Три вопроса сердцу

R
Завершён
353
1
автор
ajdahage бета
Вселенная:
Фэндом:
Naruto, Boruto: Naruto Next Generations (кроссовер)
Размер:
30 страниц, 13 324 слова, 2 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
353 Нравится 44 Отзывы 78 В сборник

Глава 1

Настройки
Примечания:
      Порой перед глазами встаёт панорама далёкого детства. Смотрю на неё со стороны — с хладнокровием ли, с сочувствием ли к себе — не сказать точно, но всегда со знанием о глубоком значении событий прошлого. Они оставили на сердце глубокие шрамы, так до конца и не зажившие.       Солнце стояло высоко. Вдали над беспредельной степью рябил раскаленный воздух, вокруг золотой пылью вились мошки, и над всем этим — травяной сушью под моими ногами, истоптанным скотом горячим песком, потрескавшейся коричневой глиной, оперением яблонь и выкрашенным уже местами облупившейся голубой краской домом — иногда проносился протяжный и печальный свист ласточек. Я ставил ладонь козырьком и, щурясь, глядел в небо с беззвучно палящим дымным солнцем, следя, чтобы ни одна не нырнула под соломенную крышу и не свила там гнездо.        — Боруто… — проронила младшая сестра и легонько дернула меня за штанину.       Ребенком я запомнил её такой — удивительно крохотной для своего возраста, ниже меня на целых две головы. Маленькой беззащитной девчушкой, открытой и юной, будто в вечном наивном неведении, и с кроткой полуулыбкой. В стиранном-перестиранном ситцевом сарафане, едва прикрывающем худые незагорелые колени, все расчесанные от укусов мошек, она топталась босиком на стареньком, дочиста выскобленном матерью крыльце, неуверенно мяла пухлыми пальчиками потрепанную льняную куклу в выгоревшем платье и, не моргая, смотрела на меня огромными светло-голубыми глазами — зеркальным отражением моих, но с одним отличием: в обрамлении иссиня-чёрных волос её взгляд казался прохладным и чистым, словно весеннее небо.       — Сходи к папе. — Она ткнула куклой в сторону поля. — Мама его зовет.       Я молча кивнул и, сунув руки в карманы домашних шорт, зашагал по двору вдоль забора, откуда доносились визг соседской пилы, вгрызавшейся в сухие поленья, жужжание насоса и отдаленный шум мотора.       Наш старый дом сохранился в моих воспоминаниях низеньким и неприметным, накренившимся от старости, со стенами, покрытыми резьбой, и с рыхлой, но ухоженной соломенной крышей, на которую я часто вскарабкивался ребенком, цепляясь за сетку-рабицу, увитую виноградной лозой и колючими зарослями ежевики. Дом прятался за высоким забором в самом конце длинной череды жилищ, вдали от центра нашего пёстрого поселка, прямо на границе пшеничного поля. Летом ветер гонял по нему золотые волны, нашептывая тихие песни длинным шелковистым колосьям.       Там, за оградой, почти посреди поля, в окружении больших и душистых стогов сена виднелся небольшой дощатый сарай, по обыкновению распахнутый настежь. В ранней юности я часто ночевал там, порой до самого октября: выбирался из дома в сумерках и засыпал прямо в копне сена. С рассветом колоски покрывались инеем, словно алмазной крошкой, и блестели на заре молочно-розовым отливом, будто волшебная пыль. Я любовался ими, как невероятным чудом. Я и днём пропадал в сарае, помогая отцу.       Мой отец был очень молод. Даже девятилеткой я это понимал, сравнивая его с поселковыми работягами. Его звали Наруто, и он был веселым и знойным, как хмельное лето: светлые волосы торчали непослушными вихрами, будто у него на голове распушился одуванчик; шея и сильные крепкие плечи, загорелые и часто черные от степной пыли; гладкое, молодое, не испещренное морщинами лицо; неунывающий, доставшийся мне в наследство взгляд ясных васильковых глаз из-под выгоревших бровей. Он был другим, ни на кого не похожим. Неутомимым, воинственным, невероятно добрым и настолько ярким человеком, что, казалось, его внутренний свет бил в глаза.       Я сильно его любил. Боготворил. Мать ласково говорила, что мы с отцом как братья — я был его уменьшенной копией, те же волосы, глаза. Я отмахивался, заливаясь свекольным румянцем, но внутренне ликовал, втайне гордясь сходством. Ему было всего двадцать пять или двадцать шесть в то лето, точно не помню… Иногда я принимался считать, но вечно сбивался. Знаю, что родился, когда мама была совсем молоденькой — ей едва исполнилось семнадцать. Отцу, кажется, было столько же, но я никогда не переспрашивал мать, боясь лишний раз потревожить её неспокойное больное сердце. В нашем поселке такие браки считались ранними, но родители как-то жили, справлялись, растили нас с сестрой.       Жизнь текла спокойно, медленно, но порой нелегко. Моя мать — тихая, покладистая, боязливая женщина, ни свет ни заря забирала короткие темные волосы в кружевную косынку и каждый день занималась ведением домашнего хозяйства. Сестрёнка ей помогала. Таскала в дом хворост для печи, бегала в магазин на другой конец поселка, загоняла цыплят и трудилась в огороде, не отставая от матери, прямо как взрослая. Скрашивала её беспомощное одиночество, которое та коротала вдали от отца, пропадавшего всё лето в поле.       В поле у нас работали почти все, — то посевная, то прополки, то поливы, то уборочная… Я нередко слышал от местных, что отца домой не затащишь, и пока, мол, его нет, ты, Боруто, и помогай матери.       Надо сказать, я, несмотря на возраст, был смышлёным малым, помогал родителям, как мог, и очень гордился, что взрослые поощряли мою самостоятельность. Отец был для меня всем. Я очень хотел стать на него похожим и старался быть полезным в поле наравне с другими взрослыми, но сообразить, почему соседи с жалостью поглядывали на мою молодую мать, толком не мог.       Я миновал беззубый, пахнущий смолой забор, выскользнув в щель между досками, и вскоре, ступив на узкую протоптанную тропу, по шею утонул в поле высокой пшеницы. Тоненькие стебли скребли мои голые по колено ноги, а шершавые колосья, клонясь от ветра, щекотали щеки и уши. Вкусно и тепло запахло хлебом, полем и свежескошенным сеном, и я с упоением вдыхал аромат полной грудью. Приблизившись к сараю, я заметил у ворот одного из наших местных рабочих, Конохамару. Я так и называл его — Конохамару, особенно не церемонясь. Он похлопал по крупу пегую кобылу и несмело заглянул внутрь, откуда доносились звуки строгающего доски отцовского рубанка.       Я достал из кармана пару корок ржаного хлеба, припасенных для наших коней, и подобрался к красавице-лошади, протянув ей руку. Фыркнув, та с вежливым интересом мокро провела губами по моей ладони. От нее пахло свежескошенной травой, потом и солнцем.       — Я не могу, — верезжание рубанка о дерево прекратилось, и из сарая послышался голос отца. — Куда?.. Я и так в доме почти не появляюсь… Попроси других, наверняка найдутся люди.       — И я не могу, — с чувством вздыхал Конохамару. — Разве я просил бы тебя, если б был кто? Я же говорю, Наруто. Нам людей не хватает тюки эти с зерном возить на станцию, они ж тяжеленные. Кого я, женщин буду просить? Твою жену?       Отец ответил что-то неразборчивое, и я на носочках, стараясь не шуметь, подобрался к распахнутым воротам сарая.       — Утром туда, главное — не по жаре езжайте, там весь день будете, вечером обратно, — продолжал Конохамару. — В поле переночуете, тебе впервой, что ли? Потом домой… Наруто, нас тут и так полтора землекопа осталось. Все в город уезжают работать. А нам на мозги капают — план, план… Срываем мы его, видите ли!       Пегая кобыла с тихим ржанием легонько боднула меня в спину — видимо, просила добавки, но мне хватило, чтобы шарахнуться в сторону и очутиться прямо посреди сарая, перед отцом и Конохамару.       Конохамару, впрочем, даже как-то чересчур сильно обрадовался моему появлению:       — Вон, сына с собой возьми! — Он махнул рукой в мою сторону. — Чем не помощник? Пусть поездит, покажешь ему, как дела делаются. Мешки таскать мелкий ещё больно, а так, кое-где помочь, коней постеречь там…       — Я не мелкий, — буркнул я и, пытаясь подражать местным работягам, сплюнул сквозь зубы, с суровым видом сунул кулаки в карманы и повел плечом. — Я взрослый.       Отец укоризненно покачал головой.       — Вот, — поддержал Конохамару с улыбкой, а потом взмолился к отцу. — Серьезно, Наруто, выручай…       — Почему не дома? — перебил его отец, в упор глядя на меня.       — Так тебе помогать пришел, — в тон ему подхватил Конохамару, не позволив мне и слова вставить. — Хината и Химавари у нас молодцы, это ты у нас работаешь с утра до ночи, вот, помощника тебе прислали, чтобы ты порасторопней был. Правда, Боруто?       Конохамару заговорщически подмигнул. Я, польщенный его похвалой, почувствовал, как к лицу подступает жар, и опустил глаза в землю.       — Боруто, давай, помоги уговорить отца. Будете вместе ездить из поселка на железнодорожную станцию, там мешки по-быстрому сгрузите и домой сразу. На поезда вблизи посмотришь. Видел когда-нибудь поезда?       Я с надеждой поднял глаза на отца, словно хотел заглянуть ему прямо в душу.       — Ну хватит, — с улыбкой в голосе произнес отец. — Он же не отстанет от меня теперь.       — Я вам помощника дам, чтобы не скучно было, — продолжил уговаривать Конохамару. — Слыхал, кто к нам вчера вернулся? Пришел ко мне вечером, про работу спрашивал, а я что?.. Откажу разве? У него руки одной нет, правда. Инвалид теперь. Ты его точно помнишь, Наруто, вы дружили до того, как ты женился, а потом он ушел на службу…       — Боруто, — резко прервал его отец. — Ты зачем пришел?       — Мать тебя звала, — шаркнув ногой по дощатому полу, послушно ответил я. — Так ты возьмешь меня с собой?       — Вечером приду.       — Так возьмешь? — не унимался я.       — Дуй домой.       — Ну скажи…       Отец устало вздохнул.       — Посмотрим, — сжалился он и ободряюще усмехнулся. — Всё, беги.       Я, не помня себя от радости, сорвался с места и уже не слышал, о чем они говорили. Только раз обернулся — Конохамару кивал и что-то объяснял, а отец, странно растерянный, задумчиво смотрел невидящим, сосредоточенным взглядом куда-то поверх пшеницы, далеко-далеко. Кажется, даже не отвечал. Я почти никогда его таким не видел, но не успел удивиться — подул ветер, пригнув колосья к земле, и я заспешил прочь.       Ближе к дому я замедлил шаг, подобрал какую-то палку, ударил ей сухие комья грязи у крыльца, так, что те разлетелись в стороны, и, весь преисполнившись важности и отвернувшись от помахавшей мне рукой сестренки, которая возилась с попискивающими цыплятами, прошагал в дом. Мать сидела у прокопченной печи, складывая в нее дрова. Скользнула по мне печальным, но пустым взглядом, с каким занятой человек на мгновение отвлекается на посторонний звук, и вновь продолжила за работу.       — Отец вечером придет, — заявил я, усевшись за стол.       Мать отстраненно кивнула, думая о чем-то своём. Я хотел было рассказать про железнодорожную станцию и обещание отца, но запнулся на полуслове — язык словно прирос к нёбу. Я был слишком мал, чтобы уловить разницу между усталостью и её угасанием в глубокой непонятной мне грусти, но все равно умолк, уловив неизвестное, пока еще недоступное мне состояние.       Бревнышки, щепки, колотое дерево в тонких руках матери друг за другом исчезали в черной глотке печи. Я смотрел на них с тупой скукой и возил по столу пальцем. Дверь в комнату родителей была приоткрыта. Оттуда выглядывал угол старого отцовского письменного стола — горячий ветер тронул пожелтевший от времени кружевной тюль, и по выщербленной местами поверхности запетляли солнечные зайчики. Я прищурился: ящики стола по обыкновению плотно закрыты. По словам матери, отец хранил там книги и старые бумаги, оставшиеся после смерти крестного, но я искренне не понимал, зачем он запирал их. Никому не позволялось туда заглядывать, даже ей. Как-то раз я уже решился нарушить запрет, и, подкараулив, когда отец решит открыть свой заветный ящик, повернет в замочной скважине ключ и потянет за ручку, я прокрался к нему и соврал, что с улицы его звала мать. Едва дождавшись, когда он выйдет из дома, я сунул нос в запретные недра, ожидая найти там, ни много ни мало, настоящие сокровища.       Но увиденное меня жутко разочаровало — помимо потрепанных корешков книг, поломанной рамки, выцветшего на солнце измятого конверта, какой-то железной коробочки из-под монпансье со всякой всячиной и пухлой пачки писем, перетянутой тонкой взъерошенной бечёвкой, ничего там не было. Чтение не особо занимало меня в том возрасте, поэтому я отпихнул письма, просунул пальцы вглубь ящика и едва не взвизгнул от острой боли. Я рванул оттуда руку, слизнул капельку крови, выступившую на фаланге, и зыркнул в ящик в поисках своего обидчика. Им, а точнее ей, оказалась покорёженная металлическая пластинка с выпуклой маркировкой. Ценность этой вещицы показалась мне сомнительной, и я уже хотел запустить её со злости в стену, как…       — Боруто! — раздался из-за спины рассерженный голос отца. Я испуганно вздрогнул. Металлическая пластинка выскользнула из пальцев.       Одним взглядом оценив обстановку, отец крепко взял меня за ухо, так, что оно горячо заныло, и оттащил от стола.       — Брал оттуда что-нибудь?       — Отпусти!..       — Отпущу, когда скажешь.       — Ничего не брал!       — Точно? А где пластина магнитная?       — Вон!.. На полу валяется!       Отец разжал пальцы, нагнулся и подобрал свою ржавую железку. Я уязвленно потер ухо, которое больно дергалось и пылало, как горящий факел. Щеки обожгло жаром от стыда, в глазах защипало.       — Так и понял, что ты задумал, — выдохнул отец. — За вранье знаешь, что бывает?       Я насупился. Отец никогда не наказывал всерьёз и вывести из себя его было крайне сложно, однако в тот момент он выглядел не столько суровым, сколько раздосадованным. Чуть ли не разочарованным. Он задумчиво постучал по ладони железкой и так странно на неё взглянул… Мне захотелось всмотреться и понять, откуда у меня возникло чувство, будто я уловил в его глазах незнакомую печальную тень.       Любопытство пересилило обиду, и я спросил:       — Что это?       — Это? — Отец немного смягчился. — Деталь магнитопровода. Мы в детстве игрались такими. Кидались, как ниндзя сюрикенами.       Я приблизился на шаг, с интересом взглянув на пластину в его ладони. И вправду, такую можно запустить в дерево, и она легко пронзит кору, как настоящий нож.       — А это что? — Я ткнул пальцем в странные буквы. На ребре детали было выдавлено заводское «7СН».       — Семь Эс Эн? Это код. Такими обычный металлолом помечают.       — Дай поиграть?       — Нет. — Отец сдвинул брови. — И больше не лезь сюда. Я серьезно, Боруто.       — А зачем она тебе?       Отец больше ничего не ответил и закрыл ящик.       Я подпирал щеку кулаком, разглядывая стол, — попытаться, что ли, разыскать ключ и, пока мать не видит, вновь поискать там что-нибудь интересное? — как внезапно меня, впервые в жизни, переполнило смутное чувство странного провидения. Будто я находился на пороге чего-то важного, необъяснимого, того, чему я ещё не мог подобрать ни имени, ни названия. Странная тревога, перемешанная с неведомой тихой радостью, — захотелось бежать в поле или лес, кричать во всю глотку о том, что завтра мне предстоит настоящее приключение, — какие уж тут ключи и ящики. Я вскочил со стула и, к немому удивлению матери, выбежал из дома и помчался куда глаза глядят.       Я вспомнил, как отец брал меня с собой за дровами. Вдвоем мы уходили подальше в лес к равнине у реки, где летом поселковые пасли коней. Там не было ни души — один шелест листьев да тихие песни птиц. Отец тщательно выбирал дерево, ощупывал взглядом ствол, а потом заносил топор и… Брызгали щепки, словно кровь, и вот в стволе уже зияет глубокая рана — рот, распахнутый в беззвучном крике. Топор всё стесывал и стёсывал грубую чёрную кору, обнажая розоватую древесную мякоть, пока дерево с оглушительным треском не падало на землю жалким изломанным бревном, на котором по весне больше не распустятся почки, не позеленеют листья…       Всё затихало. Биение жизни останавливалось — весь мир замирал в этот миг на долгую секунду. Отец с грустью смотрел на поваленное дерево.       Я и взрослым долго недоумевал — почему? Если ты живешь в суровых условиях, когда срубленная берёза или осина способна согреть длинными зимними ночами тебя и твоих детей, чтобы те не заболели и не умерли, разве есть смысл в подобной грусти? Смерть ходила за нами по пятам — бездыханными пушистыми клубочками в ладошках сестренки лежали, свесив головки, мёртвые цыплята, сладко гнили червивые груши и сливы в сухой траве, болезни по весне косили целое поголовье скота, а жёлтые бабочки-капустницы хрупкими, тонкими лепестками навсегда замирали между оконными рамами напоминанием о скоротечности жизни. Смерть заглядывала нам в глаза, дышала нам в спину, вращала своё вечное колесо. Таков закон. Человек не может ему противиться, он обязан подчиниться. Но мой отец…       В нём было что-то против природы.       Я смотрел и находил в его глазах замершее, прочное, застывшее свинцовое сожаление, упрямое отрицание сурового мира, где чтобы выжить — нужно научиться убивать.       Помню, как заметил это впервые. Однажды чей-то молодой конь отбился от стада и угодил в медвежий капкан. Животное обезумело, трясло окровавленной мордой, раненое, с диким жалобным ржанием пыталось освободиться, но некрепкие ножки подкашивались, роняя тело с потными, тяжело вздымающимися боками на землю. Невыносимый предсмертный плач разносился по полю. Кто-то из взрослых горько сказал:       — Да пристрелите его уже, чтоб не мучился.       Отец достал из сарая ружье.       — Любопытство губит… — произнес кто-то вскользь вслед за разрезавшим воздух выстрелом, вспугнувшим перезвон птиц.        Отец с болью взглянул на мёртвую лошадь, а потом до самого вечера ходил тёмный и хмурый, ни с кем не разговаривал, даже со мной, когда я пришел к нему с узелком домашней еды от матери. Неунывающий веселый нрав исчез, уступив место тяжелой задумчивости. Он с силой смял и бросил на землю рубашку, спиной упал на стог сена, обратив лицо к небу, где устало садилось за медное поле багряное зарево. До сих пор с замиранием сердца вспоминаю, как красиво оно окрашивало черно-фиолетовые облака и тянулось просинью в безбрежную даль.       Я смотрел, как молодое лицо отца светится в алых красках неба, как закат обрисовывал его силуэт розовой бронзой и как мрачная задумчивость в глазах сменяется тихим смиренным спокойствием. Он взглянул на меня с улыбкой, сильной и теплой рукой взлохматил мне на макушке волосы и произнес:       — Как думаешь, Боруто. Что делает нас ближе к пониманию того, кто мы есть?       — Не знаю. — Я дернул плечом, смущенный сложностью вопроса, а отец улыбнулся, и края его губ коснулся последний луч.       — И я не знаю, — вздохнул он. — Может, и не узнаем никогда. Проживем жизнь в неведении… Было б еще у кого спросить…       Отец снова устремил взгляд в лиловый бархат неба, на котором поблескивала алмазная пыль звезд. Наверное, он думал тогда — кто дал человеку сердце, запрещавшее поднимать руку на живое?..       Это первый вопрос, который я задал себе взрослому. А пока я бежал из дома в поле, мимо стогов сена, навстречу пылающему закату в сторону равнины, где в извилистых зарослях у реки местные пасли лошадей. Место не то чтобы тайное, но люди ходили сюда редко. Отец тоже оставлял здесь своих коней на ночь перед долгой дорогой. Я любил это место, но не понимал, почему никто не ходит через реку? Она маленькая, хоть и ледяная — переступить и всё. Отец как-то сказал, что дальше за ней только железнодорожные пути и лес, потому и не ходят. Но мне было интересно.       Я вприпрыжку миновал поле и рванул с небольшого пригорка в сторону кустов, где приветливо журчала вода. Лошади были на месте. Паслись на берегу, склонив головы, и обмахивались хвостами от надоедливой вечерней мошкары. Я заметил среди них человека, стаскивающего кожаный ремень с морды одного из коней необычайной масти — черного, как безлунная ночь, и с шелковистой гривой, волнами спускавшейся по крупной мускулистой шее.       Я осторожно подошел ближе. Не конь — сказка. Шкура лоснилась шелком, широкогрудый, со стройными сильными ногами и мощными боками. Я нигде не видел таких красавцев.       — Это ваш? — спросил я с благоговением, во все глаза глядя на лошадь.       Человек обернулся, и я резко забыл, о чем спрашивал. В сумерках его фигура с наброшенной на левое плечо шинелью казалась худой и высокой, резко выточенной — чувствовалась военная выправка и немалый жизненный опыт, но на вид он был едва ли старше отца. Отросшие темные волосы падали ниже подбородка по обеим сторонам сосредоточенного лица и остро стояли на затылке, тонкие губы с едва заметными жесткими черточками по углам были плотно сомкнуты. Бархатные черные глаза, словно непроглядная июльская полночь, при виде меня резко зажглись, но тут же погасли, утратив теплоту, став странно-задумчивыми, отрешенными.       — Мой, — ответил он прохладно.       Я пригляделся. Я точно ни разу не видел его в нашем посёлке. Тогда откуда он знает про равнину?..       Незнакомец тем временем коротко провел ладонью по шее коня, потянул на себя узду, пытаясь снять её, и я заметил в его быстрых и точных движениях неестественную неполноту, обрывочность, будто он нарочно совершал больше действий, чем требовалось. И пока он не повернулся боком, я не замечал, что под шинелью тот прятал культю на месте второй руки.       — Ты сын Наруто, — спросил он как бы между прочим, но прозвучало как утверждение.       — А вы откуда знаете?       Он негромко усмехнулся.       — Знаю.       Я недоверчиво нахмурился, но ничего не сказал. Никогда не испытывал стеснения в общении со взрослыми — со всеми легко заводил разговор, без боязни, но этот человек… что-то недоступное таилось в его сдержанной угрюмой задумчивости, отчего моё напряжение грозило переступить границу испуга. Я видел в нём редкую сложную породу людей — тех, что всегда себе на уме. Ни подчинить, ни изменить, а чего ждать — неясно.       Он вновь коротко взглянул на меня — это был смелый и сильный взгляд человека с блестящими, как чистая сталь, глазами, и я немного расслабился. Он знаком с отцом, чего бояться?.. Свой, значит. Я тут же припомнил кое-что.       — Это вы поедете с нами на станцию? — выпалил я, вглядываясь в пугающую пустоту на месте его руки, сообразив, что именно об этом человеке сегодня говорил отцу Конохамару.       Он коротко кивнул и, похлопав по крупу своего черного коня, молча отпустил его в легкий сумеречный туман, незаметно подкравшийся к нам от реки и расстелившийся по мокрой от росы траве.       Я стоял рядом и наблюдал, как вечернее небо опускалось на поля вдали, растворяя их в сиреневой дымке и пении сверчков. Над нами повисла желтая, как молодое яблоко, луна. Усталая вспаханная земля медленно засыпала, ветер налетал прохладой, а синяя ночь выглядывала звёздами над нашими головами.       Незнакомец словно забыл обо мне. Смотрел куда-то вперед, немного щурясь, отчего в уголках глаз появлялись косые тонкие морщинки, будто высматривал там вдали что-то недоступное мне, ещё ребёнку. Он тихо выдохнул, тяжело и измученно, и мне показалось, что с этим вздохом на его плечи рухнуло что-то неподъёмное, необъятное — так носят в себе боль и тоску, глубоко запекшуюся кровью в самой глубине сердца, но в те годы я этого не понимал. Я был слишком мал.       А ещё я не понимал, какие силы заставляли напряженно вглядываться в его лицо, не смея шелохнуться. Позже я осознал: человеческая красота, эта сложность и одновременно простота линий, приближенная к пределу возможного идеала, оказывается, может парализовать. А он был очень красив, этот человек.       Позже я узнал его имя.       Оказалось, его звали Учиха Саске, и раньше он жил в нашем поселке. Рассказывали, он остался сиротой еще в раннем детстве. Жуткая история, аж кровь стынет в жилах: родителей убили прямо в доме, а старший брат сбежал на следующий день. Кто-то предполагал, что от страха, а кто-то, что сам убил, потому и сбежал. И больше его никто не видел.       Маленького Саске случайно заметила в доме соседка — полуживого, рядом с мёртвыми телами отца и матери, и эта трагедия на всю жизнь оставила в его душе тяжелый след: горе, потеря родных, вынужденное одиночество превратили его в угрюмого и замкнутого человека.       Саске рос вместе с моим отцом — тот тоже был сиротой, хоть и всегда избегал этой темы и никогда не рассказывал нам с сестрой о своей сиротской жизни в доме крёстного, который порой пропадал на долгие месяцы. Однако сомнений в том, как тяжело ему жилось, у меня не было. Жизнь обошлась с Саске едва ли лучше. Работать в поле наравне с остальными поселковыми они начали рано, и, рассказывали, будто Саске еще ребёнком был нелюдимым и сторонился остальных. Ни друзей, ни врагов у него не было, а когда повзрослел, даже с девушками не гулял, хотя те буквально ходили за ним по пятам. Еще бы — высокий, красивый… Взгляд только тяжелый, и говорил он мало, да и ни с кем, кроме моего отца, толком не общался. Примерно за год до того, как я родился, он неожиданно для всех решил уйти на службу и бесследно исчез, словно никогда и не жил в наших краях. Говорили, будто его уход связан с поиском старшего брата — не то отомстить хотел, не то просто найти, а будто и с чем-то другим.       Служба оставила на нём грубый кровавый оттиск тяжелого ранения. Саске лишился руки, его отправили в отставку, после он недолго пытался преподавать в военной академии, а затем вернулся в родной посёлок. Местные реагировали на него с явной настороженностью, глядели с прищуром и понятно почему: на людях Саске сохранял выражение крайней сдержанности и недружелюбного, холодного спокойствия, а взгляд точно замораживал воздух. В движениях чувствовалось странное напряжение, будто он наготове к любой опасности. Иногда я замечал, как он чутко вслушивается во что-то недоступное мне, ребенку.       Когда на следующее утро мы с отцом, наконец, запрягли лошадей в двуконную повозку, под завязку наполнив её тюками с зерном, и, встретив Саске на выезде из поселка, отправились на станцию, я с некоторым сомнением разглядывал впереди одинокую фигуру на чёрном коне, неестественно выправленную, и размышлял — почему он решил вернуться?.. Что он собирается делать в нашем посёлке, кем работать? И как он с одной рукой собирается помогать отцу по приезде на станцию?..       Ответ нашёлся быстро. При первой остановке — у одного из коней расшаталась подкова — я заметил кобуру с оружием на поясе его ремня, а потом большой охотничий нож, которым Саске ловко рванул толстые веревки — в них запутались мешки с зерном. Очевидно, Конохамару приставил его к нам с другой целью, охранять пшеницу. Стало быть, решил я тогда, отцу придётся справляться с тюками одному.       То, как мой отец реагировал на друга детства, с самого начала сбило меня с толку. Всю дорогу до станции он пытался разговорить и растормошить его с каким-то особым незнакомым мне мальчишеским азартом. Смеялся, откровенно подшучивал и иногда явно балансировал на грани дозволенного, отчего я виновато каменел и сжимался за его спиной. Казалось, Саске в любой момент выйдет из себя и хорошенько его отделает.       — Скажи, Саске, — с озорной усмешкой прикрикнул отец. — Ты жену-то завел?       Саске обернулся, смерив его непонятным взглядом.       — Жену, говорю, завел?       Саске на поддразнивания не поддавался. Сносил баловство с молчаливым смирением, почти не разговаривал и только изредка что-то коротко отвечал, словно избегал долгих разговоров.       Пару раз отец стегал коней и рвался вперед вскачь, оставляя Саске позади в клубах дорожной пыли, — и тогда я оборачивался и видел, как он смотрит на него сквозь эту муть сосредоточенно, внимательно, и даже не моргает. Казалось, его тёмные, как бездонная топь, глаза в этот миг не видели ничего и никого, кроме отца, — в них замирала затаённая, неясная мне тоска, настолько всепоглощающая, что становилось не по себе, и я отводил взгляд.       Отец — весёлый, неугомонный — болтал за двоих, и, когда я смотрел на него в эти моменты, видел, как его ясные и голубые глаза искрились молодостью и счастьем, губы растягивались в легкой, по-детски радостной улыбке, он гнал коней вперед навстречу ветру, солнцу и янтарной в свете заката степи, но лишь на мгновение, только на мгновение, когда он случайно останавливался глазами на молчаливой, отчужденной фигуре Саске — я видел в нём следы немого отчаяния, которое тут же испарялось в его искристом восторге, словно всё иное мне просто привиделось.       Этот мираж, всплывающий из глубин моей памяти, на какую-то секунду превращался в странную галлюцинацию — на востоке малиновым маревом таяли лучи закатного солнца, нива сияла бронзой и золотом, а вокруг вспыхивали сотни, тысячи цветов, как тысяча голосов ветра, неба и леса, и мои глаза, ослеплённые красотой живого трепещущего мира, наконец, распахивались. Я увидел своего отца, а он, будто совершенно меня не замечая, смотрел только на Саске. Меня в тот момент словно не существовало для него, я его не узнавал. Казалось бы — те же пронзительно голубые глаза и вихор светлых волос, объятый солнцем, выцветшая рубаха с закатанными рукавами, но при этом — другой. Светящийся внутренним особым сиянием. Новый, абсолютно новый человек. Удивительно счастливый.       На станцию мы прибыли, когда уже совсем стемнело. Кирпично-рыжее здание с окнами, разлинованными металлическими прутьями выросло перед моими глазами и торжественно выставило на глаза огромные кружевные буквы — «Вокзал».       Выжженный дневным пеклом воздух простыл и устал, пах хлебной спёртой пылью, человеческим потом и горячим железом. У платформы почти не было людей — кое-где суетились чёрные от копоти смазчики, у дрожащего фонаря, горящего ярко, словно обломок солнца, задумчиво курил бородатый дворник, туда-сюда сновали служащие. Короткий музыкальный перелив и следующий за ним механический голос дежурного извещали о прибытии новых поездов. Составы, кое-как сцепленные из товарных, грузовых вагонов и цистерн, изредка испускали пронзительный свист и тугие клубы обжигающего пара. Вдали из крытого скотовоза гнали стадо коров, и те сходили со станции пестрым медлительным потоком и уныло мычали, заглушая гортанные звуки спорящих мужских голосов.       Отец спрыгнул с повозки и с излишне старательным видом принялся по очереди пинать колеса, проверяя, не отошли ли в дороге шпонки. Он ничем не выдавал усталости, но я заметил ещё в дороге, как всё тоньше и тоньше становилась крепко сжатая линия губ, всё сильнее каменели скулы и усиливалась поволока в глазах. Рядом с коня беззвучно соскользнул Саске. С неприкрытым жадным интересом он бросил на отца короткий взгляд, а затем отвернулся, отчего-то мрачно покачав головой.       — Быстро всё сгрузим и поедем. — Отец утешающе подмигнул, заметив, что я не свожу с Саске заинтригованного взгляда, но растолковал его по-своему.       Я остался в повозке охранять зерно, пока они с Саске ушли к приемном пункту, где на грязном полу лежали сотни мешков, очевидно, сгруженных ещё днём. Приёмщик, кашляя, словно простуженный старый пёс, и с чёрным от сажи лицом долго о чем-то с ними говорил, а потом к нашей повозке подошли пара рабочих в грязной, выцветшей от солнца одежде и принялись сгружать зерно. Мешки падали на землю с глухим тяжелым стуком, а затем их водружали на истерзанные, изнурённые плечи и тащили к приемному пункту.       — Аккуратнее, аккуратнее! — рассерженной змеей шипел приемщик в спины рабочим, тыча пачкой бумаг в сторону пункта, упрятанного под дощатым навесом. — Просыплете, кто отчитываться будет?..       Отец вернулся первым и, лихо закатав рукава, тоже подхватил мешок, взвалив его на спину, — я видел, как налились крепко сбитые мышцы загорелых предплечий под рубашкой, как взмокли виски и лоб, когда он потащил ношу, и каким напряжённым стал Саске, который не сводил глаз с его сгорбленной фигуры, словно порывался что-то сделать, но сдерживался. Он мерил шагами землю, расхаживая возле нашей повозки, крепко сцепив зубы, отчего на челюсти выступили желваки — это, впрочем, ничуть не испортило его внешности, сделав тонкий безукоризненный профиль ещё красивее.       — Хорошая лошадь, — завистливо протянул приёмщик, оценив чёрного красавца-коня, провел кончиком языка по верхней губе и сально взглянул на Саске. — Продать не хочешь? Я много дам.       Саске даже не посмотрел на него.       Второй заход дался отцу с большим трудом — мешок норовил сползти, и отец старался придержать его второй рукой. Он пружинисто изогнулся и снова поволок его на себе, провожаемый жгучим тяжелым взглядом Саске. Я наблюдал и не понимал — почему он так смотрит?.. Что его беспокоит?.. Стоило отцу вернуться и, потирая натруженную поясницу, взяться за третий, как Саске сделал шаг вперед, взялся за горловину мешка, положив ладонь поверх ладони отца, и, не позволив стащить зерно на землю, что-то негромко сказал.       Их головы почти соприкасались. Отец покраснел и дернул мешок на себя, однако Саске крепко удерживал его руку и снова что-то негромко проговорил.       Отец ответил сдавленно, но четко и громко, так, что я услышал:       — Хватит… Кого я, сына заставлю их таскать? Или тебя?       — А рабочие для кого?       — Прекрати за мной… — неожиданно взвился отец. — Вернулся и думаешь, всё можно?!..       В ответ — гнетущее молчание. Саске нехотя убрал руку, и отец вновь рванул на себя мешок. Изогнувшись, взвалил на плечи и, гневно сверкнув глазами, пошёл. В неверном свете фонаря его шея влажно блеснула потом, мышцы на руках выступили тугими буграми. Он шумно дышал и, казалось, вот-вот свалится от изнеможения. На ногах его явно удерживало только бесконечное упрямство.       Саске, напряжённо поджав губы, молча наблюдал за тем, как отец шутил с мужиками, что помогали таскать зерно, с весовщицей, высунувшейся из-под навеса, с приемщиком, явно не разделявшим его веселья, и, возможно думал, что делает это незаметно, но я заметил.       Я заметил, что Саске смотрел на отца по-другому. Именно в тот момент, трепетный и мимолетный, постоянно всплывающий в моей памяти, — на пропахшей углём и жаром металла станции, я увидел его высвеченный в свете керосинки профиль: белые мотыльки с тихим постукиванием бились в стёкла фонаря в такт моему набирающему обороты пульсу, где-то простуженно гудел поезд, и тогда я впервые испытал острую злобу, ощутив в его внимании к отцу странное. Ненормальное.       Никто не смотрел на моего отца так, как смотрел этот Саске. Даже мать.       Я не мог объяснить — отец и вправду выделялся в общей людской толкотне: что среди изнурённых тяжелым трудом дочерна загорелых поселковых, что среди станционных рабочих, вымазанных в саже, с красными от недосыпа, озверевшими от усталости глазами — яркий, весёлый, открытый, с его уверенными и лёгкими движениями, такими простыми и естественными, что им невозможно было по-человечески не восхититься.       Но в жгучем сложном внимании Саске прослеживалось нечто неправильное. Каким-то внутренним знанием я ощущал себя напуганным и уязвленным — мне определённо не нравилось происходящее, а что-то происходило точно. Что-то очевидное, сквозь пальцы ускользающее от меня недоступным пока ещё чувством.       Я испугался, но понял — с детской ещё ревностью, хлестнувшей меня прямо в сердце, — в глубине взгляда Саске таилось нечто настолько сильное и неудержимое, что я невольно вцепился за край рубахи изрядно уставшего отца, когда он вернулся, оттащив в приемник последний тюк с зерном.       Я пытался незаметно держаться между ними с Саске живой стеной, всячески отгораживая отца.       Я искренне считал, что защищаю его, но сейчас я понимаю — я защищал себя. Мать, сестру, нашу семью, важность сохранения которой ставил во главу угла. Я не знал как, я не знал почему, я не знал зачем, но одно я прочувствовал всем своим нутром — этот Учиха Саске, этот внезапно свалившийся на наши головы чужой человек, играл в жизни отца куда большую роль, чем мне сначала показалось.       И это, понял я, может стать началом конца.       С того вечера при взгляде на него меня охватывал липкий страх. Внешность Саске из мистической, по-мужски красивой, стала отталкивающей, резкой; отсутствие руки из боевой раны превратилось в безобразное уродство. Теперь я видел не бывшего военного, вернувшегося в родной посёлок после долгих лет упорной службы, а безрукого, никому не нужного немощного калеку, которому некуда идти и негде работать. Я испытывал такую жуткую неприязнь при встрече с ним, что губы дрожали от злости. К сожалению, я был всего лишь ребенком, который не мог принять чужака, и воспринимал Саске как врага — был бы я старше, понял бы, что он заслуживает сочувствия. Но тогда меня занимало лишь мстительное удовлетворение. Я испытывал его каждый раз, стоило отцу приняться колко подстёгивать Саске.       А он и подстегивал, словно угадал мое тайное постыдное желание. В ту нашу первую поездку мы заночевали в поле прямо под звёздами. Я уснул мгновенно и под утро чувствовал себя бодрым и отдохнувшим, в то время как отец, невыспавшийся, с воспаленными глазами, в пропыленной мятой рубахе, усталый, словно не спал всю ночь, с рассветом собирался в дорогу в ледяном молчании, то и дело поглядывая на Саске. Тот выглядел едва ли лучше.       Мы двинулись в сторону дома. Вскоре отец, нервно и крепко сжимая поводья в ладонях с треснувшими от натяжения до крови мозолями, то и дело бросая странные взгляды на Саске, принялся посмеиваться над ним с каким-то особым болезненным удовольствием. Ещё вчера он был лёгким на подъём, весёлым и радостным, а сегодня слова стали резче, шутки — острее.       Саске ехал впереди в каменном молчании, нарушаемом только серебристым позвякиванием сбруи и цокотом копыт.       — Саске, — с тяжелой усмешкой прикрикнул отец и, хлестнув поводьями коней, поравнялся с ним. — Ты почему вернулся сюда?       Я тоже злорадно хихикнул, хотя не понимал, что смешного в вопросе, и отчего в голосе отца так явно проступают нотки горького и злого отчаяния. Саске промолчал.       — Вернулся, говорю, зачем?       Я думал, Саске оскорбится. Слезет с коня и ударит отца за подобный тон, но он ничего не сделал. Он, казалось, просто его не слышал — не обращал внимания, словно отец обращался к кому-то другому. Достоинство, с которым он терпеливо молчал, впечатляло. Всё, что он сделал — обрушил на нас взгляд, в котором — удивительно — не было ни следа раздражения. Только сожаление — нескладное, обезоруживающее, с горьким осадком, отпечавшимся на дне глаз. Настолько отчетливое, что пронзило меня до глубины, до подкожных слоев.       — Как был идиотом, так и остался, — сказал он.       Отец взвился и гневно бросил:       — А ты? Умный нашёлся? — Он снова хлестнул поводьями, и лошади, заржав, рванули вперед. — Что б ты ещё понимал…       Я больше не оборачивался. Отец тоже. Казалось, мне печёт в спину. Ветер обжигал ноздри горьким запахом полыни, оседал на зубах скрипучим песком, перемешиваясь с запахом конского пота и выжженной солнцем травы. Не было ни вчерашних полевых цветов, ни аромата леса — всё исчезло, будто мне привиделось. Земля подо мной горела огнем, дорога пылала багрянцем. А перед глазами отчётливо стоял образ — бездна чужой тоски, путами, намертво приросшая к сердцу. Которую я, ребенок, принял за слабость.

2

       Домой мы вернулись за полночь. Саске нас не нагнал, хотя отец перестал торопить лошадей на подъезде к посёлку. Стоило нам переступить порог, он, будто бы слегка встревоженный, забеспокоился всерьез: мрачной тенью мерил шагами комнаты, прислушивался к звукам с улицы, иногда выглядывал в окно и никак не находил себе места. А потом, несмотря на протесты матери — первые на моей памяти, — махнул рукой и ушел ночевать в поле.       Он не появлялся в доме трое суток.       Утром четвёртого дня нам предстояло снова ехать на станцию. Проснувшись ни свет ни заря, я примчался к весовщику, боясь, что опоздал или отец уехал без меня, но мои страхи не оправдались: странно бледный, он уже пригнал повозку и с явными следами беспокойной бессонницы, залёгшей нездоровой тенью под глазами, разглядывал огромные тюки, приваленные к ограде.       Не успел я обрадоваться, что, возможно, мы поедем вдвоём без Саске, как приглядевшись, увидел и его, — выступив из предрассветного промозглого тумана, он показался на пыльной дороге, а затем направился прямо к нам, придерживая коня за узду. Отец, тоже заметив его, вытянулся в лице, а потом словно мгновенно забыл — демонстративно примерился, подхватил один из огромных мешков и попытался взвалить на плечо. Не вышло — зерно перевешивало, и отец, сделав пару нетвердых шагов, не выдержал. Мешок упал, подняв плотное облако пыли.       — Чтоб тебя… Зараза… — выругался он и снова попытался взвалить его на себя.       В тот день нам не повезло — закончилась мешковина стандартного размера, и зерна в каждый насыпали по два-три обычных веса. Такие у нас могли таскать только подвое или очень крепкие ребята. Отцу помогал весовщик, пока мы стояли в стороне и наблюдали, как они нагружали повозку: я — девятилетка с ножками-веточками, и калека с одной рукой, а перед нами — неподъёмные мешки весом около сотни килограмм каждый.       К соседнему ангару жалась кучка поселковой шпаны. Оттуда слышался несмелый, но язвительный смех. Я тоже едва сдержал ехидный смешок, заулыбался и украдкой глянул на Саске.       Слухи о том, что он вернулся в деревню, разнеслись быстро, но я не до конца понимал, чем вызвано такое острое любопытство. Возможно, злую шутку сыграла мрачная аура старой трагедии, произошедшей с Саске в детстве. Или тем, что он потерял руку… Я толком не вслушивался в разговоры: кто знает, что люди себе навыдумывали? Мне было достаточно понимания, что Саске так ни с кем и словом с приезда не обмолвился, глядел на всех волком, отчего местная молодежь слегка побаивалась и одновременно завидовала его авторитету, неосознанно проникаясь к нему скрытой трусливой агрессией.       Саске хмуро посмотрел на мешки, затем смерил раздраженным взглядом местный сброд, развернулся и взлетел на свою лошадь. Мой отец хмыкнул, проследив за ним, вытер со лба пот и, подперев последний загруженный мешок плечом, с силой захлопнул борт повозки — да так, что тот едва не оторвался.       Свет разрывал серое небо и снова исчезал в тяжелых налившихся тучах, так и не вызволив на свободу утреннее солнце. Над полями прокатился вой ветра, разнося запах сырой земли и назревающего дождя. Мелкая морось накрапывала на брезент, которым мы укрыли кузов, чтобы дёрн с зерном не промок. Повозку слегка потрясывало на ухабах и заносило — мы ехали уже несколько часов, не проронив ни слова. Отец, сосредоточенно глядя вперед, торопился — боялся, что разразится ливень, особенно тяжелый участок дороги размоет и лошади не смогут взобраться на пригорок. Саске не отставал.       Нам не повезло. Дождь в этих краях уже прошёл, и земля превратилась в вязкую скользкую кашу. Лошади жалобно ржали, заваливались на живот, пытаясь вскарабкаться по густой глине в крутую гору, сползали назад и снова карабкались вверх на нетвердых ногах. Повозку мотало из стороны в сторону, мне стало трудно дышать, и я болтался вместе с ней. Ветер нарастал и бурными порывами рвал с мешков брезент — оторвавшийся край забился, хлопая крыльями, как подстреленная птица.       — Хватит, — сквозь общий гвалт послышался голос Саске. — Останавливай повозку.       — Если не заберемся сейчас, придется возвращаться, лошади не пройдут! — отец пытался перекричать вой ветра.       — Значит, вернёмся.       — А ты помочь не хочешь? — разозлился отец. — Снимем пару мешков, лошади заберутся и мы поднимемся!       Саске раздраженно цокнул языком, но возражать не стал.       Я видел, что у отца от натуги срывалось дыхание, пока он стаскивал мешки на расстеленный по земле брезент. Ветер рвал его волосы и рубашку. Лошадь Саске удалось прицепить к повозке, и кони не без труда, но все же одолели пригорок. Отец, проводив их взглядом, недовольно потянул носом и хмуро оглядел сначала небо, где кружили птицы, а затем оставшиеся мешки. Их нужно было перетащить вручную и как можно скорее загрузить обратно, пока дождь не полил окончательно. Подперев коленом мешок, отец согнулся и взвалил его на спину.       — Беги к повозке, — сказал он придушенно. — Жди меня там, не отходи от Саске.       Я послушно кивнул и, шлёпая по грязи, быстро взобрался на пригорок. Саске уже отвязывал своего коня. Хмыкнув и задрав подбородок, я забрался в кузов.       Тучи все темнели и темнели, морось усиливалась. Лошади беспокойно месили грязь. Я с опаской оглядывался на мешки и размышлял, успеет ли отец? Саске, видимо, думал о том же и не сводил с пригорка глаз. Прошло немало томительных минут, пока он не показался. С трудом переставляя ноги и поскальзываясь, отец, согнувшись, тащил огромный мешок, медленно приближаясь к нам. Саске обошел повозку.       — Давай помогу, — сказал он.       Саске уже протянул руку, как отец чересчур резко отшатнулся и, не выдержав веса, уронил мешок прямо в грязь. Придавив им ногу, привалился к повозке. Раздался треск — часть борта все же не выдержала — подломилась. Одна из лошадей испугалась, взвилась, с громким ржанием помчалась в поле, рванувшись из сбруи так, что повозку мотнуло и я завалился спиной в кузов. Отец в гневе пнул мешок и тут же взвыл, запрыгав на одной ноге.       — Зачем тебе с нами ездить?! — прокричал он. — Где ты вообще всё это время!.. Да толку от тебя…       Я поморщился и потёр ушибленный бок, но едва скрыл ехидную улыбку, внутренне соглашаясь с отцом. Я всё еще надеялся, что Саске перестанет с нами ездить на станцию, — не нравилось мне то, как он смотрел на отца.       Отец, тем временем, приподнял мешок и не без труда впихнул в повозку, а затем, прихрамывая, решительно зашагал в поле за сбежавшей лошадью. Мы остались в одиночестве. Начинался дождь, редкие капли тоскливо постукивали по земле. Саске проводил его спину тяжелым непонятным взглядом, а когда отец скрылся в высокой траве, решительно взлетел на коня. Разбрасывая комья глины из-под копыт, конь понёс его за пригорок. Я занервничал, глядя как тёмная фигура исчезает с противоположной стороны холма, — неужели он собирается притащить последний мешок сам? — но из вредности ничего не предпринял. Хотя стоило остановить его или позвать на помощь отца.       Сначала как будто ничего не происходило. А потом из-за пригорка грохнул выстрел.
353 Нравится 44 Отзывы 78 В сборник
Отзывы (5)