***
Коля ворочается уже битый час, его изводит голова, она гудит во всех смыслах, заставляя полубредовые мысли вырастать из теней на стене от уличного фонаря во вполне себе ощутимые образы. Она постепенно сводит его с ума, раскалывая сознание на кривые осколки. И они вонзились в его мозг еще когда военные ступили на территорию Белоруссии, и теперь ноют тупой болью почти всегда. Хочется лезть на стену, срывая обои, но он не может, он в Петрограде. У Саши жутко пусто, что обрывать и без того отходящий от стен декор было бы кощунством. Коля устало переворачивается на спину. Хочется выть. Может, проще пустить себе пулю в лоб? Белый потолок с облупившейся краской не дает ответа. Похоже, сегодня ему не уснуть. В горле пересохло. И Минск поднимается с кровати, под недовольный треск пружин и вой половиц. Он, ступая на носках, кривится от каждого протяжного стона, что ножом отдается во всем теле. Так, на цыпочках, он доходит до кухни, где на ощупь включает свет. Жмурится от яркой вспышки и слышит сдавленное шипение. — Выключи, — на мгновение Коля видит бледного, как полотно, Сашу. — Ой, — сконфуженно мямлит тот, и щелкает рубильником. Перед глазами бегут разноцветные круги, он хватается за косяк, чтобы не упасть. У Саши и своих проблем достаточно, зачем ему еще добавлять. Так что упасть виском на косяк — идея плохая. — Чего встал? — слышится из темноты. Мир пляшет перед ним, точно бесы в церкви у Панночки над гробом. По голосу слышит — зря он вышел из комнаты. — Прости, — отчего-то извиняется и разворачивается на пятках. Зря. Все зря. Зря он остался, поддался уговорам Саши. Хотя — уговорами это нельзя было назвать. Коля сдался сразу после просьбы «останься». — Чайник поставь, — и Немигов подчиняется, зажигает газ — спички и плиту тоже на ощупь находит. В голубых глазах пламя особенно ярко пляшет. Не моргает. Снова видит как его город горит, пылает горючим пламенем, чувствует в легких смог от коптящихся тел. То, как его страну рвут на части Москва и Варшава, пытаясь перетянуть его каждый на себя, не слыша, как трещит он сам по швам. Он ненавидит огонь. — Кошмары? — Коля дергается от ледяного дыхания за спиной. Саша тихий, точно смерть — положит свои ледяные пальцы на шею, а он и не заметит. Немигов мотает головой, выпрямляясь в спине. — Я так и не заснул, — с грустной полуулыбкой отвечает, и сердце замедляет свой ход. Его этот факт смешит, до горечи в горле и неумелой ухмылки. Петроград же фыркает, а Коля читает — «пустяки, как же», но понимает же, что сколько бы за сегодня оба ни сказали «все в порядке» — это вовсе не так. — А ты? — поворачивается и смотрит в серые, слезные глаза, они — как две капли росы в темноте, кажутся отражением всего света во тьме. — Бессонница, — просто пожимает плечами. — Как и у тебя. Опасно приближается, что Коле приходится прогнуться в спине назад. Дыхание перехватывает, а во рту все еще сухо, что сглатывает он слишком громко. — К чему это ты? Не нравится это Минску, Петроград словно тайну его какую-то знает и машет этим «ключом» у него перед носом. — Московский никого ко мне не пускает. Он в легком изумлении поднимает светлые брови. Сердце стучит в горле. Догадался, значит. И хватку, оказывается, не растерял — может все не настолько плохо? — Так бери то, за чем приехал. Коля распахивает в удивлении глаза и хочет отстраниться, но Саша держит его за грудки и не пускает. Все внутри переворачивается, выгибаясь наизнанку в одно мгновение, и приятно дрожит. Саша целует так, что задохнуться можно. И лучше бы это было так, хочется отключиться, забыть, опьянеть хоть на вечер. Он душу вынимает, тянет тонкими плоскогубцами, растягивая невидимые нити. Но хочется поймать эту легкую звенящую пустоту внутри, как от морфия. Коля зарекся себе никогда не пробовать его, как бы паршиво ни было. А ему паршивей некуда, но он ни проронит ни слова, лишь будет приоткрывать рот в надежде на новую дозу, а Саша — запускать язык как можно глубже. Действует не хуже морфия. Тот так близко, что становится не по себе, Коля чувствует противный ком в горле, который хочется выблевать. Он кричит ему до звона в ушах, бьет в виски. Это его совесть пытается воззвать к разуму. Но… Немигов ласковый, точно котенок на животе у матери, он всем своим существом ластится к Саше, гладит по ломким плечам, надышаться не может. Тот же поддается движениям дергано, ломано. Слишком… Ладони у него теплые, в мозолях и мелких ранах, с застывшими шрамами. Ласковый донельзя, и это Сашу душит, искажает его перебитое существо, доламывает. Серо-голубые глаза смотрят с нежностью, она такая же, как глаза — покрытая слоем копоти, что скрывает их истинную красоту. Саше от этого выть хочется, заламывать руки до хруста. Нет-нет… не надо на него так смотреть этими чертовыми голубыми глазами. Но сам же Романов продолжает эту пытку. Забыть. Немигов, он будто сам одним сплошным шрамом стал. Коля на секунду отстраняется и убирает очки с чужого носа, ибо те съехали и чуть не полетели на пол, кладет их на стол. Позволяет себе на секунду заглянуть в глаза напротив. Любуется с придыханием — эта боль, она заострила черты и убила прежний юношеский взгляд, Саша смотрит озлобленно забиваемой мальчишками птицей. Коля много раз видел подобное, и каждый раз больно как в первый. — Саш, — шепчет, рукой щеку поглаживая, и проводит по шее, точно фигуру мраморную мастер вытачивает: трепетно и с едва уловимым нажимом. Коля упивается этим необъяснимым чувством близости, Саша здесь, но, одновременно, недосягаемо далеко. Хочет еще что-то сказать, но молчит. Слова не помогут, встанут поперек горла. Ведет носом по шее, как маленький ребенок приоткрывается, но не требует в ответ того же, и сам же больно сердце сжимает до хлюпанья крови. Глупый. Осторожно зарывается в длинные кудри, что стали лежать грязными проводами на голове Петрограда — хочется убрать их назад, открыв полностью лицо, чтобы Саша смотрел с прежней дерзостью и статностью. Но не в его это силах. Бывшая столица же дергается от этого движения и глаза широко распахивает. Хватает Колю за горло и вытягивает руку, отдирая от себя, смотрит с ужасом дикого зверя. — Не делай так, — ледяным тоном чеканит. Немигов теряется и глядит рассеянно, ищет ответ в лице Саши. И находит. Сам видел в зеркале его много раз. Страх. Он в глазах говорит о многом. Миша… как он мог?.. Минск руки поднимает — он не причинит ему той же боли. Просит одними глазами довериться ему, слов не нужно. Петроград удерживает шею, и если он сцепит сильнее свои ледяные пальцы, Коля сопротивляться даже не станет. Смотря в серо-голубые глаза, такие по-детски открытые и устало-взрослые, Саша не может не поцеловать его снова, до боли стиснув воротник рубашки. Вдавливает затылок Коли в холодную стену и почти роняет его на столешницу. Стукается зубами, кусается. Давно Миша рубашки не носил, все в военной форме, и Саше нравится чувствовать мягкую ткань под пальцами. — Сволочь, — шипит и опять кусается, вжимается в тело до боли, что дышать становится тяжко. Коля позволяет, дает Саше право делать с ним все, что душе угодно, сжимая пальцы на босых ногах до судорог. Саша расстегивает судорожно рубашку, чуть ли не вырывая пуговицы с корнем. Торопится; боится, что осознание догонит и ударит наотмашь, и толкает Колю полностью на столешницу. Оба дышат тяжело. Немигов наклоняется, он не хочет думать, не хочет слышать кричащую глубоко внутри него совесть, которой как говорили «нет». Сердце ноет: оно понимает. Не любят его. Колей снова пользуются, но так сладостно, что он не может себе запретить, как делал до этого много лет. Он уже не может заткнуть ничем свербящую пустоту внутри, он тщательно затыкал ее, как щели в окнах — тряпками, ватой, бумагой, трухой, но все бесполезно — Саша сорвал раму с петель. Коля столько веков был простым свидетелем, смотрел, как зарождается и умирает любовь вместе с империями и династиями. Он столько видел счастливого Сашу и Мишу вместе, что не заметил, как его тянущей тупой болью груз стал висеть камнем на шее. Запрещал себе. Закрывал всевозможные замки, лишь бы не навредить Саше. Но тот, видно, не оценил его «заботу». Он — как последний глоток воздуха у утопающего, его хочется вдохнуть полной грудью, ощутить сладкий вкус ускользающей жизни. Оба идут ко дну с давно потонувшим кораблем. Цепляются за былое, не принимая кровавых уставов. Они лучше пойдут по доске и канут бесследно в море. Сердце сжимается, еще немного — разорвется, лопнет как мыльный пузырь — будто и не было. Отдает его, а Саша — в кулаке сжимает. Соленый вкус поцелуя, и звон пряжки отрезвляет. Бьет по вискам, вбивая гвоздями — нет. Нет-нет. Коля прикусывает губу. Остановись. Что-то внутри него снова начинает размеренно дышать, пуская кислород по венам, и пригоняет кислород к мозгу. — Саш… Шепчет и мягко отводит руки от брюк. Коле стоит это неимоверных усилий. От себя отрывает, так больно, словно с Сашей кожей склеился. Выдыхает рвано, глаза прикрывает, лишь бы не сорваться. Зубы стискивает, и кровоточащую губу поджимает. Он понимает. — Пожалеешь ведь… Он не может так поступить с Сашей. Просто не может. Он сломан, как внутри, так и снаружи, у Коли рука не поднимется разрушить этот хрупкий хрустальный мир. — Не надо меня оберегать, я, блядь, не ребенок! — дергает руками в попытках продолжить. Отчаянно вырывается, но Коля не позволяет, держит надежно, принимая удары в грудь. Ему не больно. Нет. Бывало и больнее, можно потерпеть. Лучше уж его будут бить. — Урод, — последний удар, и Саша упирается в него макушкой, обессиливает прямо на коленях Коли. Оседает. Замирает. Романов рыдает так, что слышно, как за окном проезжает редкая машина — наверняка, партийца, — сердце ноет, и сводит от сожаления. Ноги подкашиваются, но Коля ловит под локти, поднимает и обнимает. А Саша воет, цепляясь за ткань его брюк, стонет, так будто наживую режут. — Прости, прости… — в бреду, пропитывая слезами ткань насквозь, извиняется. Ускользает, но его держат на плаву. Один корабль не удержал, так Сашу спасет. Капитан гибнет с судном в море. — Я не виню тебя. За все. Коля простил, как только увидел Сашу на пороге. Отпустил легким пером по ветру свою обиду. Гладит по спине, а у самого беззвучные чистые слезы падают на пол, разбиваясь вдребезги. Ему все равно больно. Коля плачет так тихо, что Саша этого не узнает. Ломается беззвучно. Никто и не выведает, что от него осталось. Даже он сам не может заглянуть в скважину закрытой комнаты.И все же, и все же я верить не брошу, Что надо в начале любого пути С хорошей, с хорошей и только с хорошей, С доверчивой меркою к людям идти!