку разломанного табурета, остальные части которого уже горели в нутре кирпичной кладки. Он действительно принес с собой тепло. Метафорически и буквально. Даниил шумно выдохнул и едва не упал от облегчения. — Тема...       Артемий обернулся на звук и тут же поднялся, подошел к нему быстрым шагом. — Ойнон, ты чего выскочил? — он не успел договорить, а Даниил уже повис на его шее, и Бурах сгреб его, прижимая к себе. Рубашка на нем тут же пропиталась влагой от чужого тела. — Весь мокрый. Хоть бы халат надел. — Я испугался, — прошептал Бакалавр ему куда-то в ключицу. — Просил же никуда не уходить. — Ведь я не надолго же, ойнон. Хотел для тебя комнату согреть. — Ничего. Просто вообразил себе сразу, что ты привиделся мне.       Они стояли молча, прижавшись друг к другу. У Даниила отчетливо и торопливо билось сердце, и он чувствовал, как так же громко и быстро колотится чужое, напротив. Грудь к груди, Линия действительно сжалась в точку, в идеальную математически окружность. Сердце Артемия забилось еще чаще, он тяжело выдохнул, его руки огладили спину, прошлись по пояснице и вниз. Он вздрогнул. — Дань, — шепнул он, немного отстранившись. — Ты не хотел торопиться, — последовал взволнованный ответ, тоже шепотом. — Да. Сходи, накинь халат, — его руки не сдвинулись со спины, лишь затвердели литые мышцы на плечах. — Конечно. Сейчас накину, — зачем Даниил шептал? Зачем они оба шептали?       Невыносимо долгая секунда, за которую никто из них не шелохнулся, не попытался даже сдвинуться с места. Артемий тяжело нахмурился. — А, да к черту!       Он резко подался вперед, дернул Даниила на себя и решительно смял его губы, сразу целуя глубоко и влажно. Его руки сжались на обнаженном теле, и Данковский застонал, вставая на цыпочки и выгибаясь навстречу. Пальцами схватился за пуговицы на промокшей рубашке, торопливо вынимая их из петель, вслепую, ни на мгновение не отрываясь от чувственного, чуть скошенного рта, желанного и обжигающе жаркого. Артемий сделал шаг, грудью толкая назад, Даниил попятился и оказался тут же прижат к стене. Крепкое бедро уперлось между расставленных ног, он потерся о ткань брюк бессознательно, чувствуя, как твердеет член у него, как твердеет у Артемия. Скользнул пальцами под распахнутую рубашку, спуская ее вдоль широких плеч, чужие губы прижались к открытой шее, а руки подхватили под ягодицы, приподнимая его вверх. В самом деле, о каком ожидании они только вели речь. Жадные и нежные касания, голодные и заботливые взгляды, откровеннее и чище любых признаний и клятв в вечных чувствах. Когда кто-то из них в последний раз так любил? Мог ли с чистой душой сказать, любил ли раньше вообще? Даниил, обвив плечи Артемия, впитывающий покрасневшей кожей шеи и губ каждый яркий поцелуй, мог точно сказать лишь то, что теперь даже вспомнить не может, что было раньше, когда-то давно, до встречи с Бурахом, до его искренних рук, крепко обнимающих его тело, до его прямолинейных взглядов, до упрямых нравов, до него всего целиком. Только он казался живым, настоящим. Лишь он мог дать, и лишь ему можно было отдать. А ведь они как кусочки из разных мозаик, фрагменты несочетаемых полотен. И все же упрямо они стремились друг с другом соединиться, и вместе из них получался необыкновенно складный узор, словно именно так изначально и видел их автор. Быть может, Бурах прав, и тут действительно замешано предназначение и степное божество? Даниил почти готов был допустить такую вероятность. С каждым прикосновением мысли в голове становились все примитивнее, и упрощались до бесхитростного восприятия импульсов от чужих губ и рук.       Пальцы Даниила скользнули к пуговице на чужих брюках, приспустили, крепкий член лег в ладонь. Внезапно босые ноги оторвались от паркета. Артемий подхватил его под бедра, всем телом вжимая в стену и толкаясь навстречу, притираясь пахом к паху. Поцелуи, жар и влага, сила в чужом теле и легкость в собственном. Он был не против отдаться прямо здесь, у стены, полностью подконтрольный воле чужих рук, что удерживали его на весу, но Бурах вдруг затормозил, стал целовать легко и нежно, повел носом у взмокшего виска, ловя естественный терпкий запах. — Дань... Давай в этот раз сделаем, чтобы не так, как тогда. Чтобы правильно, — зашептал Артемий и опустил на пол, обнимая за талию.       Даниил кивнул. Поцеловав невесомо чужие покрасневшие губы, он отстранился и, провожаемый тяжелым взглядом, прошел к разбросанным вещам посреди комнаты. Покопавшись в них, он нашел небольшую аптечку и выудил оттуда неприметную баночку вазелина. Вернувшись к Артемию, он взял его за руку, вкладывая туда мазь, и повел его в спальню, к жалостно лежащему на полу сиротливому матрасу.       Все действительно было не так, как тогда. Не было причиняющей боли злости, сопротивления собственным неосознанным желаниям. Артемий был нетерпелив, но мягок и внимателен, и его неизменно чуткие руки приносили лишь удовольствие, когда нежно перебирали волосы, скользили вниз по груди, задевая твердые бусинки сосков, оглаживали бедра и голени. Даниил не ждал от него этого, и от того был лишь больше благодарен. Он не был против того жестокого, животного секса, что был у них в первый раз, если это то, чего хотелось Бураху, но сейчас, после всего пережитого, его выдохшееся тело и израненная душа нуждались в том, чтобы быть обласканными, исцеленными этими руками, губами, глазами. Они лежали на боку, лицом друг к другу, грудью к груди и животом к животу, и рядом с этим сильным телом, с оплетающими его гибкими мышцами и горячей, обветренной в Степи кожей, с этой природной мужской красотой, Даниил чувствовал себя податливыми влажным куском глины, принимающим новую форму. Он мог бы чувствовать себя серым, измученным лабораторным трудом дохляком, пропитанным табачным запахом, постаревшим, с его морщинами и сверкающей в серебряном свете сумерек седой прядью, исхудавшим и осунувшимся. Но Артемий, входящий внутрь и сжимающий его бедро, шептал, уткнувшись лбом в лоб, что у Даниила прекрасная белая кожа, умные глаза и ноги, которых хочется касаться. И этого было достаточно, чтобы чувствовать себя желанным, чтобы теряться в чужом опаляющем дыхании, дрожать от губ на своей шее. Чтобы уверенно толкнуть Бураха в грудь, вынуждая лечь на спину, и, сидя сверху, без стеснения предоставить себя его диким, хищным глазам, цепляющимся за впадинки сведенных ключиц, за плоскую грудь и поджимающийся живот. Даниил стонал громко, до хрипоты, так, как никогда не позволял себе в этой квартире. Ему было все равно, если услышат соседи, если увидят его верхом на другом мужчине через не зашторенное окно. Эту неделю, что они проведут здесь, прежде чем навсегда уехать в Город-на-Горхоне, он будет отдавать себя полностью и без тени сомнения, впервые в жизни свободный от груза репутации, работы и недостижимой мечты. Потом он обретет для себя новую цель и новые задачи, но сейчас у него есть только Артемий, рывком севший и притянувший его к себе за талию, а в чуждой и серой Столице у Артемия есть только он. Остальное лишь декорации, обертка вокруг того живого, настоящего, страстно пульсирующего и собственнического, что зародилось между ними и взросло, несмотря ни на что, с того момента, когда они встретились. Целуя чужие губы, Даниил моргнул и оказался на спине, накрытый обнаженной кожей и сокращающимися под ней мускулами, обвил руками широкие плечи, пока Артемий вбивался в него последними, решающими толчками, растерявший хладнокровие и сдержанность, стонущий сквозь зубы. Это было одновременно похоже и нет на их прошлый раз. Тогда Бурах был, как и сейчас, напорист и груб, как механический поршень, но словно бесконечно далек, избегая лишних прикосновений, лишних взглядов, лишних чувств. Сейчас же вжимался всем телом, будто хотел проломить свои и чужие кости, проломить разделявшую их физическую границу, не заботясь о тяжести своего тела, силе своих, обхвативших Данковского, рук, остроте зубов, впившихся в чужую шею. Тогда Даниил просил поцеловать его, надеясь хотя бы еще один раз коснуться губ губами. — Тема, поцелуй меня, — позвал он, зная, что в этот раз Артемий сделает так, как он просит.       Кончая, он жалобно простонал в чужой рот, и Артемий кончил следом, кусая его губы.       Они мирно лежали какое-то время, лениво обсуждая всякие глупости. Бурах задумчиво водил пальцами по его испачканному спермой животу, глядя на это с интересом подростка, и Даниил громко фыркнул, а потом поцеловал его нежно, одними губами.       Всю неделю они почти не выходили из его квартиры. Закупившись продуктами в бакалее, они закрылись от мира, что был за дверью парадной. Они не прибрали бардак, что оставила после себя Инквизиция, не занавесили чем-нибудь окна. Даниил курил, стряхивая пепел прямо на паркет и оставляя окурки на подоконнике, и Артемий иногда курил вместе с ним, смотрясь совершенно инородно с сигаретой, зажатой меж длинных изящных пальцев. Готовили по очереди. У Бураха всегда получалось вкуснее. Пили дешевый коньяк, рассказывали истории из студенчества, смеялись. И они много занимались сексом, будто стремясь наверстать время, что провели в разлуке. На продавленном матрасе, в ванной, у камина, в котором тлели разломанные табуреты. Это чем-то походило на запой или сон, но Даниил теперь твердо знал, что все взаправду и он в своем уме. Когда пришло время ехать, его саквояж не только не увеличился в размере, но и будто стал еще меньше, чем был раньше. На перроне ему показалось, что за ними, садящимися в поезд, наблюдает неприметная фигура в черном кожаном камзоле. Была ли это Лилич или нет, но он испытал греющее душу злорадство, и поцеловал опешившего Артемия прямо со ступеньки вагона. Тот, нахмурившись, смутился, но придержал его за талию, поднимаясь следом. Чувство, будто за ними наблюдает, исчезло.       Уже глядя из окна купе на Столичный пейзаж, постепенно сменяющийся пригородными полями, Даниил подумал, что все будет хорошо. Не гладко, не идеально. По прибытию в Город многое предстоит. Заново обустраивать Омут, заново строить отношения с Каиными, с Городом в целом. Привыкать, что Бураха не будет постоянно рядом, как всю эту неделю, что они провели в изоляции, лишь в обществе друг друга. Необходимо будет научиться ладить с его детьми. Но, все же, он теперь не одинок, и он начнет все заново, с чистого листа. Под узким столиком Артемий сплел их ноги вместе, привычным жестом поднес зажигалку. Даниил подкурил с его руки и сцепил их пальцы в замок. Отвернулся от окна, посмотрел глаза в глаза. — Все будет хорошо, хеерхэн, — сказал Артемий и улыбнулся.       Его улыбка была невероятна. Скошенная, она была редка и сейчас предназначалась лишь Даниилу. Поэтому он стиснул крепче его теплую руку, кивнул и тоже улыбнулся, чувствуя, как у глаз собираются морщинки. Стряхнул пепел и легким движением убрал упавшую на лоб смоляную прядь, в черноте которой спряталась отныне не тревожащая его седая нить.
Примечания:
464 Нравится 41 Отзывы 66 В сборник
Отзывы (41)