Сгореть.
27 января 2023 г., 18:20
Примечания:
эх мальчики
Ноги чертовски тянет и кажется, что их вот-вот разорвёт, что мышцы внутри порвутся с громким треском, как рвется старая советская ткань. Голова словно развалится на части, и судорожно отбивающийся по черепной коробке мячик, вылетит, с громыханием разбивая окно. У кровати стоит тазик, принесенный явно не им, и Лёша безумно благодарен.
Каждый раз обещает себе не пить, обещает ему, каждый раз ругает себя, решается не набухиваться в хламину. А потом один звонок обрывает все обещания и решения.
Лёша собирается в клуб. Танцует всю ночь, делая перерывы, подцепляя девушек, и снова выходит на танцпол. Не выходит уже только тогда, когда ноги не держат, а пелена затуманивает взгляд, и Лёше очередной раз кажется, что он не жилец.
Смешивает всё: от виски до водки, от шампанского до коньяка. Не беспокоится, ведь то, что организм не примет: обязательно вернёт обратно. Всё просто.
Утро похоже одно на другое. Мысли одинаковы. Не пить. Не двигаться. Не трахаться. Больше никогда.
А потом похмелье уходит, уходит и боль, а желание показывать, заслуженный годами опыт совсем не в том месте, возвращается, и Лёша собирает вещи. Изо дня в день.
Такой образ жизни выматывает парня. Того, который не Лёша.
Донской понимает как устаёт сосед по комнате, вялый, еле живой. Но ничего не может сделать. Понимает, что видятся мало, находясь в одной квартире, что приходы посреди ночи выматывают почти пустого художника, что в любом случае тот пустит, ведь знает в каком состоянии Лёша будет утром.
И Лёша понимает, но ничего не может сделать. Не может остаться дома, не может идти работать. Да хоть хореографом. Не может. Танцы угробили Лешино детство, угробили его школьную жизнь. Угробили отношения с матерью, растящую из него эстрадную звезду. Но кроме танцев у Лёши больше ничего нет. От убогой иронии Донской хотел кричать.
Тихо поднимается с кровати и на ватных ногах, нелепо шатаясь от тянущей боли, идёт в ванную.
В зеркале встречают знакомые красные глаза, лопнутые капилляры будто смеялись в лицо и Лёша прикрыл веки, сжав зубы.
Пальцы сильно впивались в раковину, и Донской открыл воду, судорожно размазывая по лицу холодную воду.
Выключив, в квартире настала полная тишина. Даже через открытое окно не слышно ни единой души. Забытые окраины, здешняя промзона, люди-муравьи и редкие машины.
Жене нравилось. Лёша не смел перечить.
Друг всегда ценил свою тишину, неприкосновенность. Он слишком погружался в себя, в искусство, что создаёт. Но сам его таковым не считал.
«Просто каракули.»
Оправдывался. Отворачивался. Сжимал кисть, карандаш, мел, ручку - он умел как угодно. Но в подобное не верил. "В подобное" - в смысле, в себя.
Холодный пол, сухое горло, больная голова, больные ноги. Больной Лёша. Больной, чокнутый, боялся, что не в себе. А он в себе, в себе ещё как. Это была его проблема.
Ноги идут на кухню и останавливаются в проёме, когда за столом, сгорбившись, видят молодого художника, чьи глаза устремлены на бумагу. В тонких пальцах он держит карандаш, аккуратно вычерчивая линии. Кажется, что он полу плакал, полу спал, но слёзы на его лице он не видел, просто это выражение Лёше казалось неимоверно печальным, опустевшим вовсе. Он боялся видеть друга в таком состоянии. Он боялся видеть Женю вообще.
Его опустевшие глаза, его дрожащие руки, его молчаливое состояние, хотя бы то, что он рисует на кухне. Лёше было безумно страшно от того, что парень мог в любой момент поднять голову и он в полной мере разглядел ту глубину стальных, непроницаемых глаз. И Лёша дрогнул, когда тот поднял свой взгляд, но ничего не сказал.
Определённо Женя был безумно важным для него человеком, тем светом, за который можно уцепиться, но сам Женя не считал себя тем, кто сияет. Он наоборот говорил, что тянет Донского на дно. Да и сам Лёша знал, что тот тонет в бездне с каждым днем всё сильнее.
Женя говорил, что такова его судьба, что видимо так и нужно, что вот-вот он выберется из этого, только кое-что дорисует. Не дорисовывал. Либо не доходили руки, либо он просто не мог за это сесть, или он не мог смотреть на эти линии и изгибы.
Женя ему не показывал, да и Лёша особо не стремился увидеть. Стремился на вечеринку, а Женя очень хотел спать.
— Доброе утро.
Женя вновь поднимает голову, но ничего не отвечает, возвращая взгляд на лист. Лёша мечется, но всё же присаживается напротив, подперев ладонью щеку.
Женя молчит, его вид кричит об усталости, выгорании, страстном желание проспать трое суток точно, но его движения, резкие, смелые, расчетливые, противоречат тому томлению. И Лёша привлекает чужое внимание стучанием пальцами по столу, и когда художник вновь поднимает голову, задаёт вопрос. Тактичный, несмелый, с боязнью тяжёлого взгляда.
— Можно мне посмотреть?
Женя сначала смотрит пару секунд и уже слегка приоткрывает рот, но потом так же быстро смыкает, лишь рукой легко подзывая к себе. Лёша приподнимается, и двумя руками пододвигает табурет к другу, присаживаясь плечом к плечу.
Толстый, сыпчатый карандаш вырисовывает, штрихует под нервным руководством дрожащей руки.
Лицо хмурое, квадратное, словно вытесанная прилежным учеником скульптура, по всем параметрам. Тонкие губы, «мужественный» подбородок и «римский» нос. Широкие скулы, и не очень высокий лоб. Черты лица довольно резкие и немного угловатые. Зато глаза, большие и выразительные. Смотрят зло, с упреком и эту непроглядную сталь Лёша где-то видел. Щеки обвисли, так, что по бульдожьи. Древнеримский штамп какой-то.
Лёша метает взгляд на чужую руку. Тонкие пальцы, ногти ровные, на каждом пальце нелепый заусенец.
Снова на лист и снова на Женю. Смотрит на мужчину с рисунка, так, словно не интересует он вовсе. Тогда зачем рисует, вместо того чтобы спать?
— А кто это? - спрашивает с поистине детским интересом. Прильнул ближе, смотрел и ждал ответа. Женя не смотрел.
— Папа мой. - слова сотрясают комнату, и Лёша растерянно замолкает. В этой квартире, на этой кухне, среди этих двух людей впервые проносятся слова о родителях. О семье. Лёша не знал как реагировать, что говорить. Он совсем не знает отношения друга и его родных. — Сегодня ночью отца инфаркт схватил. - монотонно поясняет он, прорисовывая статную горбинку на папском носу.
Лёша теряется ещё сильнее, и ему кажется, что у него сжалось сердце. Где в это время был он сам? Трахался с очередной дамой? Танцевал в прокуренном клубе? Или спал, распластавшись на диване, в перерывах между сна сблевывая лишнее в прикроватный тазик? Уже как родной.
А что делал Женя? Как реагировал? Лёша впервые за месяц не хотел никуда ехать, ничего пить и отсыпаться, просыпаясь с больной головой.
Он хотел, чтобы Женя говорил. Говорил, рассказывал всё. Что, как, зачем и для чего - он хотел его слышать.
— Подох, ничего хорошего в жизни не сделав. Идиот. - руки заштриховывают, выделяя слегка обвисающие щеки, «мужицкие» морщины и полу облысевшую макушку, пытаясь ухватить всё, всё что выделяло этого человека в детстве самого Жени. Ничего не менялось. — Терпеть он не мог это рисование, рвал рисунки, мои, чужие, блядь, да чьи угодно. - Женя шептал под нос медленно, словно ему было тяжело разговаривать, и Лёша пододвинулся ближе, облокачиваясь на чужое плечо. — Так вот, посмертный подарок. - начинает смеяться, рвано, тихо, нервно, пока смешки не перешли в сухой кашель.
Женя говорит, ему легче. Женя говорит, легче и Лёше. Да, Лёша знает, что в последнее время никому из них вообще ничего не хватало. Слова. Это точно то, чего сейчас не хватало. Искренность. Тоже то, чего не хватало. — Ублюдок. - поправляет глаза с нависшим веком, и откладывает карандаш, глядя на римского предводителя политической стороны провинциальной алкашни. Ебаный Цезарь.
— Ты любил его?
Слова вылетают сами, и Лёша в тот момент хотел бы, чтобы Женя разбил ему лицо. Чтобы не болтать лишнего, чтобы знать когда остановиться, когда наконец-то закончить с гульками и стать человеком.
Но Дунайский всего лишь поворачивает голову, глядя прямо в близкие глаза, и на выдохе, будто с сожалением, отвечает.
— Он же мой отец. - слегка пожимает плечами, прикрывает глаза, и когда Лёша поднимает голову с чужого плеча, его тут же укладывают обратно. — Теперь он умер. - Донской смотрит на входную дверь с кожаной обшивкой, что хорошо видно с кухни, взглядом упираясь в неё. Лёша представлял, как Женин папа злиться, кричит, фыркает, ворчит, а теперь на замену этим звукам пришла тишина. Затишье перед бурей прямо в Женином сердце. Теперь крик отца навсегда заглушил инфаркт. — И теперь я вообще не ебу что мне делать. - слегка, прижимается ближе, безысходно замолкая. Лёша лишь гладит по волосам.
Суровый взор рисунка со стола осуждающе смотрит даже сейчас, после смерти, сбивая с пути осудительным взглядом.
— Я его выкину.
— Подари матери.
За окном всё тот же паршивый март. Грязный, холодный. Съедает изнутри, растаптывает снаружи, вкидывая в жуткий хоровод, заставляя крутится, корячиться, о чём-то думать. Лёша не привык.
Дымовые трубы заслоняют небосвод серым дымом, а дожди смывают пыль и грязь человеческих душ. Переполненные печалью, ненавистью, страхом засыпают, а трубы, верно охраняющие их дома для вечного сна, поют колыбельную, гладят по голове, а с утра уже душат собственными выбросами. Женя устал дышать.
С утра он сядет на электричку. В кармане будет покоиться сложенный лист. В квартире детства будет пахнуть пылью и духами. Она встретит его советскими шкафами, наполненными нетронутой посудой, великолепным сервантом. Маленький Женя надеялся, что когда-нибудь они обязательно поедят из него. Не притронулись. Пылится на полке, став уже всевышним хламом, засоряя бардак красиво расставленного барахла. Потому что жалко.
Ковры пропитанные пылью и грязью. Их не стирали лет десять.
Такое у Жени было детство. Пыльное, пропахшее. Въелось в грудь и не отпускает до сих пор.
Пройдёт на кухню, не найдёт никого, только грязную посуду.
Зайдёт в зал, где спал с матерью и отцом, и увидит ту самую мать, висящую на крючке люстры.
Но это потом.
Сейчас спокойно тающее в тепле тело чувствует, как с плеч спадает огромный груз.
Глупо, но видимо, сон — всё же неотъемлемая часть человеческой жизни.
Примечания:
буду рада отзывам!!