с одинаковым именем и той же фамилией
1 февраля 2025 г., 20:34
И всё это в один момент вдруг сыплется, валится, разливается на раскалённо-ночной асфальт, протоптанные бордюры, стёртый под ступни переход. Дробится, бьётся, деформируется. Расшибается, плещется, обдаёт его ноги, залезая брызгами между носком и шнурками. Всё, о чём бы про него вспомнили, о чём он будет рассказывать на стойке регистрации в аду, потому что там вечные очереди из таких же, как он, о чём не получится так же складно и аккуратно писать стихи, о чём он не будет вспоминать, когда останется всего пара таких же моментов.
Наверное, тогда даже уточнять не будут. Просто скажут, что это всё о чём-то там, всё о том или об этом. Да, наверное, так и оставят. Так проще и забудется чуть быстрее.
Всё об этом, и Сафраилов всего сорок минут назад остался вдруг в тишине у парадной лестницы после очередного собрания редакции, после которого его вызвали в кабинет на персональный разговор. Сафраилов никогда не любил, когда к сути шли окольными путями. И забывали обо всём, чему его так долго учил Саша Лигурский.
О том, как так и не смог запомнить, в центр или из центра станции метро зачитывает женский голос.
Всё об этом, и Сафраилов снова говорил о том, что проект нельзя сдать так же быстро, как ежедневную колонку. Что он таскается по всем адресам, что соглашается на всё, лишь бы его пустили к заключённым, чьё наличие уже десять лет отрицается, но он ведь тоже об этом упомянет, что по архивам собирает исторические справки, чтобы звучать не голо и приводить статистику, что ему нужно время, как было раньше, когда на его проекты о воровстве в сфере закупок лабораторного оборудования и о продаже нелегального алкоголя давали по несколько месяцев.
О том, как всегда называл бабушку только по имени, потому что ей казалось, что это сильно старит.
Всё об этом, и Сафраилов обещал справиться за месяц, продолжая писать ежедневные колонки по расписанию. Не стал спорить, что правки и цензурирование будут строгими, что это не то же самое, что пробирки и безакцизные бутылки водки. Понял, что это мало кому из руководства нравится и куда это его может привести.
О том, как начал покупать сладкие подарки уже после Нового года.
Всё об этом, и Сафраилов смотрел, как в метро глуповато растягивается в стекле напротив его двухдневная щетина. Над его головой Москва начинала сплёвывать с дорог пустоватые автобусы, пряталась за желтизной такси, игралась с количеством зелёного и красного, а он думал о том, что День физика будет двадцатого. Чётный день, значит, в том СИЗО, куда его наконец пустили на прошлой неделе, но не к тому, к кому ему нужно было, диетический и общий стол поменяют местами на завтрак.
О том, как то ли пьяный, то ли оставленный, путал рассвет с выжженным светом поликлиники.
Всё об этом, и Сафраилов пропустил свою станцию и дважды ёрзал на продавленном тряпичном сидении на длинном перегоне до следующей. Обратно в центр вагон полнее, воздух стукался о вымотанные неделей лица чаще, и он запоздало вспомнил, что сегодня пятница.
О том, как Машенька рассказывала ему, что от больших доз аспирина может начаться желудочное кровотечение.
Всё об этом, и Сафраилов закурил у дверей метро. Они выгибались — то к нему, то от него — и глотали больше людей, чем вываливали к нему в руки. Он стал реже курить — как будто всё больше терял что-то важнее одинакового имени с фамилией с тем, кто так рвался в университетскую газету.
О том, как в студенчестве смешивал «Поцелуй тёти Клавы» и проспался на досках у Киевского.
Всё об этом, и Сафраилов снова забыл, что урну рядом с дверьми метро уже месяц как убрали. Когда-то в юности он швырял окурки чуть дальше тротуара, говоря, что за это уж точно попадёт в ад. А сейчас то ли причин стал больше, то ли район беречь хочется, и Сафраилов, тыча в бетонные края урны полным его отпечатков окурком, смотрел, как выгибающаяся дверь выпускает парня в капюшоне. Его должна была проглотить пережелчёная фонарным ночь, так же, как и его, и больше о нём не вспоминать.
О том, как слишком долго пялился на заглушённый свистом поезда поцелуй.
Всё об этом, и Сафраилов знал, что у него есть девять с половиной минут до подъезда. Почти как перед сном, только можно не заставлять мысли останавливаться, пока они будут пачкать, пачкать, пачкать чистую наволочку. Без открытых судебных заседаний, от которых его уже тошнит, но Сафраилов слишком быстро под них засыпает.
О том, как замечал, что пальцы в его руках тонковато пахнут сигаретами.
Всё об этом, и Сафраилов обернулся, когда за его спиной завизжали шины от резкого поворота. И увидел того парня в капюшоне, которого ночь, безоблачно-фонарная, высветленно-серая по контуру домов, вдруг вспомнила.
О том, как стаскивал пачки газет из метро, чтобы вырезать из них буквы и фотографии для школьных стенгазет.
Всё об этом, и Сафраилов обернулся снова. Без цели, просто так, быть может, из-за той машины, чтобы увидеть, как фары тлеют с фонарями — просто чтобы заметить, что тот парень оказался ближе.
О том, как копил встречи, на которые не хотел идти.
Всё об этом, и Сафираилов остановился, чтобы достать наушники, потому что мыслей вдруг стало больше, чем на каждой его наволочке после стирки. И так казалось недальновидно проще.
О том, как единственный в классе знал, как играть в «Пьяницу».
Всё об этом, и Сафраилов вздрогнул, замирая облепленным мыслями, когда чужая ладонь ударила его по плечу.
О том, как ему снилось расслабленное женское тело в его бесскольной ванной.
Всё об этом, и Сафраилов едва понял вопрос то ли про время, то ли про адрес, пока видел слишком хорошо, что вторая рука парня всё ещё была в его кармане.
О том, как отучивался выдёргивать волосы, когда ворд пялился на него полупусто и бессвязно.
Всё об этом, и Сафраилов не заметил, как вдруг оказался в этом самом одной моменте. Он или кто-то ужасно на него похожий, влипший в момент, когда парень выдернул руку из кармана.
О том, как Фалеев вцепился в него по ошибке крепче августа у памятника.
Всё об этом, и Сафраилов почувствовал, как что-то холодноватое облизывает его щеку. Что-то жидкое, впечатывающееся, въедающееся, растекающееся. Что-то, от чего у него не хватает того самого момента, чтобы увернуться, пока рука на его плече слишком быстро сжималась.
О том, как ему говорили прямо и почти без намёков.
Всё об этом, и Сафраилов дёрнулся, вскрикнул, потянулся руками к лицу и закрытым глазам, не зная, сможет ли снова их открыть.
О том, как в очередном расчерченным в клетку СИЗО видел то, что мешает взгляду.
Наверное, так просто проще.
Сафраилов, оглушённый всем, что так просто разбилось, оказываясь не таким для этой последней ночи важным, едва слышит, как парень ему говорит, быть осторожнее. Едва запоминает. Едва вырывает плечо из хватки ладони, которая уже не держит.
Ни его плечо, ни этот момент.
Уже у подъезда Сафраилов понимает, что всё-таки видит, пускай глаза и ноют. В лифте замечает, что все пальцы зелёные. Что кожа не отслаивается. Что он всё ещё, пускай у него и не вышло собрать, прилепить на ладони или подошвы, вжать, вобрать, забрать, вернуть, но он всё ещё живой. И что у него за успокаивающимся сердцем начинает тянуть в висках.
Саша Лигурский пророчил ему ещё пару лет. Да даже если и год — знал ли он, что так будет? Что с ним это снова произойдёт, как почти десять лет назад, когда его пытались выслеживать и кидаться в подворотнях? Что в тот раз это всё было куда проще? Что тогда это не пугало, а показывало, что он занят тем, чем надо? Что сейчас это тоже важно, как и тогда, но сейчас всё стало слишком по-другому? И что бы он сделал? Не полупустой Боря, который так ничего и не понял, а он, Саша, всегда такой спокойный и видящий куда больше и дальше?
Сафраилов не знает, от него едва что-то осталось, кроме то ли зелёного, то ли жёлто-фонарного страха. Как будто завтра он точно не проснётся, как будто это не всего лишь зелёнка, как будто она не смывается всего лишь перекисью и не забирает зрение, как будто предупреждение не могло быть куда хуже и точнее, чтобы точно не понадобилось второго, как будто тот парень знал, что всё о Боре останется вплавившимся в асфальт, по которому он уйдёт и забудется ночью. Он не знает, что будет дальше, что делать, как вернуть хоть одну прежнюю мысль на место растёкшейся боли за зрачками. Не знает, но, пока медленно, как в тот момент, валится на пол, удаляет все нерабочие переписки, где мог что-то рассказывать, удаляет контакты, которые могут через него найти и которые не должны в это ввязываться, не думая, что это всё бесполезно и глупо.
Он столько думал о том, что это может случиться, что перестал в это верить. В то, что это может случиться с ним. Снова случиться с ним. В обычную ночь, которую он бы вряд ли иначе запомнил, когда его спросили бы о ней на стойке регистрации в аду.
К двум часам ночи он почти отмывает зелёнку с лица, находит аспирин и пьёт его трижды за час, решает взять больничный и на пару дней съездить к маме, которой не звонил уже почти полгода. И попрощаться с Фалеевым — больше тех, кто слишком рядом с ним и ком он переживает, у него нет, но так будет лучше. Спокойнее — как плюхнувшаяся и замершая в трубах зеленоватая сточная вода. Кажется, в субботу Фалеев будет в университете, кажется, даже завтра — Сафраилов не помнит и не знает, пялясь на рассвет за остеклённым балконом через дым, который больше не сближает его с тем, у кого было такое же имя и была такая же фамилия. С тем, кому было проще осторожничать меньше и просыпаться, чтобы писать, говорить, кричать и обвинять, после тех подворотен.
Этого хватит на пару дней. Пока диетический и общий столы будут чередоваться. А потом придётся решать. Слишком много и крупно. Потом. Когда он отстирает одежду, отмоет зелёный с пальцев, перестанет через каждые двадцать минут растворять аспирин и снова станет реже курить. Когда поговорит с мамой об осторожности и оставит Фалеева писать статьи и переходить с курса на курс одного.
Потом, когда от этой ночи, как и от него самого, ничего не останется.