«Мы гораздо спокойнее относимся к смерти миллионов людей вследствие взрыва, чем к смерти одного знакомого».
Римская Империя, 322 год
Никому не приходит в голову рассматривать дворцы изнутри. Снаружи они — символы величия, торжество имперской мощи, обращенные к толпе. Но изнутри, если ты живешь в них с рождения, они — всего лишь клетки. Позолоченные, отделанные слоновой костью, утопающие в шерсти и шелке, но клетки. Я провела в своей четырнадцать лет. Золото на стенах слепит глаза, если смотреть на него слишком долго. Я научилась щуриться, отводить взгляд, смотреть в книги. В них нет золота. В них есть правда. Или хотя бы то, что за нее можно принять. В покоях тихо. Всегда тихо. Ковры такие толстые, что шаги тонут в них бесследно — можно кричать, и никто не услышит, если не захочет. Шерсть, мягкая, как обещания моего отца, устилает пол от стены до стены. Я сижу на подоконнике, поджав под себя ноги, и читаю. Страницы шуршат — единственный звук, который я здесь позволяю. Волосы у меня белые. Не светлые, не золотистые — белые, как снег на Альпах, о котором я только читала. Мать говорит, это знак. Знак чего, она уточнять не любит. Каждое утро служанки заплетают их в тугую корону вокруг головы — тяжелую, как диадема, которую я однажды надену. Я терплю. Терпеть я тоже научилась. Туника на мне из невесомого шелка, цвета слоновой кости, под цвет потолка. Под грудью — тонкий пояс, вышитый золотом. На талии — другой, тяжелый, с подвесками. Два пояса: один напоминает, что я еще ребенок, второй — что ребенок этот уже товар. Рукава застегнуты до локтя десятками крошечных пуговиц из перламутра. Красиво. Бесполезно. Единственная свобода, которую мне дали — свобода не замерзнуть. Но есть кое-что еще. Пурпурная лента на подоле. Я сама пришила ее год назад, тайком, когда мать была в отъезде, а отец — на заседании Сената. Камни на ней настоящие, я взяла их из старого браслета, который никто не хватится. Лента тянется по самому краю подола, и когда я иду, она мелькает в складках ткани, как язык пламени. Как напоминание. Я еще живая. Пальцы у меня длинные, бледные, почти прозрачные на фоне пожелтевших страниц. Они танцуют по пергаменту, ласкают буквы, чувствуют шероховатости там, где писец слишком сильно нажимал на стило. Книги для меня — не просто слова. Они — голоса. Я слышу их, когда читаю. Я становлюсь теми, кто их писал. На пальцах — кольца. Мать говорит, принцесса должна носить драгоценности даже в собственной спальне, потому что никогда не знаешь, кто зайдет. Я ношу. Кольцо с печатью рода Флавиев жжет кожу — тяжелое, золотое, с изображением волчицы, вскормившей Ромула и Рема. Оно напоминает: я — собственность. Кольцо с лунным камнем холодит — его подарила мне бабка перед смертью, единственная, кто понимал меня без слов. Третье — из переплетенного серебра, тонкое, почти невесомое. Я не помню, откуда оно. Просто знаю, что должна его носить. В книгах я ищу ответы. На вопросы, которые боюсь задавать вслух. Кто я? Почему я здесь? Зачем мне эта жизнь из золота и тишины, если внутри меня бьется что-то, чему нет названия? Сегодня я читаю Светония. «Жизнь двенадцати цезарей». Калигула, Нерон, Тиберий — безумцы, чья кровь течет и в моих жилах. Я ищу в них себя. И нахожу. Не безумие — нет. Другое. Ту искру, что заставляла их видеть мир иначе. Ту самую, что сожгла их дотла. Стук в дверь обрывает мысль. Я не поднимаю головы. Знаю, кто это. Только одна рабыня стучит так — робко, словно извиняясь за то, что существует. — Госпожа... Голос тихий, как шелест сухих листьев. Девушка в выцветшей голубой тунике, с золотым ошейником на тонкой шее. Я знаю ее историю. Она из Британии, дочь вождя какого-то племени, проданная в рабство после поражения ее отца. Теперь она моя тень. — Императрица ждет вас. Я все еще не поднимаю головы. Пусть ждет. Слова Светония важнее. — Передай, что я приду, когда дочитаю. Рабыня молчит. Я чувствую ее взгляд на себе — удивленный, испуганный, восхищенный. Никто не смеет заставлять Императрицу ждать. Никто, кроме меня. — Госпожа... она будет гневаться. — Пусть. Я переворачиваю страницу. Тишина длится долго. Потом — шелест шагов, скрип двери. Я снова одна. Императрица. Моя мать. Флавия Фауста. Я ненавижу это слово — мать. Оно пахнет молоком и теплом, обещает защиту и нежность. Моя мать пахнет властью и кровью. Она красива той красотой, от которой хочется бежать без оглядки. Рыжие волосы — пламя, готовое сжечь дотла любого, кто подойдет слишком близко. Глаза темно-карие, почти черные, — омуты, в которых тонут судьбы. Губы всегда чуть приоткрыты в усмешке, даже когда она спит. Она старше отца на пять лет и правит им так же легко, как правит дворцом. Говорят, она отравила первую жену отца, чтобы занять ее место. Говорят, она спала с его братом. Говорят многое. Во дворце всегда говорят. Я дочитываю главу. Закрываю книгу. Медленно спускаю ноги с подоконника, поправляю складки туники. Пурпурная лента скользит по полу, когда я иду к двери. Отец — гора. Так я думала в детстве, когда он подхватывал меня на руки и кружил под потолком, и я смеялась, вцепившись в его жесткие темные волосы. Он пах лошадьми и кожей доспехов, вином и потом — настоящим, мужским запахом, от которого не хотелось отворачиваться. Константин. Император Рима. Завоеватель. Август. Для меня — просто отец. Единственный, кто смотрит на меня без расчета. Или мне просто хотелось в это верить всеми струнами души. У нас была большая семья. Братья: Константин-младший, Констант, Крисп. Сестры: Елена и Константина. Крисп — старший, сын отца от первого брака. Он не похож на остальных. В его глазах я вижу не зависть и не презрение — понимание. Он единственный, кто принимает меня такой, какая я есть. Белая ворона в стае черных птиц. Остальные — копии матери. Жестокие, алчные, видящие во мне только угрозу. Константина, моя «любимая» сестра, ненавидит меня так откровенно, что это даже перестало быть оскорбительным. Она смотрит на меня, как на таракана, которого когда-нибудь раздавит каблуком. Крисп — моя надежда. Моя вера в то, что в этом мире есть свет. Но даже он не знает всей правды. Даже он не знает, что просыпается во мне, когда я остаюсь одна. Покои Императрицы пахнут миррой и чем-то сладким, приторным, от чего начинает кружиться голова. Мать сидит на троне — не на том, официальном, в тронном зале, а на домашнем, из резного дерева с позолотой. Но даже здесь она — статуя. Мраморная статуя гнева. Воздух звенит. Я чувствую это кожей — напряжение, накопившееся за часы ожидания. Она смотрит на меня, и я вижу в ее глазах лед. — Где ты была? Голос спокойный. Это хуже, чем крик. Когда она кричит — можно спрятаться, закрыться. Когда говорит так — значит, приговор уже вынесен. — Читала, матушка. Я останавливаюсь в трех шагах от трона. Дальше — опасно. Ближе — унизительно. Здесь — ничья земля. — Читала. — Она смакует слово, как виноградину, прежде чем раздавить. — Читала, пока Императрица ждет. — Я не знала, что у тебя срочное дело. Ложь. Мы обе знаем, что дело всегда срочное, если оно ее. Но я не дам ей этой власти — власти признать, что я виновата. Потому что сама я себя такой не считаю. Она щурится. Прожигает взглядом. Я стою. — Я хотела поговорить о твоем браке. Внутри что-то обрывается. Падает в пустоту, и я чувствую этот полет каждой клеткой. — С Констанцием Галлом. Я молчу. Галл. Двоюродный брат. Мужчина, о котором шепчутся, что он жесток даже по меркам дворца. Который, говорят, засек раба до смерти только за то, что тот подал вино не с той руки. Да, такой зять был бы подстать великой императрице. Но не мне. — Я не выйду за него. Тишина. Абсолютная, звенящая. Мать медленно поднимается с трона. Она высокая — выше меня, выше многих мужчин. Сейчас она возвышается надо мной, как башня. — Ты выйдешь за него, потому что я так сказала. — Нет. Слово срывается с губ само. Я не планировала этого. Не готовилась. Оно просто вырвалось — и повисло между нами, как брошенная перчатка. Мать делает шаг. Еще один. Ее рука впивается в мое плечо — пальцы острые, как когти, ногти врезаются в кожу даже сквозь шелк. Причиняя боль и оставляя после себя красные отметины. — Ты поняла меня? — Нет. Я смотрю ей в глаза. И вижу, как мое собственное лицо отражается в ее зрачках — белая маска с синими провалами глаз. И вдруг маска исчезает. Глаза темнеют. Становятся черными. Я чувствую это. Ток, волну, что-то, поднимающееся из самой глубины, из той бездны, которую я всегда прятала. Оно вырывается наружу — и мать отпускает мое плечо. Отшатывается. Ее глаза расширяются, рот открывается в беззвучном крике. Она падает. Я смотрю, как она оседает на пол, как ломается ее величественная осанка, как гаснет взгляд. И не понимаю, что происходит. А потом — приходит осознание. Я падаю на колени рядом с ней. Слезы — горячие, соленые, бесконечные — заливают лицо. Я трясу ее за плечи, вкладывая в это движение всю свою отчаянную, безумную, детскую надежду. — Мама... мама, вставай! Ну пожалуйста, вставай! Я не хотела! Я не знаю, что это было! Мамочка! Она не двигается. Я помню только крик. Свой собственный, чужой, нечеловеческий. И потом — шаги. Тяжелые, быстрые. Дверь распахивается, и на пороге застывает отец. Его взгляд мечется от меня к телу матери. И в этом взгляде закипает такая буря, что я отшатываюсь. — Что ты наделала? — Я не... я не знаю... папа, я не хотела... Он не слышит. Он видит только ее — неподвижную, мертвую, ту, которую любил больше жизни. Он бросается ко мне, замахивается — и в тот миг, когда его рука касается моего плеча, он отлетает назад, словно наткнувшись на невидимую стену. Его ладонь обожжена. Он смотрит на нее, потом на меня — и в его глазах я вижу страх. Настоящий, животный страх. — Беги, — хрипит он. — Беги, пока я не убил тебя. Я бегу. Ноги несут меня сами. Коридоры, лестницы, двор, ворота, город. Я бегу, не разбирая дороги, и каждый, кого я случайно касаюсь, падает. Люди. Животные. Все, кто попадается на пути. Я чувствую, как сила вырывается из меня, как пар из кипящего котла, и не могу ее остановить. Лес встречает меня темнотой и тишиной. Я падаю на колени возле огромного дуба, обхватываю его шершавый ствол и вою. Я вою, как раненый зверь, оплакивая мать, которую убила. Оплакивая себя — ту, кем я была. Оплакивая людей, которых убила по пути. Дерево под моими руками начинает увядать. Листья желтеют и опадают, кора трескается, ствол сохнет. Я смотрю на это сквозь слезы и не верю своим глазам. Я убиваю даже деревья. Когда сил не остается, я поднимаюсь и иду дальше. В темноте не вижу оврага. Земля уходит из-под ног, и я лечу вниз, обдирая кожу о камни, разрывая в клочья свое прекрасное платье с пурпурной лентой. Последняя мысль перед тем, как провалиться в темноту: хорошо. Хорошо, что все кончается. Я очнулась от запаха. Кислая капуста, пот, дешевое мыло и еще что-то, чему нет названия, но что въелось в стены этого дома насквозь. Я лежала на грязном ковре, глядя в закопченный потолок, и пыталась вспомнить, кто я и где. Дверь отворилась. В комнату вошла женщина — полная, лет сорока, с корзиной мокрого белья в руках. Она поставила корзину на пол, уперла руки в бока и уставилась на меня с нескрываемым любопытством. — Очнулась, значит. — Голос скрипучий, наглый. — Ну и как звать? Я села. Голова кружилась, во рту был вкус земли и крови. — Йоанна. — Йоанна, — женщина хмыкнула. — Платье шелковое, украшения дорогие. Из знатных, что ли? Что в лесу забыла? Я смотрела на нее и лихорадочно соображала. Кто она? Где я? Что говорить? Инстинкт самосохранения, отточенный годами при дворе, включился мгновенно. — Мы с родителями возвращались домой. На нас напали разбойники. Маму убили сразу. Отец велел мне бежать в лес. Женщина прищурилась. Я видела, что она не верит ни единому слову. Но, кажется, ей было все равно. В ее глазах я была не человеком — выгодой. — Ага. — Она подошла ближе, оглядела меня с ног до головы. — Значит так. Будешь жить у меня, помогать по дому, делать, что скажу. Поняла? — Да. — Клавдия меня звать. — Она ткнула пальцем в сторону двери. — Во дворе белье развесь, потом дров принеси. Живо. Я встала. Ноги дрожали, в висках стучало. Я вышла во двор, на ледяной ветер, и принялась развешивать мокрые простыни. Руки мгновенно онемели, пальцы перестали слушаться. Я вешала белье и смотрела на лес на горизонте. Я убила мать. Я убила людей на улицах. Я убила дерево. И я не знала, как это остановить. Дни потекли чередой унижений. Ледяная вода, грязная посуда, тяжелые вязанки дров. Клавдия гоняла меня с утра до ночи, наслаждаясь властью над той, кто была «знатной». Я терпела. Я прятала свою силу глубоко внутри, боялась даже дышать слишком глубоко, чтобы не выпустить ее наружу. Два украшения я спрятала под рубахой, ближе к телу. Кулон бабушки — последний подарок единственной, кто любил меня по-настоящему. И фамильное кольцо — связь с родом, с прошлым, с тем, кем я была. Остальное — серьги, браслеты, три кольца — я продала на рынке в первый же день. На вырученные деньги купила простую одежду, еду, старые сандалии. На третью ночь я сбежала. Я бежала до рассвета. Лес сменился полями, поля — дорогой, дорога привела к стенам города. Большого города, с высокими зданиями и шумными улицами. Я узнала его по книгам: Пруссиас. Древний римский форпост, теперь византийский. Здесь я надеялась затеряться. Улицы кишели народом. Торговцы, рабы, легионеры, женщины с корзинами, дети, собаки, ослы — все смешалось в пестрый, шумный поток. Я шла, стараясь держаться в тени, ни на кого не смотреть, никого не задевать. Мысли путались. Что дальше? Где ночевать? Что есть? Я не знала. Я просто шла, погруженная в свои страхи, и не смотрела по сторонам. Столкновение было неизбежно. — Эй, слепая, смотреть надо! Я подняла голову. Передо мной стоял парень лет семнадцати, худой, наглый, с кривой усмешкой на губах. — Оборванка, — добавил он для ясности и рассмеялся. Что-то во мне щелкнуло. Та самая пружина, которую я так старательно сжимала все эти дни. Годы унижений, страха, ярости — все выплеснулось наружу. Я посмотрела на него. Просто посмотрела. Его смех оборвался. Глаза расширились, лицо побледнело, он схватился за горло и рухнул на колени, хрипя, задыхаясь, синея на глазах. — Помогите! — закричал кто-то в толпе. И в тот же миг чья-то рука схватила меня за запястье и потащила прочь. Я не сопротивлялась. Ноги сами перебирали, подчиняясь чужой воле. Мы бежали долго. Петляли по переулкам, ныряли в подворотни, пока не оказались в безлюдном месте у городской стены. Моя спасительница остановилась, отпустила мою руку и обернулась. Это была женщина. Молодая, красивая той спокойной, уверенной красотой, которой мне так не хватало. Черные волосы стянуты в тугой пучок, смуглая кожа, ярко-синие глаза — редкий цвет для здешних мест. На ней была простая синяя туника, но сидела она так, словно женщина родилась в ней. — На, выпей. — Она протянула мне флягу. Я взяла, сделала глоток и поморщилась. Травяной настой обжег горло, но почти сразу головная боль, пульсирующая в висках, начала утихать. — Как ты себя чувствуешь? — спросила женщина, вглядываясь в мое лицо. — Голова болит, — прошептала я. — И в глазах двоится. — После такого выброса это нормально. — Она забрала флягу, спрятала за пояс. — Ты давно не ела? Я попыталась вспомнить, когда ела в последний раз. Каша у Клавдии? Или это было вчера? — Не помню. — Пойдем. Она взяла меня за руку и повела. Я не сопротивлялась. Мне было все равно. Мать мертва, отец хочет меня убить, я убиваю одним взглядом — какая разница, куда идти? Мы пришли в маленький дом на окраине. Чистый, бедный, но опрятный. Женщина усадила меня за стол, поставила передо мной миску горячей похлебки и ломоть хлеба. — Ешь. Я ела. Молча, жадно, обжигаясь, не чувствуя вкуса. Она сидела напротив и смотрела. Ждала, когда я закончу. Когда миска опустела, она спросила: — Как тебя зовут на самом деле? Я подняла на нее глаза. В ее взгляде не было любопытства или жадности. Только спокойное ожидание. — Просто Йоанна. Ничего больше. — Лжешь. — Она улыбнулась одними уголками губ. — Но ладно. Пусть будет Йоанна. Я Августина. — Спасибо, что помогла. — Я встала. — Я пойду. — Сядь. В ее голосе появилась сталь. Я села. — Ты хоть понимаешь, что с тобой происходит? Я молчала. — Ты ведьма, Йоанна. Или как там тебя на самом деле. Твоя сила просыпается. И если ты не научишься ее контролировать, ты убьешь еще много людей. Может быть, всех, кто попадется под руку. — Я знаю, — прошептала я. — Я уже убила. Августина склонила голову, рассматривая меня. — Сколько? — Мать. — Слово обожгло горло. — И еще... несколько человек на улице. И дерево. — Дерево? — Я обняла его и заплакала. Оно засохло. Тишина повисла в комнате, тяжелая, как мокрое одеяло. Августина смотрела на меня, и в ее глазах я видела что-то новое — не страх, не жалость. Понимание. — Я могу научить тебя, — сказала она наконец. — Но это будет трудно. И долго. И ты должна будешь довериться мне. Полностью. — Почему? — спросила я. — Почему ты хочешь мне помочь? Августина улыбнулась — и впервые улыбка ее была настоящей, теплой. — Потому что тридцать лет назад я была такой же, как ты. Бежала по улицам, убивая всех, кого касалась. И кто-то помог мне. Настал мой черед помогать. Я смотрела на нее и чувствовала, как внутри, под слоями страха и вины, загорается что-то новое. Надежда. Та самая, что умерла в золотой клетке дворца. — Я останусь, — сказала я. — Научи меня. Августина кивнула. Встала, подошла к окну, посмотрела на темнеющее небо. — Завтра начнем. А сейчас спи. Ты в безопасности. Я легла на циновку, которую она постелила у очага. Закрыла глаза. Впервые за много дней я не боялась заснуть. Пурпурная лента на подоле моего разорванного платья, которое я так и не сняла, коснулась щеки, когда я повернулась на бок. Я погладила ее пальцами. Я еще живая, подумала я. Я еще живая. И это было только начало.