2
Вечером Френк устроил Дакоте взбучку. Он как вернулся, сразу дал понять: я недоволен, и Дакота не смогла вовремя взять в толк, отчего. Причин могло быть много. Неисчислимо. Не так повернулась. Не так вытряхнула коврик. Не так подала стакан воды. Не так… — Пойдём, Лейн, пойдём, — он пришёл не один, а с соседом. — Давай, располагайся. — Ничего, если сяду в кресло твоей жены? Френк упал в своё и пожал плечами. — Садись, — сказал он и сложил на животе мускулистые руки, все покрытые золотистыми волосками и ржавым загаром. — Вряд ли она будет против. Оба рассмеялись. Лейну стало немного неловко, но он умостился в кресле-качалке и посмотрел на поле. С террасы открывался вид почти безграничный. — Дейзи! — крикнул Френк. — Дейзи? Она задавала корма курам. Кое-как услышав, что он её кличет, перевернула птицам остатки из ведра, вытерла руки о передник и пошла к отцу. — Да, пап? Лицо у него было таким красным, что казалось воспалённым волдырём. Вот-вот лопнет. Он коротко на неё взглянул: русые волосы, зачёсанные назад. Резкое лицо. — Наконец-то. Дейзи, принеси пива, будь умницей. — И твоего лимонада, — кротко улыбнулся Лейн. — Он хорошо вышел. — Конечно! — Дакота снова вытерла руки. Это было уже нервное, потому что их было некуда деть. — Сейчас вернусь. Она ушла в дом. Мужчины за спиной говорили об урожае; о том, что Лейну тоже неплохо бы отстроить новый амбар, но денег у него нет, особенно свободных. У него нет и столько земли, сколько есть у Френка, и он вообще стартовал по-другому — старт имел большое значение в глазах обоих. Проще сказать, кем были твои родители, на ком женился, какое приданое досталось твоей жёнушке и так далее. Френку свезло с ней, очень крепко свезло. К своим двум сотням акров он прибавил еще сотню жены, а остальное они выкупили у индейской общины. В те годы так было можно. Дакота отвернулась от них и прошла в кухню. Там было тенисто и темно, и очень, очень приятно. Она открыла новенький пузатый холодильник «Дженераль Электрик» с серебряной бляшкой на дверце и взяла из батареи пивных бутылок две. Стенки запотели, покрылись инеем. Дакота со стуком поставила их на кухонный стол и со вздохом опустила голову. Иногда всё это пойло ей хотелось раскокать в осколки, ей-Богу. — Дейзи! Чего ты там копаешься? Он звал её принципиально так. Дейзи. Первое имя дал он, и признавал только его. Второе дала мать. Она больше любила его, и говорила, что Дакота — хорошее имя, очень хорошее. Сильное. Что так называли одно племя из сиу, хотя сами себя они кликали иначе — очети шаковин. Сойка говорил, это переводится как «Семь костров совета». Он много языков знал. Однажды к ним в поле пришёл индеец янктонаи; он был тоже дакота, в общем-то, и Сойка с ним долго курил и долго говорил. Они пили кукурузную водку вместе, потом Сойка увёл его в резервацию. Дакоте нравилось думать, что её имя чем-то близко самому Сойке. И он иногда задумчиво звал её Семь Костров. Всяко лучше чем имя от отца, чёртова Маргаритка, которым он нарёк дочь по пьяни. И вот теперь — Дейзи, Дейзи, Дейзи. Как мать ушла, дома она слышит только это. Дейзи. Маргаритки росли на террасе в узких кадках; отец их приколотил к перилам. Они дрожали на ветру нежными бутонами и зелёными яркими листьями, и были такими домашними, слабыми, до противного трогательными, что Дакота иногда нарочно сминала их пальцами, не поила, пыталась изморить. Отец морил её, она — цветы. Потом заливалась слезами, когда было стыдно, и маргаритки снова жили. Дакота вынесла пиво и арахис на террасу, поставила это на столик и смахнула с него полевую пыль передником. Лейн улыбнулся ей и взял бутылку за горлышко. Руки у него были длинными и жилистыми, и сам он — как циркуляр, высокий и нескладный, с карими пустыми глазами. — Спасибо, милая, — сказал он и внимательно посмотрел на Дакоту. Френк открыл пиво о край стола и отпил. После работы в поле это было почти раем. — Ох, хорошо. — Он включил радио, откинулся на спинку кресла и громко крякнул. — Ну-ка, Дейзи, детка, принеси ещё по бутылочке. Дакота вздрогнула. Значит, он был в настроении, а это ничем хорошим не обернётся. Никогда прежде не оборачивалось.3
Старый Лук много молчал. Сойка знал, почему. Это было в порядке вещей — все индейцы были в общем-то большими молчунами, особенно в их резервации, где месяцами не происходило ничего примечательного и достойного обсуждения. Ещё Сойка знал: когда молчишь, становится легче. Так избегаешь всяких острых углов, а острыми углы были всюду. — Через семь дней уходим, — только и сказал он. — Соберём всё у Бейли — он нам последним заплатил — и готово. — Ладно, — сказал Джек Разжёг Огонь, — а я уже сговорился с парнями на конец сентября. Поедем валить лес в Аппалачи. Только Сойка молчал. Он был не против собирать кукурузу на зерно и силос у Бейли, и без вопросов собрался бы рубить вековые деревья в лесу Уэйна, но в этот раз что-то не давало ему покоя, и он полагал, это — предчувствие нехорошего. Он примерно так всё ощущал, когда от него сбежала Таллула: напряжённо и остро, как нож. Джек Разжёг Огонь это заметил и положил руку ему на плечо. — Эй, Сойка, — спокойно позвал он, — ты с нами? — Да. Они сидели у раскинутого треугольного вигвама, который было проще всего поставить на несколько дней кочевой жизни между полями, от одного работодателя к другому. Им было не привыкать, вигвамы у Старого Лука получались хорошими. Они всё ещё умели путешествовать и жить налегке. Сойка кемарил. Мужчины редко-редко перебрасывались словами. Каждое было как камень, брошенный в воду. Сойка завернулся в пёстрое одеяло, обнял себя под грудью и закрыл глаза. В голове его ожил сонм бесконечных вопросов, на которые у Сойки не было ответов. На зиму не хватало корма для лошадей; одну из них, может, придётся даже продать. Он не хотел думать, кого. Для индейца лошадь была всем, но только не здесь, и Сойка уже смирился, что это случится — вопрос только, когда и какую из них. Он знал, что за одной лошадью последует другая, и что однажды он продаст всех. Должен будет. Конечно, не сразу. Будет упираться, бороться, побарахтается ещё немного. И когда это случится, может быть, Сэму будет уже восемь или девять — хорошо бы, он будет старше, он всё поймёт. Может, его получится отдать в школу в Огайо, ту, что на постоянном обеспечении. Там живут как в пансионе и вроде бы не голодно. Но кто-то из пришедших чикасо говорил иначе: что там детей бьют палками и что им ломают кости, если те говорят на языке племени. Что их коротко стригут, а волосы засовывают толстой копной, как кукурузные стебли, в войлочные мешки. И что их очень плохо кормят, и они тощают, и мышцы у них не такие крепкие и узловатые, как у пускай худого, но сильного Сойки или высокого статного Джека. И что они всё забывают. Свой ндэ, своих родителей, свои ритуалы, свои солнечные дни и зачем пришли в этот мир — ради жизни в нём, а не ради служения белым, и что их никто не учит полезным наукам и навыкам, а только тем, что помогут обслуживать, чинить, убирать, угождать. У Сойки от этого запершило в горле. Он поморщился и кашлянул. Аделин так отчаялась, когда продала землю и когда Сэм сильно заболел, что сказала: — Мы его отдадим по весне, и он вырастет человеком. Не смотри так на меня, Сойка, и перестань молчать, как остальные мужчины. Я не передумаю. Надежда ушла из наших земель вместе с белыми. Тогда Сойка кивнул ей и поцеловал в лоб. Что он должен был ещё сделать? Она была его сестрой, она была владелицей земли, он её понимал. Она целое лето плела корзинки и ткала ковры. Потом стояла у обочины и продавала их, пока кожа под солнцем не лопалась пузырями. Она не видела никакого будущего, и у неё отняли прошлое. И Сойка не хотел, чтобы Сэм вырос сборщиком урожая с полей белых, с земель, на которых раньше жил его народ. И не хотел, чтобы он стоял со старшей сестрой на обочине, глотая пыль из-под колёс редко проезжающих машин, и торговал одеялами и корзинками. Сойка думал, думал, думал и уснул. Он уронил голову себе на грудь. Рубашка на ней была расстёгнута почти до живота. Ветер ласкал потную кожу под синей тканью. Мужчины не стали разжигать костёр. Ночью они искали упокоение в прохладе, днём терпели жару. Только в сизой мгле возле губ, освещая оранжевыми огоньками их смуглые лица, горели и перемигивались точки от зажжённых сигарет. Сойку никто не будил, он уснул сидя. Под ногами у него была крупитчатая, выжженная жарким августом полевая земля. Кукурузу здесь ещё не собрали, и она шепталась и перебирала листьями, будто говорила с ним. Так и было. Он в это верил. И слушал в своей томной дрёме, что шепчет кукуруза, передавая по стеблям, по листьям страшные новости: — Она одна в доме, да, она в доме одна, в окнах её комнаты горит свет. Это свет от ночника. Полоумный братец, пьяный сосед и отец, которого нужно бояться очень, очень сильно. Ты слушаешь, Сойка? Она спит. А они стоят кругом её постели и смотрят. У них чёрные лица и чёрные руки. Они хотят сделать что-то нехорошее. И они сделают. Сойке снилось, что он превратился в птицу и вспорхнул от вигвама в воздух, распластав крылья над бездной из кукурузного поля. Она волновалась внизу, как живая, и шептала ему: туда, туда, туда. Ветер бил в крылья. Сойка видел только кончики перьев. Он взмыл чуть выше над морем кукурузы, потому что боялся её, как боялись его отцы, деды и прадеды. Вдали громоздко высился дом МакДонафов. Свет горел только в комнате на втором этаже. — У них нехорошие мысли, Сойка, в их жидкой крови много огня от пива, виски и водки. Ещё немного, и она запылает. Ты видишь, как они на неё смотрят? Он быстро взмахнул крыльями и поднялся выше над землёй, полем и домом, а затем, покружив, тревожно опустился на оконный скат, вцепился в него маленькими коготками и птичьими выпуклыми глазами уставился в грязное стекло. — Они хотят, чтобы она трогала их там, где нельзя. Они думают, как её убить. Ты же знаешь, что это так. Ты это чувствуешь. Но это случится не сейчас. Не сейчас, сейчас они только смотрят, а когда на поля ляжет первый снег. Их проклянёт кукуруза, Сойка. Однажды их проклянёт кукуруза. Они стояли вокруг постели кругом. Сойка только немножко видел на ней Дакоту. Она спала, раскинув руки по подушке, и волосы стекали по плечам, как расплавленное ржавое золото. В своей ночной полупрозрачной рубашке, белой, как облако, выглядывала загорелая румяная плоть. Тем страшнее казались три недвижимых столпа с тёмными жадными лицами. Сойке чудилось, у них вместо глаз — красные фонари. И чудилось ещё, что были они выше, чем в жизни. А они ли это были в самом деле, или тени, вышедшие с поля и забравшиеся в дом? В кукурузе наступила мёртвая тишина. Ветер перестал шевелить стебли. Сойка будто оглох. Было так давяще тихо, так неестественно безмолвно, что он повернул свою птичью голову так и этак, и это движение уловили они за окном. И разом повернули к Сойке обезображенные чёрные головы. Он резко открыл глаза и осмотрелся. Вигвам, кукуруза, Лук и Огонь курят: и он больше не птица. Сойка глубоко вздохнул, вытянул руки перед собой и посмотрел на свои пальцы. Затем — в ту сторону, где должен быть дом. И тревога стиснула ему сердце так сильно, что оно почти заболело. Завтра же он поклялся пойти к Дакоте снова, чего бы оно ему ни стоило.