I
8 февраля 2023 г., 23:13
У него стали пустые глаза. Вялые, обезвоженные, как листва за окнами каменного монастыря. Он начал шептать молитву, перебирая четки, губы у него иссохли. Он еще смазывал губы остывшим воском. Но это два дня как не помогало. Он словно совершал действия из прошлой жизни. Он безотчетно подчинялся Богу, но Бог уже утрачивал над ним свою власть.
Его глаза блеснули, как в воду попадает капля, как масло шипит на огне — в проеме тяжелой дубовой двери, отставленной тоже ровно на два шага, он посмотрел на Беду. Так посмотрела бы смерть.
Беда отшатнулся, и ступни у него ощутились босыми на этом вымощенном камне, утратившем тепло. Он был в туфлях из телячьей кожи, но ноги у него промерзли от одного взгляда отца Захариаса. Беда не был подобен Севастийским мученикам, даже близко с ними не стоял. Они не замерзли — они были святыми, а он от одного ледяного, неживого взгляда Захариаса окунулся под град — колкий и бьющий.
Беда сбежал — он еще летел по монастырю, новоотстроенному, рожденному только прошлой весной вместе с первым заложенным камнем. Аббатство святых Петра и Павла, Монкуирмут-Джарроу, развеселые братья-близнецы; оно не наполнилось ни достаточным мраком, ни страданиями, и даже свет через синий витраж бился к ним по-мирски. Беда был с церковью святого Павла как с ровесником — мальчик-послушник, в темно-коричневом, еще игрушечном подряснике, со всеми светло-русыми волосами на голове. Беде было тринадцать лет.
Он единственный из всех любил эти не разверзнутые еще плесенью стены, не избитые северо-западным ветром с реки Тайн. Монахи еще сердито оглядывались на крепкую крышу, на толстые камни — странно было быть старыми в новом месте. Они жили, скрестив руки, поджав губы, но сам ветер порой был неспокойным, пробираясь в открытые двери и щели окон.
— Веселишься, брат Беда? — отец Севериан улыбнулся ему — такой живой, подрумяненный, пока не старый. Беда даже не испугался, а повторил за его улыбкой. — А пол ты не забыл натереть?
Отец Севериан засмеялся — серебристым, перескакивающим смехом, и Беда ответил ему еще более громким мальчишеским смехом.
— Забыл!
Отец Севериан прикусил свою же губу, тщетно сдерживаясь. Его раздувало от смеха, как шар.
— Тш-ш! Беда!
Отец Севериан пытался нахмуриться, не засмеяться и все одновременно — лицо его корчилось чуть угрюмо, тут же улыбалось, и Беда уже начинал задыхаться. С отцом Северианом не смог бы сравниться ни один королевский шут.
— Иди давай, не вынуждай меня, — отец Севериан давал наказ, но давал его столь ласково, осторожно. Он тронул маленького Беду по плечу и из смеха крепкой ниткой вытянул улыбку.
— Хорошо, отец Севериан. Да пребудет с тобой божья милость.
— Да пребудет с тобой божья милость.
Беда расправил плечи — порой монастырь казался его собственностью. Не просто домом, а его имением, которое было у его настоящего земного отца Биллфрита — тоже в какой-то утекающей прошлой жизни. Он ухаживал за ним, как за маленьким, подметал пол, натирал его до блеска маслом, ставил тающие прямо в руках свечи, сдувал пылинки со скамей, кипятил в тазах воду. Монастырь стал ему роднее первой семьи, которая исчезала сном поутру.
Вся братия в нем — и он хотел быть одним из них, он становился ими. Беда рос, как пересаженная английская роза, и вдруг впервые стал забывать, как хирела под ним земля, как не принимал он дожди. Он больше не был просто ребенком.
Он полюбил это место, как влюбляются в первый снег.
Руки были натружены уже до красноты — и у Беды впервые не было настроения отлынивать. Он взглянул на мерцающие окна. Мирской свет щекотно прикасался к его лицу. Но он не дразнил, и золото было капнуто в его лучи, как в карие глаза Беды. Он заметил свое дрогнувшее отражение в окне и показался себе куда более юным и хрупким, чем он уже видел себя, когда на себя не смотрел. Это несоответствие не расстраивало его, просто удивляло — иногда время было лезвием ножа, иногда — хрящами от животных, резиной, чем-то бесконечно тянущимся.
У него еще было так много времени, а он и забыл.
— Брат Беда! Все готово?
Отец Кеолфрид ступил в залу — скользнул в нее.
Беда увидел сначала посеребренный круг волос, аккуратно выстриженных по шапке монаха. Они напомнили ему круглую луну, больше никогда не обращавшуюся в солнце. Лишь позже — он шевельнулся от голоса настоятеля, их аббата. Беда так раньше поднимал подбородок на голос отца Бенедикта — у него узловатые пальцы рук, его ноги вздрагивают в покое. Беде было восемь, когда он оказался под его опекой в монастыре — и он плакал, как недокормленный волчонок. Он помнил еще маму Осану и ее косынку, если она выходила в люди.
Отец Бенедикт быстро изгнал родителей из его воспоминаний как что-то, что не вполне принадлежало ему. Они были теперь только под Богом, под его белыми равнодушными облаками. После отца Бенедикта, беспокойно умчавшегося в Рим в качестве паломника, был отец Кеолфрид.
— Да, отец Кеолфрид.
От него веяло утешением. С ним Беда стал спокойнее — и страхи исчезли. Беда с ним остался бы и на краю света. Когда разрушилось бы все. Он не знал, почему так подумал.
— Значит, можно и отдохнуть, — и улыбка зажглась на уже не юном лице.
Он присел на скамью, будто тоже утомился от трудов, был здесь вместе с Бедой, истер колени и до сухости извел ладони, вдыхал маслянистый острый запах, теперь растекшийся по полу, впитавшийся в него. Это вызвало у Беды ответную улыбку, и он сел рядом — даже не совсем почтительно, а облегченно и весело, замахав ногами над полом. Детско-подростковое прорывалось в нем наружу по капле, вдруг звонко бьющей по морю.
— Правда, чудесен наш монастырь, брат Беда? — улыбка у отца Кеолфрида все тянулась, в глазах появился задумчивый мечтательный блеск. Кто-то тоже преобразил его глаза, очистил их от сиюминутного, суетного, натер до чистоты праведной.
За одно мгновение.
Беда обвел окружавшее их сияние одним взглядом. К вечеру внутри монастыря укрытие от внешнего мира проступило четче. За окнами становилось непроглядно темно, до синевы океанской, бездонной, до потерянной тишины ленточных рек Тайн и Уир, которые ночью стали бы глубже. Двойное аббатство, двойня рек, рожденных от дождя и снега. Здесь все имело двойника.
В монастыре же стало светло от зажирнившихся воском и огнем свечей. Начищенный до блеска алтарь тоже отбрасывал свет, как мяч. Звезды на сумрачном небе проигрывали в яркости железному паникадилу, увешанному огнями. Не могли они соперничать и с крестами на их шеях, с одиноко прозвеневшими четками на запястьях.
— Правда, отец Кеолфрид.
Беда восхищенно выдохнул — изо рта едва не вырвался пар. Он чувствовал себя по-особенному сегодня, словно причащенным, словно коснувшимся чудотворных мощей. Беда угадывал в себе просыпающуюся силу.
Теплый взгляд отца Кеолфрида остановился на нем.
Беда не встретился с ним взглядом, не перехватил его, но весь вздрогнул, его будто одобрительно погладили по голове. Его первый отец в вере, отец Бенедикт, был скорее как приложенный лед ко лбу.
— И ты, брат Беда, отлично справляешься.
Отец Кеолфрид говорил той самой силой, которая заставляла кровь Беды бежать быстрее. Когда навязанный ему монастырский покой стал мечтой? Он и сам не вспомнил бы.
Мечта выросла из его ежедневных трудов, вспыхивающих впечатлений: степенные в разговорах голоса в распевах поднимались до небесных высот, и бережно сшитые, хранящие историю книги — рождение и смерть людей, святые предания и счет на провизию, и монахи, уверенно и мягко идущие по коридору в преломляющихся солнечных лучах. Повседневность соприкасалась с божественным провидением — и если Беда молился о масле и хотя бы о козьем молоке, им в те же прошлые весенние дни приводили блеющую, белую кудрявую козочку.
Они могли смеяться, расскажи он им, но разве Бог не прислушивался к Беде? Золотым сиянием были окружены их остриженные головы, когда они читали псалмы, белые руки их, выплывающие из широких льняных рукавов, творили тихую магию — шуршали листами, расставляли чаши с вином, гасили двумя пальцами свечи, крестились сами и крестили еще маленького Беду перед сном. Они запирали ставни на дверях и окнах, они же довольно прищуривались на пение зябликов, они давали двум рекам веселее журчать, и с ними шелковистые бабочки и сонные шмели садились на постриженную траву и высовывающиеся васильки.
Беда разглядел в них свою будущность, он захотел встать с ними рядом, чтобы стать посланником всего божеского и внесущего, чтобы узнать, как приятно щиплет кончики пальцев от простых чудес и благословений — то не сравнилось бы с солью и сахаром обыденной мирской жизни.
— Какой ты стал задумчивый, брат Беда.
Почему-то это заставило его покраснеть — он был с корнями вырван из своих мысленных блужданий.
— Простите, отец Кеолфрид.
— О, за что же ты извиняешься?
Он продолжал ласково улыбаться, с щепоткой доброго смеха. Беда снова подумал о времени, о котором уже стал забывать, он самолюбиво догадывался, что он — бесконечное, безвременное существо.
— Я часто убегаю в свои мысли, отец Кеолфрид, — Беда задумчиво поджал губы, взвешивая, тянет ли это на раскаяние. — Это плохо?
— Что же плохого, Беда?
Беда заметил, что отец Кеолфрид упустил отдаляющее и в то же время родственное обращение «брат». Отец Бенедикт никогда бы не забыл. Было в нем, в отце Бенедикте, чрезмерно земное — в беспокойстве и в соблюдении традиций. Он был причислен к лику немногих, к лику избранных, и был овеян их же манящей недоступностью, их гулко бьющимися сердцами, сокрытыми в темноте.
Но отец Кеолфрид был по-настоящему соткан из воздуха и света, он был лучше. От него исходила сила, он был как воплощенная святыня — хоть и греховно так думать. Беда не знал о нем ничего особенного, ничего, что отличало бы его от общего дела, но он был как щит, и Беда еще мог, ему еще позволительно было за ним спрятаться.
Его мудрость только познавалась Бедой, а жизнь вырисовывалась наметками, штрихами, словно побуждая его закончить эту скромную икону.
Жизнь святого Кеолфрида.
Беда вздрогнул еще раз — но как он мог не думать об увековечивании, о возвеличивании?
— Мои мысли уводят меня очень далеко, — Беда усмехнулся, как может усмехнуться только тринадцатилетний. По наитию, а не по умыслу.
По лицу Кеолфрида пробежало сомнение — так шелохнулась бы листва или вуалью облака прикрыло бы луну.
— Куда же, брат Беда?
— Надо думать о земных делах, о том, как помочь ближнему, — губы Беды обиженно повторили втолкнутое в его рот, вбитое в его глаза — столбиками извивающихся слов на пергаментных листах. — А я думаю о другом.
Отец Захариас. Беда слышал внутри себя гром, который нарастал по мере того, как момент с встречи их взглядов отдалялся. Сейчас прозвенела молния — она попала прямо в него.
Ему показалась смерть. Он сухо сглотнул, в горле не было ничего, даже капли влаги.
Беда думал о смерти, о растяжимом, не укладывающимся в его голове времени. Он бы назвал эти года иначе, он бы обрядил королевство Нортумбрии в пурпурные одежды.
В глазах отца Захариаса мелькнула недолговечность, ломкость жизни, необъяснимо поразившая Беду — и ему почудилось, что эти глаза, эти медленно шепчущие губы способны погубить и его, и его сырую, паром идущую землю, на которой он был рожден.
Он впервые испугался чего-то еще с тех пор, как был оторван от дома.
Отец Кеолфрид, внимательно наклонив голову, безмолвно просил Беду: «Расскажи мне».
Больше похоже на наваждение. За стенами монастыря, может, и бывала смерть, но не в нем — в его тихом неспешном здравии, в его молельном и упорном труде. Как светило им в их аббатстве солнце, через окна, влетая прямо в двери, пятнами меда бросаясь на каменную кладку — оранжевое и вспыхивающее золото, белое и сонное, завораживающее розовое, когда наступал закат. Как они все спешили на заутреню, как складывались вместе их ладони, склеивались, и плечи их соприкасались, брат к брату. Беда был среди них — маленький, осененный, уже не брошенное в землю семя, а росток. Отец Моркант про него так заметил.
— Я всегда думаю о большем, — Беда поерзал на своем месте, он научился немного быть не ребенком, не обжигать свой язык первым придуманным страхом, облеченным в слова. — О мире, отец Кеолфрид. О том, как он устроен. Отец Кеолфрид, поймите, — Беда обратился к нему с жаром, карие глаза его осветились, убежденно замерцали. — Мне достаточно нашего монастыря, но как бы вам объяснить, отец Кеолфрид? Я могу бывать умом в разных местах. Я столько всего могу увидеть! Я вижу, что видел бессонный Кутберт, прежде чем уйти в монахи — я вижу непроглядную ночь, прикрывших глаза овец, и он один, Кутберт, стоит, смотрит на звезды. Вижу, как они слепят, блестят, похожие на ангелов, они превращаются в ангелов, они забирают души.
Беда переводил дыхание. Его воображение, раздразненное образами, подслушиванием, чтением агиографий, сейчас распухло как никогда — в его ушах, за его глазами, накалилось, как щипцы, до которых невозможно было дотронуться, а сами они схватывали все. Он не был бы таким жадным, видь он все, бывай — везде. Его неутомимость черпалась из скудных, но теплых душе и прохладных коже ландшафтов. Его сердце и голова были заключены в этом монастыре, его тело было в речках, в траве, в деревьях.
— Как это прекрасно, брат Беда, — отец Кеолфрид блаженно прикрыл глаза. Глаза его показались Беде такими же скрывшимися звездами. — Что еще ты видишь? — отец Кеолфрид мягко раскрыл глаза, как проснувшийся.
Беда был смущен и польщен, что отец Кеолфрид так интересуется его умом.
— Он ведь у тебя сейчас обрастает, зеленеет, пышет цветом, твой ум. Он произрастает к своему высшему расцвету. Ты помнишь виноградную лозу на нашем заборе, Беда?..
Отец Кеолфрид порой, казалось, просто считывал его мысли, перебирал их своими пальцами, сухими на кончиках.
— Да, отец Кеолфрид.
— Помнишь, какой она была прошлым летом? Маленькой, очень зеленой, едва пустившей побеги, — отец Кеолфрид перемял между собой пальцы, будто в них были четки. — Сейчас — ты видел ее?
Беда знал, что он ждет ответа — из раскрывшихся губ, из полуприкрытых глаз.
— Листья на ней теперь большие, жилистые, толстые. Отец Анастасиус говорит, что скоро лоза доберется до нашего дуба и оплетет и его, — Беда сдержанно улыбнулся. Все-таки сейчас это казалось невозможным.
— Так и твой ум, Беда. Он — точно такой же, как эта лоза.
Воздух был весь во взвеси медленно жухнущих листьев. Осень подкрадывалась, воровато отщипывала по чуть-чуть — от малахита травы, от голубого, пышного облаками неба.
Беда так и не сказал ему о главном. О мучавшем. Отец Захариас — его глаза — омрачали Беду, посыпанного похвалой, отвлекали, уводили от сути. Он не знал, что было ему в том видении, похожем на жизнь, или в жизни, похожей на видение.
Ничего подобного он не видел — как лоза, которая только этим северным английским летом перемахнула через доски забора.
— Тебя ждет великое будущее, Беда.
И эта жизнь, похожая на смерть.
— Я вижу в тебе много способностей, вижу в тебе первооткрывателя, — отец Кеолфрид проницательно прищурил глаза. — Не ты ли тогда помогал отцу Эату переправлять послание об объединении Берниции и Дейры в наше славное королевство Нортумбрия?
Беда в то время был даже еще не рожден — но они с отцом Эатом вставляли, выпытывали слова, стершиеся или выжженные за истечением лет — додумывали.
— Я, отец Кеолфрид.
— Ты раздумчивый мальчик, Беда. Видишь то, чего другие не замечают. Ты знаешь, так одаренные и возвышенные Богом люди могут прочитывать в настоящем строки будущего.
Беда слегка страшился этих откровенностей, которые на вкус были как мед — он подозревал, что они искушают его, проверяют на прочность, и он может не выдержать.
— Кажется мне, ты один из таких.
Но пальцы отца Кеолфрида по-прежнему успокаивающе терлись друг о друга, растирали прозрачную нить мысли до наконец сказанного.
— Беда, по-твоему, время течет сейчас медленно или бежит быстро?
Их разговор поменял направление, как ветер становился юго-западным в преддверии теплых осадков на полях и дорогах Джарроу.
— Течет, — Беда поджал пальцы.
Отец Кеолфрид причмокнул губами — такие размышления вслух были ему вместо хлеба, говяжьей вырезки и воды.
— Значит, время — оно как река?
— Да.
— А можно ли время заболочить, как речку, высушить его?
Постепенно отец Кеолфрид принялся его испытывать, и в голове Беды запутывалась и распрямлялась пряжа.
— На самом деле — я думаю, что можно.
— Как?
Его голос был сейчас катающимися шариками серебра.
— Несчастья останавливают течение времени, возвращают к его руслу.
— Время тогда замедляется?
— Отчасти да.
— А как оно высушивается?
— Так случится только в конце всех времен, — пролепетал Беда.
Страх сел и поскребся у него на груди, напомнив ему о том, что он — тринадцатилетний, а не трехсотлетний. Взращенный в монастыре, в сосредоточии жизни, ума и искусства, он был монастырским цветком, но он был и ребенком, который вспоминал об этом в самые неопределенные, туманные мгновения, как теперь. Тогда он донельзя чувствовал себя человеком, маленьким, придавленным, а не монахом — которые все в себе соединяли воздух и вино, вериги и холодные целовальные кресты.
— Ты уверен?
— Может быть, еще большие несчастья?
— Ты начинаешь гадать, Беда.
Отец Кеолфрид неудовлетворительно покачал головой.
— Ох, отец Кеолфрид, я не знаю.
— Время иссохнет, когда падет последний англосакс.
Беда испуганно понял и остро прочувствовал — время было неразрывно связано с их историей. Значит, могли умирать римляне и франки, но только если они — люди Нортумбрии, их вереск и их пасмурное низкое небо, бело-голубое, как лед, — если они падут, тогда времени не станет.
Это была как собственная смерть, и Беда покрылся колючими мурашками.
— Вот так, брат Беда. Дай Бог, чтобы наша река текла и бежала, — губы отца Кеолфрида сомкнулись совсем ненадолго. — Ты уже выучил по латыни до десяти?
В его устах это не был резкий переход, отец Кеолфрид всегда плавно уходил от высокого, недосягаемого, к низкому, всему, что было на уровне человеческих глаз.
— Unus, duo, tres, quattuor, quinque, sex, septem, octo, novem, decem.
— Прекрасно, Беда, — отец Кеолфрид зажмурился такой улыбкой, словно во рту он держал на зубах кубик твердого сахара и мерно его разгрызал.
Беда поклонился ему, благодарный за похвалу.
— Смотри, не забудь читать перед сном De pedibus. Не забудешь?
— Я буду читать, как вы сказали, отец Кеолфрид.
У Беды было ощущение, что они с отцом Кеолфридом поднимались со сна. Немного несвоевременным и смятым показался сам себе Беда, его рубашка, полумонашеское-полуигрушечное одеяние в виде его подрясника, в стискивающих туфлях отекли пальцы ног.
Ему еще хотелось «подремать» в неземных разговорах, потеряться в их монастыре, как в мыльном пузыре, погрузить свои пальцы и голову в клейкое время, сладковатое, вязкое. Время могло быть совершенно разным — и только недавно Беда мог посмотреть на него со стороны, как смотрел уже с высоты своих прожитых монастырских лет на Осану и Биллфрита.
Время тоже породило его — и как-то совсем смешно оно сказало:
— Пора в опочивальню, брат Беда.
— Да, отец Кеолфрид.
Отец Кеолфрид, не стесняясь, по-отечески хрустнул спиной, разминаясь на скамье. Беде вздумалось засмеяться, и он еле сдавил улыбку, прикусил ее на самых своих губах, поймал.