1. Папа...
19 февраля 2023 г., 00:00
Первым делом ребёнок научается считать: один, два, три, четыре; пятнадцать, шестнадцать, семнадцать, восемнадцать. Потом он соотносит эти цифры с тем, что столько мне лет, а столько лет моим маме и папе, брату или сестре, бабушке и дедушке. Вторым делом ребёнок научается эти цифры складывать и вычитать. Если сложить, будет сорок семь, если вычесть, то пятнадцать. Затем он узнаёт, что такое разница в возрасте, и понимает, какой она должна быть.
Обычно детей, в лучшем, желаемом случае, рожают в восемнадцать, могут позже, но тогда разница в возрасте будет расти: двадцать, тридцать, сорок, но в моём случае она была такой маленькой, что я не представлял, как спросить отца о ней. Пятнадцать лет. Когда я родился, моему отцу было столько же, сколько мне было год назад. А я не думаю ни о будущей семье, ни о детях, мне не до этого, у меня другие проблемы.
Когда я был маленьким, я часто слышал, как у отца спрашивали: «Это твой младший братик?», а он отвечал: «Да». Мне не хватало духа спросить на улице, почему братик? Кто это такой? Папа же мне папа, а не брат. Он лжёт? Почему? Зачем? Дома я спрашивал:
— Папа – брат?
Папа качал головой и говорил спокойно:
— Нет, Дём. Только папа.
— А почему?..
— Потому что в это проще поверить. А если сказать как есть… навряд ли поймут. Я не хочу, чтобы о нас шушукались. Особенно о тебе.
Я тогда ничего не понял, но после этого всем говорил, что папа – мой брат. Всем на площадке об этом рассказал, но кому-то проболтался, что мы живём вдвоём. Одна девочка сказала, что мы не можем жить одни, потому что тогда у нас должны быть родители, а если родителей нет, то, значит, что-то тут не так.
С меня тогда семь потов стекло. Я не знал, что ответить, и это её замечание осталось без ответа, а потом я пришёл домой и плакался папе, что, похоже, теперь все всё знают и за нашими спинами будут шушукаться. Мне было без разницы, что будет со мной, я не хотел, чтобы такое было с папой. Потому что я понял, что «шушукаться» – это что-то очень неприятное и плохое.
Ещё на площадке я узнал, что, кроме папы, должна быть мама, и что ребёнок – плод их любви. Из того, что мне рассказали дети, я понял, что папа – это мама-мужчина. И всё. Больше отличий нет. Но я думал, раз их должно быть два, почему у меня один?
— Твоя мама, — сказал тяжело папа, — то есть… не знаю. Она просто ушла.
— Куда ушла?
— Не знаю.
— А почему?
— Не знаю.
— А ты её любил?
Растерянный моими вопросами папа сильно удивился, но сказал мне правду:
— Нет.
Меня это шокировало. Если папа не любил маму, это значит, что и меня он не любил? Я же должен был быть «плодом любви»! Но я им не был. Прежде, чем у меня заслезились глаза, папа опустился передо мной на колени и положил руки на мои щёки.
— Нет! Её я не люблю, но тебя – люблю. Даже не думай по-другому, слышишь, Дём?
Сейчас я понимаю, с каким отчаянием он это говорил. Он хотел, чтобы я в это поверил, он хотел, чтобы я не думал иначе, и его эмоции сработали. Я поверил. Поверил всем сердцем, что я плод любви, пусть от этого плода осталась лишь половина. Я обнял папу, а он меня. Потом он поднялся и покружился со мной. Я был самым счастливым ребёнком на свете.
Но на этом разговоре тема матери для меня не была закрыта. Моя мама где-то была, существовала, она когда-то была такой. Я узнал, что чувства могут появляться и исчезать, и спросил:
— А когда-нибудь – когда-нибудь ты любил маму?
Я тогда был старше и мог понимать намного больше вещей. Ещё я понимал, что, скорее всего, тогда, когда папа сказал, что он не знает, почему мама ушла, он врал, но я не стал его разоблачать.
— Может быть, — ответил он. — Понимаешь, любовь и влюблённость – разные вещи. Я был влюблён, но навряд ли любил.
— А что тебе в ней нравилось?
— Глаза. Зелёные такие были. Очень красивые. — Папа говорил зачарованно. Он поднял голову, будто вспоминал тот образ. — У тебя такие же. — Он посмотрел на меня. В его собственных глазах была нежность и ласка. Он любил мои глаза. Любил меня. Любил своего сына. По-настоящему.
— Скажешь, блин, — запривередничал тогда я. Он рассмеялся, а я это запомнил.
Мы никогда не жили богато. На самом деле, только когда мне исполнилось четырнадцать, я понял, что мы всегда граничили с бедностью, а папа занимал постоянно деньги у родственников – у моих бабушки и дедушки, с которыми я никогда не встречался, но обо всём по порядку.
Первая наша квартира была узкой гостинкой, в которой двум взрослым людям негде разместиться, но подростку с ребёнком – очень даже. У нас была старая скрипящая советская мебель, бледные желтоватые лампочки, убитый санузел, вечно протекающая стиральная машинка и маленькая, замызганная электрическая плита. Несмотря на отсутствие богатств, папа часто покупал мне игрушки и конструкторы – в конечном итоге, они начали занимать половину комнаты, хотя я их всегда аккуратно составлял в углу. Тогда я подумал, что прошу слишком много, и перестал.
Мы переехали в двухкомнатную квартиру, когда я пошёл в школу. Я сказал, что мне нужна «комната» для уроков, потому что делать их за обеденным столом я не хочу. За обеденным – кушают. Папа воспринял мои слова так, будто мне нужно личное пространство. Возможно, это действительно скрывалось за моими словами. Я не знаю, сколько папа потратил на неё тогда, но сейчас понимаю, что не меньше двадцати пяти тысяч. Каждый месяц. Я тогда не представлял себе таких денег, у меня были только деньги на обеды в школе и по тысяче каждую неделю на собственные расходы. Папа говорил, что я должен познакомиться с деньгами и понять, какую ценность они из себя представляют. Вначале я тратил направо и налево, а потом… решил, что надо копить и откладывал их. Были соблазны, иногда не сдерживался, но потом возвращался к тому, что я могу позволить себе нечто большее, если не буду тратиться сразу.
Копить я начал, когда понял – для меня это было озарение, что, несмотря на то что у меня появляется новая одежда, новые вещи: учебники, тетради, пеналы, игрушки, папа ходит несколько лет в одной одежде, ничего себе не покупает, кроме сигарет – и то, одну пачку, он растягивает на месяц. Я не знал, чем он любил заниматься, любил ли он, как я, играть в баскетбол или волейбол, был ли у него любимый фильм или сериал, какие игры ему нравились. Да, я понял, что о собственном отце я ничего не знаю. Я знаю лишь то, что он постоянно работает и тратит на меня деньги, а на себя – нет. Мне кажется, если бы мы питались раздельно, он бы ничего не ел. Так его забота обо мне превосходила его собственные потребности. И тогда я решил: пусть он мне ничего не будет покупать, я сам буду, я справлюсь с этими четырьмя тысячами в месяц. И я стал отказываться от его предложений или говорил, что сладкое сам себе куплю. Дошло даже до того, что я отказался от подарка на Новый год. Сказал:
— Ничего не надо.
— Дём, ты чего? — спросил он. — Ничего не хочешь?
— Не хочу. — Я врал. Я хотел новый телефон, потому мой – тот, который мне отдал папа, уже начал лагать. Я хотел покрасоваться перед всеми в классе, но я не хотел, чтобы папа тратился на меня. Я посмотрел, сколько стоили новые телефоны. Столько же, во сколько обходилась аренда квартиры.
— Что-то случилось? — допытывался он.
— Ничего не случилось! Я же сказал – не хочу! — И я убежал в свою комнату.
Не мог сказать ему правду, боялся, что он начнёт виниться, что из-за него я не могу себе позволить какие-то хотелки. Боялся, что он начнёт работать больше, что он продолжит так жить. Боялся, что сделаю ему хуже своим существованием.
Утром первого января я получил планшет и расплакался.
— Прости, — говорил я и прижимал коробку к себе. — Прости, что из-за меня… прости…
— Дём, всё в порядке. — Папа похлопал меня по плечу и оставил ладонь там.
Уже тогда я понимал, что на меня он тратил не только деньги, он половину своей жизни на меня потратил. Из-за меня он не окончил школу, не поступил в университет, у него не было девушки, он никого не водил, он ничем не занимался, он не любил себя так, как любил меня. Он отдал мне всё, а я ничего не мог дать ему. Да, обязанности между нами были распределены поровну: если получалось, мы вместе готовили, или этим занимался кто-то один, а второй мыл посуду; кто-то пылесосил, а кто-то мыл полы; кто-то убирался на кухне, а кто-то в ванной и туалете, но это были домашние обязанности, нормально, что они были распределены между нами, я так ничего не давал ему. Поэтому, с того двенадцатого нового года, я решил взять на себя все домашние дела. Говорил, что папе надо отдохнуть, что мне не тяжело, что у меня только школа и баскетбол – это немного, а у папы – работа, ему надо отдыхать. Папа говорил, чтобы я на себя всё не взваливал, и мы сошлись на том, что, если у него будет свободное время, он сам решит, надо ли что-то делать или нет. Я был с этим не согласен, но угрюмо принял компромисс. Не хотел спорить, не хотел усугублять.
Планшет в школе, кстати, оценили, но я его принёс только несколько раз, а потом оставил дома, чтобы ненароком не повредить.
И так мы жили: не совсем бедно, далеко не богато, с какими-то мелочными тёрками за то, кто что делает. Папа, кажется… не изменился с тех пор, как я начал что-то запоминать. Он выглядел как подросток: с молодым, чистым лицом, серыми глазами, с орлиным носом, тонкими губами, выступающими скулами из-за нечастого приёма пищи. Он всегда был худым. Даже в лучшее время, он был худее меня – худее того, кто за год вырос на пятнадцать сантиметров, расправил плечи и был почти одного роста с отцом.
Чаще всего, как на свои вещи, так и на свой внешний вид папа… забивал. Он только брился постоянно, а ногтям и волосам разрешал расти свободно. Только, когда ногти ломались, он их стриг. А волосам либо позволил быть по плечи, либо сбривал под тройку. У него были чёрные волосы, такие же выделяющиеся брови и ресницы. Я любил… когда волосы у него были подлиннее, особенно, когда он завязывал их в кривой пучок или собирал за ухом. Я всегда обращал на это внимание, всегда прилипал и не мог отлипнуть. Папа смотрел на меня и говорил:
— Отросли, да? Уже подстригать надо.
Я хотел сказать, нет, не надо, и так хорошо. И так красиво. И это был мой самый тяжкий грех перед ним. Я любил его. Но не как родственника. Не так, как сын любит и должен любить отца. Когда я говорил себе это, я зажимал глаза и закрывал лицо руками. Как я мог до этого дойти? Как я мог так предать его доверие? Как я мог так поступить с ним? Но при этом я никак не мог объяснить свои чувства. Кто-то скажет, это от того, что матери не было, но я же видел других девчонок, и когда был маленьким, и когда вырос. Я с ними целовался, занимался сексом, но ничего – ничего не чувствовал. Только когда думал о папе, когда сжимал в своей руке член, я чувствовал так много, что становилось обидно до слёз. От грусти, от ненависти, от радости, от наслаждения.
Пока я мастурбировал, всё было хорошо, но, когда я кончал, становилось совестливо, ведь я снова это сделал, снова так подумал о папе, снова представлял с ним непотребства… Я представлял их, даже когда целовал Марину, целую минуту, из-за правил бутылочки, или когда занимался сексом с Лизой в закрытой, тёмной ванной – я представлял себе папу, и думал, что я отвратителен, ущербен, омерзителен. Когда я возвращался к нему, я старался сделать вид, что ничего – ничего не было. Но всё было. И, когда мы сидели вместе и смотрели с его компьютера фильм, я не мог отделаться от тревожных мыслей, что вот сейчас – именно сейчас он скажет, что всё знает, и что тогда будет со мной я не знаю, но что будет с папой примерно представляю: он не будет разочарован или зол, наоборот, он поймёт и примет меня, только подумает, а где он допустил ошибку, которая привела нас к таким последствиям. Дело будет не во мне, а в нём, а это неправильно. Папа всё делал правильно, он делал, что мог, это я… не смог стать таким сыном, которым бы он смог гордиться.
Конечно, можно сказать, что никто не идеален, но не о таком же… Не о таких священных вещах как семья. Но пока я молчу, всё хорошо. Папа ничего не знает, и я не даю ему повода усомниться в себе. Исправно хожу в школу, иногда прогуливаю, но всегда отвечаю по предметам и получаю пятёрки за контрольные, я езжу на региональные соревнования по баскетболу и показываю там результаты, я стараюсь быть лучше во всём остальном и надеюсь, что у меня это получается.
Папу я не идеализирую: он много матерится и злится, особенно если это касается работы, на меня он старается не злиться, но, когда ему звонят о прогуле, он сразу делает серьёзное лицо и меня ждёт не менее серьёзный разговор за столом на кухне – для меня это как допрос, и на этом допросе разговаривать я не хочу. Я всегда прикрываюсь хорошими оценками, а папа говорит, что понимает, почему я не хочу ходить в школу, но надо, чтобы я хотя бы его предупреждал. Для меня всё это звучит так, будто я должен ему о каждом своём шаге докладывать. А я не хочу всё докладывать, у меня есть право иметь свои секреты.
— Дём, — просит он, — слушай, я знаю, что школа – это совсем не то, о чём ты хочешь думать в свои шестнадцать лет, что есть что-то лучше, — или кто-то, — но что делать, если с тобой что-то случится? Я не хочу этого.
— Пап, мне скоро восемнадцать. Я что, о себе позаботиться не могу? — бубню я.
— Я о том, что ты можешь мне хотя бы написать, чтобы я знал, что, где и как.
— Ну забываю я, подумаешь. Какая разница. Я, блин, почти больше тебя, думаешь, со мной может что-то случиться?
Папа выглядит ошеломлённым.
— И тем более, — я говорю это не думая, — в моём возрасте ты со мной возился, а не о школе думал.
Я не имел в виду ничего такого, но это прозвучало так, будто папе было легко. Будто он это выбрал. Будто я не был и не являюсь сейчас тяжёлой для него ношей. Я переплетаю пальцы и склоняю голову.
— Не подумай, я не о том, что это легко, но…
— Дём, не надо. — Впервые отец встаёт из-за стола раньше меня, а я только провожаю его взглядом.
Наверное, он и не выбирал такую жизнь. Не выбирал меня. Просто пришлось. Мне сейчас столько, когда было папе, когда у него уже был я. Уму непостижимо, а я думаю лишь о том, что он мне нравится, и я вижу в этом проблему. Мне надо забыть об этих чувствах, нужно… просто стать достойным сыном, показать, что отец всё сделал верно. Не оплошать.
Я хочу постучаться к нему в комнату, но не решаюсь. Стою у двери и вслушиваюсь. А вокруг тишина. Что с моей стороны, что из-за двери.
Я думал, много раз думал, как тяжело ему пришлось со мной. И не только в материальном плане, психическом тоже: как он ходил со мной по больницам и говорил, что он мой отец, пятнадцатилетний парень с младенцем на руках; как ходил на школьные собрания и был там самым младшим, как его окружали взрослые женщины и мужчины, а он будто бы пришёл из одиннадцатого класса; как его упрекали другие «взрослые» в том, что ничему – ничему такая мелочь, как он, научить ребёнка не может и, что неудивительно, что такой ребёнок начал прогуливать, у него не было «нормального» отца, не было даже матери, чтобы полюбить девушку… Такой вот получился Демьян. Человек, на которого потратили все силы и который не смог оправдать ожиданий одного человека.
Я стучу. Папа всё равно спрашивает:
— Дём?
— Да… Я войду?
Следует молчание.
— Заходи.
Я открываю дверь. В комнате темно, но я вижу, что отец сидит на расправленном диване. Судя по положению, он лежал. Вот я и спрашиваю:
— Я полежу с тобой? — И ничего не имею в виду.
— Если хочешь, — говорит спокойно он.
Я подхожу, снимаю тапочки и ложусь рядом. Папа тоже ложится.
— Извини, — говорит он.
— Всё в порядке… Я это так… не со зла говорил.
— Я слышал. Но всё равно, будь у тебя «нормальный» отец, всё бы сложилось по-другому.
— Мне не нужен другой отец. И другим быть я тоже не хочу…
Не хочу, но понимаю, что не могу до конца оставаться собой.
Папа ничего не говорит, и я в потёмках смотрю на него. Он тоже смотрит на меня. Не вижу, что у него на лице, и у меня пощипывает в носу.
— Пап, я люблю тебя…
— Я тоже тебя люблю.
Конечно, его «люблю» совсем не идёт в сравнение с тем, что испытываю я.
— Нет, я… я люблю, люблю тебя…
— Я знаю.
И я бы хотел, чтобы его «я знаю» было тем самым, но, понимаю, он о другом. Он не может этого знать. Я же не выдавал себя, я всегда всё прятал, всё скрывал, чтобы ничего не показывать ему, чтобы он не переживал и не думал обо мне столько, сколько делал это всю свою жизнь.
— Прости за это, — говорю и задерживаю дыхание.