Страх
10 февраля 2023 г., 12:16
Глеб проснулся от того, что под утро не почувствовал у щеки привычный жёсткий диванный валик: открыл глаза, вздрогнул, вспоминая прошедший вечер и на всякий случай обернулся.
Шараповой не было. Зато на тумбочке у кровати обнаружился уже холодный, но от души сладкий чай. К нему — записка:
«Ушла в Радиокомитет, есть мысли насчёт Груздева. Встретимся в клубе».
Глеб сперва не понял, о каком клубе шла речь, а потом раздосадовано хлопнул себя по лбу.
Ну конечно, день советской милиции! Кому ж, как не ему, можно было об этом так бездарно забыть?
Пышные мероприятия Глеб любил от души, особенно в кругу товарищей, но теперь отчего-то не хотел идти — то ли от того, что соловьевское предательство засело в нем зловонным подозрением ко всем, то ли от того, что Шарапова наверняка придёт в клуб снова в форме.
Глупо было, конечно, этим оправдывать свою лень, но слишком уж запала Жеглову в душу другая, «бесформенная» Шарапова, висевшая у него на плече прошлым вечером. Думать о том, что больше она такая перед ним не появится, было тоскливо и отчего-то тревожно.
«Третья стрела» из шарапрвского рассказа неприятно помаячила перед сознанием, но Глеб потряс головой, умылся, и морок рассеился.
Его ждало дело Груздева и очередные версии неугомонной девочки в пресловутой гимнастерке.
В клуб он опоздал — другие муровцы уже давно с весёлым смехом облепили стены и трясли беспеременно друг другу руки с наградными часами. Звучала музыка, гремели, вылетая, пробки от игристого вина.
Жеглов почувствовал себя героем дурацкого немного фильма — вот он, один, средь шумного бала, в костюме, идёт с печальным взглядом сквозь толпу весельчаков.
И уже хотел было он вовсю предаться глупому сравнению, как вдруг толпа внизу лестницы, живо что-то обсуждающая, расступилась, и взгляду Глеба, будто снова в том же немом кино, предстало чудное:
Лена Шарапова, не в форме, а в платье — красном, драпированном, — с локонами, струящимися по шее, смотрела на него, распахнув свои невероятные глаза. Губы ее дрожали, будто она изо всех сил старалась держать улыбку.
Жеглов так и замер, едва не споткнувшись о ступеньку.
Всё было так, как велела жизнь, правильно: девочка — в расчудесном наряде, хоть и с мрачным блеском ряда орденов на груди, в толпе восхищённых лиц. Он — очарованный, на грани поклонения.
Так ведь и должно было быть теперь, в мирное время — можно влюбляться, можно не смотреть на погоны, на награды, не ставить весь мир выше своей жизни. Глеб Жеглов на своём веку достаточно потерял — людей, чувств и света в собственном сердце. Вот он, может быть, был его шанс — тёплая девочка с завиральными идеями. С бесконечно голубыми глазами поверх широкой улыбки.
— Красивая ты, Шарапова, аж смерть, — вырвалось у Жеглова, едва они с девочкой поравнялись.
Шарапова смотрела на него сверху вниз и смущалась безмерно, то ломая руки за спиной, но косясь на свою орденскую планку.
— Спасибо, — почему-то тоже шёпотом сказала она и подошла ещё на шаг ближе. Теперь они с Жегловым почти соприкасались руками.
— Глеб, ты посмотри, какой иконостас! — закричало над ухом голосом Гриши Ушивина, и вся атмосфера момента вмиг улетучилась, — ты это видел? Сенсация! Звезда наша Леночка-орденоносец!
Жеглов нехотя оторвал взгляд от нарумяненного личика, и сердце его снова сковало дрянным холодом:
Два ордена отечественной войны. Восемь медалей. Две полосы ранения.
Сколько раз рисковала собой эта девочка для того, чтобы иметь теперь шанс надеть платье вместо грязных сапог? Сделал ли он, Глеб, хоть сотую часть того же? Что он, боец за правду, гроза воров, сделал, чтобы не пришлось сотням тысяч таких вот девочек забыть о том, какими светлыми и чистыми они были до войны?
Когда зазвучала музыка, и грузный приглашённый конферансье обьявил начало танцев, Жеглов, не долго думая, протянул Шараповой руку.
Ему почему-то казалось, что, не обними он теперь эту орденоносную красавицу, то не сможет дать себе слова никогда больше не подпустить к ней смерти.
Певица на сцене что-то дребезжащим голосом тянула про белую-нежную ночь*.
Шарапова нервно улыбалась, наклонившись так близко, что Жеглов над ухом ощущал ее частое дыхание.
«Больше никогда» — думал Жеглов, кладя ладонь Шараповой на талию уверенно, спокойным жестом, — «никогда не дам тебя больше в обиду. Набегалась. Насолдатилась. Будь, пожалуйста, обратно — девочкой. Чтобы не погибнуть зря. Ты же не кошка с десятью жизнями. Ты уже своё отбегала, маленькая. Даже эта твоя индейская принцесса, отстрелявшись, мирную жизнь себе обрела. А ты что же?».
А вслух сказал:
— Носи почаще красный цвет, Шарапова. Идёт тебе. Звезда комсомола!
Уже через пару дней он ненавидел эти свои слова и красный цвет в придачу — когда Шарапова, рванувшись за Фоксом из «Астории», выбила собой остатки острого оконного стекла.
Жеглов с самого начала вечера сидел, как на иголках. Дал слабину, разрешил Шараповой сидеть не за его столом, а в баре, одной, в этом своём распроклятом красном платье, мимо выреза в котором только ленивый без оглядки проходил. Вот и Фокс не прошел — сверлил-сверлил взглядом одинокую Шарапову у бара, затем, будто решив для себя что-то важное, подошёл, заказал им обоим выпить и, не дождавшись бокалов, вытащил девушку танцевать.
Жеглов напрягся — странным выглядел этот танец. Будто манёвр какой-то.
Секунда, резкий жест — и Фокс вдруг подхватил Шарапову под землей, как снаряд атлета.
«В окно рвётся» — мелькнуло у Глеба в мыслях, и тут же глаза заволок проклятый ужас:
Окно он собирается выбить — Шараповой.
Падение спиной на осколки, головой об асфальт — после такого не живут.
И хотел было уже прыгать с места, бежать, но Шарапова, как боец в рукопашной, сложила локти и с силой ударила Фокса в шею. Тот разжал руки.
Послышался звон стекла — и преступник выскочил на улицу через окно уже без живого щита.
— За ним! На выход! — крикнул Жеглов, но слишком поздно: Шарапова, отчаянная голова, вытянула из редикюля револьвер и прыгнула вслед за Фоксом — прямо на битое стекло.
Жеглов подхватил ее на бегу — горячую и липкую от крови.
— Скорее, Глеб! — прохрипела Шарапова, держась за лицо и прихрамывая, — бросай меня!
— Ишь чего удумала, — пробормотал Жеглов, впихивая девчонку в «Фердинанда».
Там ее принял Пасюк.
— Да сиди, не трепыхайся, — причитал он, прикладывая к лицу Шараповой чистый платок. Краем глаза Жеглов видел, что тот в момент превратился в пурпурный.
— Глеб, стреляй, ну что же ты! — истерично крикнула Шарапова, отмахиваясь от Пасюка, и Жеглов, перезаряжая наган, впервые посмотрел ей в лицо.
Зрелище было жуткое — въедающееся в память похлеще трусости соловьева.
Алое платье и такое же — алое лицо, исполосованное до мяса. Куски стекла торчали из брови, струи вязкой темной крови стекали по ключицам, впитываясь в платье, и Шарапова, со звериной, остервенелой гримасой, напоминала теперь ему саму смерть.
«Красивая, что смерть» — снова вспыхнуло в памяти у Жеглова и он, отчаянно застонав, высунулся с наганом из окна автомобиля.
Фокса нужно было брать живьём.
Когда они, повязав бандитов и все-таки подписав бумаги на освобождение Груздева, наконец, добрались до квартиры, раны Шараповой уже не казались такими жуткими — кровь запеклась, и стало ясно, что катастрофического в повреждениях нет ничего — если правильно обработать, даже шрамов не останется.
— Глеб, не нужно, я сама. — пыталась сопротивляться Шарапова, но Жеглов властным жестом усадил ее на кровать и, притащив из кухни чистых тряпок и бинтов, начал бережно, боясь навредить ещё больше, стирать запекшуюся кровь с изможденного лица.
Провёл сначала боязливо, на пробу — не больно ли?
Шарапова поёжилась, но не отстранилась.
Жеглов продолжил смелее: стер кровь сначала со щёк, затем — с переносицы. Промыл глубокую рану в брови, в которой ещё оставались куски стекла, обтёр веки, задержал ладонь на подбородке и затем, напоследок, оттягивая удовольствие, провёл влажной марлей по изрезанным губам.
— Ну ты даешь, разведка, — нервно выдохнул Жеглов, — ты понимаешь, что ты разбиться могла? Там метра два от окна вниз, плюс осколки. Ты ж не тигр, зачем тебе столько полосок на коже?
— Не ругайся, — устало попросила Шарапова, — в конце концов, мы же поймали Фокса. Груздев оправдан! Ты не рад?
— Рад, — выдохнул Жеглов, — но у нас теперь полный ресторан перепуганных граждан и ты, порезанная на лоскуты. Ну и рожа у тебя, Шарапова, ей богу, ну и рожа…
Шарапова вдруг резко подняла голову и отвернулась.
— Что, уже не как смерть красивая, да? — стальным голосом спросила она, и Жеглову показалось, что в голосе ее задребезжали подступающие рыдания.
Он, забывая о раненом плече, развернул Шарапову к себе — и правда, в краях глаз у неё стояли слёзы.
— Никакой смерти больше, — выдохнул он и, поддавшись слабости, осторожно поцеловал оставшуюся между царапинками целую полоску кожи на щеке.
Шарапова рвано выходнула, вздрогнула и, не дав Жеглову отстранится, коснулась его губ своими.
Осознание, накрывшее Глеба, сравнимо было с пулей в грудь — в сердце — навылет. Он нарушил своё обещание — снова позволил Шараповой рисковать жизнью. За что? Тёплая девочка, неловко жавшаяся к его губам, неуверенная в том, что может нравиться, могла пару часов назад исчезнуть из этого мира навсегда.
— Никогда, — пробормотал он, стискивая опешившую Шарапову в объятиях, цепляясь пальцами за ее пропитанное кровью платье, — никогда больше тебя не отпущу…
Он целовал ее так отчаянно, как ни делал ничего в жизни. Третья стрела — или как там назывались эти грани индейской любви? — вошла в него накрепко, и осознавал Глеб это почему-то очень четко, в образах, со всеми смыслами.
Он боялся за Шарапову больше, чем за ход операции.
Боялся больше, чем за себя, когда стрелял из мчащейся по набережной машины.
Поставил ее интересы много выше своих и уже не боялся себе признаться в этом.
«Пропал ты, Жеглов, пропал» — пожурил он себя, мягко опрокидывая Шарапову на постель, так, чтобы не задеть порезы.
А когда она, стягивая с него рубашку, поцеловала его за ухом и назвала полушёпотом «Глебушка», Жеглов понял, что погиб.
Пронзили его три индейские стрелы насмерть, и одна — в самое сердце.
И адской болью заныла дыра, этой стрелой оставленная, когда Шарапова на следующий день, хмурясь в кабинете, будто не было между ними ничего, будто не стояли они, обнявшись, ночью в кухне, закуривая последнюю в пачке папиросу на двоих, будто не целовались рвано, с выдохом, на утро в постели, будто Глеб не клеил ей всё утро пластыри на изрезанное лицо с поцелуями на каждую царапину, предлагала план по поимке «Чёрной кошки».
Замечательный был план. Умный, хитрый. И непременно ведущий к ее —Шараповой — смерти.
— Никогда и ни за что, — отрезал Жеглов, отворачиваясь к стене, — я грех на душу не возьму. Нельзя тебе в банду соваться!
— Да что мне будет-то, Глеб! — с азартом воскликнула Шарапова, морщась от того, что от резких движений ртом раны на щеках расходились, — у нас же идеальный план с тобой придуман! Я модисткой представлюсь, которой Фокс барахло сбагривал. Мы же с Веркой поговорили — она сказала, ее из банды никто в лицо не знает!
— Шарапова, ты смеёшься? — хмыкнул Жеглов, — Лена, у тебя на лбу десять классов и музыкальная школа вместе с фуражкой лейтенантской отпечатались. Какая из тебя приблатненная модистка? Ты хоть шить умеешь?
Шарапова сверкнула на него злыми глазами и упрямо фыркнула.
— Звони Панькову. Вот если он скажет нет, тогда даже думать забуду!
Но Паньков, раздери его чёрт, сказал «да».
И Шарапова, наряжённая в препошлое платье в розовый горошек, стояла теперь под памятником Ивана Фёдорова, пугая прохожих своими шрамами.
Жеглов, оставшийся в управлении, боролся с нервным кашлем.
Слишком часто он представлял Шарапову в ситцевом розовом платьишке.
Допредставлялся.
Разумеется, на встречу пришла не Аня. Разумеется, за Шараповой забегал «хвост».
Когда, наконец, под вечер, раздался телефонный звонок, Жеглов рванулся к трубке так, что сбил с ног Панькова вместе со столом, за которым тот сидел, и вместе с парой стульев в придачу.
Паньков закудахтал, возмутился, но быстро сообразил, что к чему, и посмотрел на Жеглова не с претензией, но уже с насмешливым интересом.
— Лена, что? — крикнул Жеглов в трубку и зажал рот ладонью.
На том конце провода снова, как ночью, прозвучало нервно-жалостное «Глебушка», а потом вдруг зашумела толпа.
— Говори! — зашипел в ответ Жеглов.
И тут же из трубки раздалось:
— Лёлик, милая, это я!
— Я тебя слушаю, Шарапова, говори скорее! — нервничал Жеглов.
— Сестренка, славная, приедешь сегодня ко мне?
Жеглов улыбнулся. Тепло звучал голос Шараповой. С любовью.
Но отвлекаться было нельзя.
— Они назначили тебе встречу?
— Эх, жалко как… Ну может тогда 20го или 21го?
— Они назначили встречу в половину восьмого что ли?
— Вот всё-то ты понимаешь, роднуля моя! С полу слова! Так бы и расцеловала!
Паньков, сидящий рядом, хмыкнул, и Жеглов впервые за долгие-долгие годы почувствовал, что краснеет.
Через пару фраз стало понятно, где бандиты назначили встречу.
— Ладно, давай, несильно там резвись, — улыбнувшись, под конец сказал Жеглов, — отбой.
— Лёлик, погоди! — затараторила Шарапова.
Глеб напрягся.
— Что такое?
— Когда ко мне пойдёшь, ты, главное, на стрелку не ходи, на ту, которая третья от моего дома. Не нужна тебе третья стрелка. Ну все, родная, целую!
И Шарапова положила трубку.
— Что это значит? — недоуменно спросил Паньков, — что она сказала?
Глеб чувствовал, как у него начинает дергаться глаз.
— Она сказала, чтобы я не боялся за неё.
Но не бояться не вышло.
С оборванным сердцем смотрел Жеглов на то, как перед сломанным шлагбаумом проносится товарный состав, а за ним, мелькая меж вагонов, все меньше и темнее становится точка хлебного фургона.
— Что ты стоишь, Глеб?! — бился в истерике Ушивин, — они же убьют ее!
Фургон уносил Шарапову — как она хотела, в банду.
Шарапова привыкла идти на смерть.
Глеб уходить на смерть тоже привык, но отпускать кого-то на неё ему ещё с таким тяжёлым сердцем не приходилось.
Внутри всё цепенело от одной только мысли:
Не справился, не уберёг.
Не долюбил.
Фургон они не догнали.
Списали номера, обьявили в розыск, но все равно скребло на душе у Глеба сотней поганых кошек — не сможет Шарапова банде доказать, что не стукачка. Не выкрутится.
— Что ж ты так убиваешься, — мягко потряс его Паньков, — Шарапова в разведку ходила сколько раз? Справится!
«То разведка, а то бандюки паскудные» — невесело подумал Жеглов.
— Вернерся она к тебе, ты только верь, — осторожно добавил Паньков и прежде, чем Жеглов успел бы ответить, скрылся за дверью.
Все-то он знал, хитрый Паньков.
И Глеб верил.
Когда вешали фотографии на дверь в складском подвале — верил.
Жеглов, долго немудрая, вырвал из шараповской книжки про индейцев первую попавшуюся гравюру.
«Покахонтес, принцесса Мира» гордо гласила надпись снизу, и Жеглов засмеялся нервно — только бы девица с луком и стрелами той, что патронами обходилась, помогла.
Верил Глеб и когда Фокса на следственный эксперимент повезли.
Когда в люк кричал истошно, что дырку от бублика бандиты получат, а не Шарапову, верил совсем — только бы дверь с принцессой не скрипнула, только бы девочка обо всем догадалась.
«Давай, ты, баба со стрелами, подсоби» — взмолился мысленно он, и будто сжалилась над ним небесная канцелярия, разрешила больше не мучиться:
В проеме складского люка, измятая и посеревшая, показалась Шарапова — настолько уставшая, что Пасюку пришлось тянуть ее под локти. Улыбка из-за свежих ран на лице была неуверенная, однобокая, но такая смелая и честная, что Жеглов, забыв про всё, сунул небрежно наган за пояс и, рванувшись вперёд, заключил отважную девочку в объятиях.
— А вот и ты, —прошептал он, утыкаясь носом в ее плечо.
Шарапова тяжело выдохнула и подняла на него глаза. Те были красные, с изорванными сосудами, но счастливые, будто Шарапова всех врагов земли своей победила. Будто не было больше зла вокруг.
Жеглов провёл ладонью по израненной щеке. Шарапова, улыбнувшись, чуть повернулась голову и коснулась губами его ладони.
— Красивая ты, Шарапова…
— Как смерть?
— Как жизнь.
И словно в насмешку над Глебовой любовью один из бандитов рванулся из строя.
— Не стреляй! — воскликнула вдруг Шарапова, рванувшись вперёд, — не стреляй, Глеб! Он пришёл со мной!
И побежала за беглецом со всех ног, отступаясь в сугробах.
Жеглов терялся. Отпустить бандита значило пройти против своих принципов.
Но не он ли сам на днях четко понял, что готов поставить интересы Шараповой выше своих?
Выше своих — да. Но выше интересов справедливости?
Вдруг на фоне стены блеснуло что-то чёрное — Левченко, остановившись, вытащил из-под ватника наган и наставил прямо в грудь бегущей за ним Шараповой.
Думать больше не имело смысла.
Выстрел — и грузное тело, качнувшись, упало прямо Шараповой под ноги.
Глеб подбежал к ней через секунду, ожидая если не благодарности, то хотя бы теплоты, но Шарапова обернулась к нему с таким взглядом, как Жеглов видел лишь раз и изо всех сил хотел бы забыть.
Такой же взгляд он видел, когда на руки Шараповой упало тело Васи Векшина.
Отчаяние и непонимание. И ненависть, тонкая, честная — к нему, убийце.
— Что ты наделал? — прошептала Шарапова, отшатнувшись от Жеглова, как от чумы, — ты убил человека!
— Я убил бандита, — сказал, будто оправдываясь, Глеб, но уже понимал будто, что прощения ждать не стоило.
Опасным был этот взгляд. С абсолютным смыслом — «от любви до ненависти».
Слишком честной была Шарапова девочкой, слишком правильной — верно тогда сказала прачка Шура.
И не было в ее идеальной картине мира, где царила справедливость, места для убийцы человека — пусть даже и того, кто целился ей из нагана в сердце.
— Он мог убить тебя, — сказал напоследок Жеглов, но Шарапова уже бежала прочь от него, минуя «Фердинанд», всех товарищей и линию бандитов, плевавших в ее сторону грязными ругательствами.
Жеглов едва не закричал.
«Замаралась об меня» — подумалось ему в сердцах.
Замаралась, как он сам, от соловьевского предательства.
— Глеб Егорыч, что с тобой? — спросил Копытин, поддерживая позеленевшего Жеглова под локоть на подножке «Фердинанда».
— Ничего, — мёртвым голосом отозвался Жеглов, — отвези меня, отец, куда скажу.
***
Шарапова не помнила, как дошла до квартиры на Ордынке, как смыла с себя грязь и кровь прошедших суток, как рухнула на постель.
Но то, что никого рядом с ней не было, помнила точно.
Проснулась, натянула рубашку поверх майки и вдруг застонала — вспомнила, что произошло.
«Дрянь неблагодарная» — корила она себя, закуривая прямо у комода, вцепившись руками в волосы.
Жеглов не просто человека убил. Он, испугавшись за неё, бездумно, без злого умысла, убил бандита.
В конце концов, откуда ему было знать, что Левченко — по сути, парень хороший? Что служил исправно? Что сам жизнью рисковал?
И целился-то вовсе не в Шарапову, а в него самого — в Жеглова.
И подумала вдруг Шарапова, раскрыв рот: а что бы она делала теперь, убей Левченко Глеба?
В глазах мелькнули страшные картинки, будто воспоминания о жизни, какой никогда не было — Жеглов, с дырой в груди, мёртвый у неё на руках.
И не вскрикнуть, не попрощаться.
Если бы не было на земле больше Глеба Жеглова, что бы она теперь делала?
Испугавшись собственных мыслей, Шарапова вскочила, выбежала в кухню и тут же зажмурилась от яркого света — кто-то раскрыл шторы.
На фоне белого, озарённого ранним осенним солнцем окна с летящими по ветру занавесками темнел невысокий силуэт.
Шарапова пригляделась: Жеглов в своём извечном полосатом свитере и почему-то в пыльных галифе, будто и не переодевался с вечера после облавы, обернулся на неё со странным испугом во взгляде.
На руках у него сидел, подёргивая руками, младенец.
Тот самый, что был найден живым, потому что был объявлен мертвым.
Их подкидыш. Маленький человечек.
Шарапова хотела было сказать что-то, но Жеглов приложил палец к губам — мол, тише, спит, только успокоил.
Как заворожённая, Шарапова подошла к странному видению.
Не представляла она никогда Жеглова с ребёнком на руках.
Впрочем, и себя по ночам в объятиях Жеглова не представляла ни разу, а ведь — было. Все было, чего случиться не могло.
— Ты меня прости, — тихо заговорил Глеб, глядя на Шарапову снизу вверх, — убил я, правда. Но я тебя спасал. Прости, если сможешь.
«Я тебя давно простила» — подумала Шарапова, но слова застряли в горле, и вместо ответа она, закрыв глаза, прислонилась лбом к его виску.
Жеглов подавился вздохом.
— Он твой теперь? — спросила Шарапова, кивая на младенца, — будущий милиционер?
Жеглов уткнулся носом ей в плечо, одной рукой удерживая ребёнка и другой — прижимая к себе невозможно правильную девочку.
— Наш, — уверенно сказал он, — если ты не против, конечно.
Михал Михалыч, проснувшийся по обыкновению раньше всех и тихо наблюдавший за происходящей сценой из не освещенного ещё солнцем коридора, тихо посмеивался в кулачок.
Всё-то у этих двоих было не как у людей.
И дружба через ширму. И любовь через облавы. И предложение — через недомолвки шёпотом, чтобы младенца спящего не разбудить.
Тихо просыпалась добрая, осенняя Москва, зацелованная солнцем.
Эхо войны становилось всё тише.
По крайней мере — для троих.
Примечания:
* — отсылка к песне «Белая ночь» в исполнении Полины Агуреевой (к/ф «Ликвидация»)