На все случаи смерти

NC-17
Завершён
400
автор
Фэндом:
Размер:
57 страниц, 18 225 слов, 6 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
400 Нравится 74 Отзывы 115 В сборник

Часть 6

Настройки
Примечания:
И этот вопрос Феликс задаёт ему почти каждый день. Задаёт в сообщениях, а потом тащит куда-нибудь, потому что ну да — Чану трудно ему отказать. Чан вообще не уверен, что в этом мире есть хоть кто-то, кто говорил бы Феликсу «нет». А если такие и были — их давно уже нет. Ну тупо потому что вселенной такие идиоты попросту не нужны. У неё свои методы избавления от ненужного и работают они безотказно. С этого вопроса всё пошло под откос. Ну или прямиком в обрыв — Чан не впервые туда скатывается. Но впервые настолько, что кажется, в этот раз ему окончательно придется разбиться. После того сообщения они действительно встречаются тем же вечером. Феликс очаровательно кутается в длиннющий шарф в тридцатиградусную жару. А Чану от его улыбок этим самым шарфом хочется удавиться. И это больше напоминает встречу двух законченных интровертов, зависимых от интернета, потому что они не говорят. Они переписываются, с той лишь разницей, что смотрят друг на друга после каждого сообщения. И это завораживает. Чан и не представлял сколько эмоций одновременно можно увидеть на одном лишь лице. От нахмуренных в задумчивости бровей, до хитрого прищура, от которого внутренности в натуральное месиво. Однажды Чан всё же решает познакомить Феликса с Минхо и Джисоном — как и обещал. А после обещает себе больше никогда не собирать вместе этих троих. Весь вечер он думает, что Михно в общем-то прав — Джисон это маленькая неуклюжая локальная катастрофа. Чан тоже прав — Феликс грёбаный конец света. И когда эти двое только встречаются глазами, воздух начинает густеть от их резко установившейся телепатически-разрушительной связи. От тех идеи, которые посещают их дурные головы, ведь Феликс всё ещё не говорит, но Джисону его понимать это нисколько не мешает. И пока они отлучаются «по очень важным, неотложным, невероятно серьезным» делам — Минхо резко выдыхает, провожая взглядом удаляющиеся фигуры. Минхо выглядит измотанным, но впервые счастливым. А Чану кажется, что приторной нежностью в его взгляде можно заработать себе диабет, если не отойти на пару миль. — Если это продлится ещё хотя бы неделю, я сдохну, Чан. — и смотрит Минхо долго, сложно смотрит. Потирает уставше лоб пальцами, а после и вовсе роняет голову на ладони. — Организуй мне достойные похороны. И кажется — говорит он серьезно. Чан, пожалуй, сжалился бы над ним, если бы не знал Джисона по-настоящему. С ним не может быть плохо. А вот хорошо настолько, что захочется помереть раньше времени — вполне себе. По крайней мере с Минхо это именно так и работает. Но Чан всё же уточняет, чуть придвигаясь и щурясь улыбкой хитро: — Это? Отпивая газировку, Минхо взмахивает неопределенно рукой. Морщится от слишком глубокого глотка и пузырьков, что царапают горло вишнёвым послевкусием. И наверняка неосознанно переводит взгляд в ту сторону, куда Джисон с Феликсом смылись, точно подсознательно ищет его. — Вся эта соулмейтовая херня. — у него губы в почти истерической улыбке дёргает, которую Минхо тут же слизывает быстро. Ворот футболки поправляет, оттягивает его, точно ему воздуха не хватает, а после терзает пальцами верхний шов. — Ее так много, что я задыхаюсь. После той панической атаки Джисона, всё стало нормально. Потом отлично. Потом вообще заебись и мы начали встречаться. — и говорит он это с ярким восторгом, который скрыть не в силах. Но тут же берет себя в руки, подбирается слегка, приосанивается, вертя в руках стакан. Наблюдает за пузырьками, что тонкими ниточками поднимаются вверх. — А теперь я не выдерживаю этого «заебись», потому что его слишком много. — пожимает плечами, побеждено усмехаясь. — Не Джисона — его мне ещё всю жизнь терпеть, и я как бы не против даже. Я почти с этим смирился. — поднимает взгляд на Чана и глядит почти с отчаянием. С мягким таким. Непривычно для него тихим. Но острым для него настолько, что следующее он чеканит с комом во рту. — Но эта слащавая херня, которую я иногда несу против воли. Или делаю. На людях, Чан. Вот как сейчас. — прячет глаза, опуская их вниз, а после и вовсе прикладывается головой о столешницу и бурчит уже туда. — Господи, просто убей меня, я не вынесу этого позора. Чан закусывает улыбку, которая грозится перерасти в неконтролируемый смех. Ну смешно это, серьезно. Когда у Минхо — на минуточку, того, который весь от макушки до пят монолит, не пропускающий в себя никаких чувств, тупо потому что не умеет в них — вот так душу выворачивает. Не больно совсем, скорее даже приятно. Непривычно для него, вот он и дыбится, как кот, которого против шерсти гладят. Дыбится, но от прикосновения не уходит, урчит, сам не понимая почему. — Это пройдет. — успокаивает его Чан, подливая в ополовиненный стакан содовую. — Говорят же, что сначала неконтролируемая страсть, а потом она угасает, переростая в тихую любовь. Минхо задумчиво губу покусывает, что-то у себя в голове решая. Наверняка важное, потому что взгляд сфокусировать ни на чем конкретном не может — ловит точку на секунду и переводит его тут же. Хмурится, откидываясь назад, ладонями лицо прикрывает и Чан замечает, что у того краснеют уши. — Я ему цветы недавно притащил, Чан. — тихо говорит, стыдливо, словно боится, что его кто-то услышит. — Мужику в кожанке, который на днях купил себе литой байк. Который с одного удара может вырубить соперника на боксерском ринге — да чё я тебе рассказываю, ты и сам это видел, а потом советовал как лучше с формы смыть кровь. — головой неверяще качает, словно сам от себя такого не ожидал. И щеки его всё ещё красные. Уши. Шея. В глазах вон капилляры разорваны. И голос почему-то севший. — Цветы — целый, мать его, букет. Розовый. А на лепестках ебучие блёстки. Я себя еле остановил, чтобы не ебануть туда записку, тоже, кстати, розовую. С признанием. Чан себя уже еле сдерживает, чтобы не заржать в голос. А смех всё пузырится в глотке, на глазах вот-вот слезы от усилий появятся. Голос ломает издевательски-смешливыми нотками, хоть Чан и старается их не выдавать, но весельем он всё равно давится: — Боишься, что вымажешься в розовых соплях? Минхо смотрит осуждающе. Если бы взглядом можно было что-то сказать, он назвал бы Чана предателем. По-доброму так. По-дружески. — Да я уже в них по самую глотку. — вздыхает возмущённо и с раздражением тычет указательным в сторону двери, за которой люди маячат, закрывая обзор. Но Чан догадывается: Джисон сейчас там, совсем рядом. Настолько, что Минхо его чувствует и сам не замечает, как он его местоположение без труда определяет. — А Джисон чё — Джисон ржёт. Ржёт и делает фотографии. — Минхо на заговорческий шепот переходит. — У него даже специально отведенное место для этого есть — «Папка кринжа Минхо» называется. Когда две катастрофы возвращаются — страдания Минхо переходят на новый уровень. Потому что в руках они тащат жуткие ободки с ушами животных. Чану везёт и он успевает выхватить себе самые нормальные — если такие вообще нормальными считать можно — волчьи. Минхо ворчит, но послушно цепляет на голову кроличьи, пытаясь сползти под стол, где его видно не будет. И все это под раскатистый смех Джисона. Ну а Феликс проносится ураганом к соседнему столику, экспрессивно одними жестами, объясняется с девчонками, сидящими за ним и теперь все четверо явно тоже попадают в папку кринжа Минхо. Потому что там не просто одна фотография. Там их десятки самых разных. И на каждой Минхо пытается съебаться, крича, что он этого не вынесет. А самого Чана выносит тем, что Феликс свободно падает ему на колени, лучезарно улыбаясь в камеру. И это как с котом, который самостоятельно однажды запрыгивает на тебя, топчется придирчиво, обнюхивает и сворачивается клубком, вынуждая застыть в максимально неудобной позе. И ты сидишь вот так часы подряд, как дурак, боясь пошевелиться, согнать. Только вот на котов не бывает стояка. А на Феликса… Что ж, в тот вечер Чану пришлось сидеть, пригнувшись к столу, чтобы не спалиться. И оно продолжается. Продолжается больше месяца. Что стенания Минхо, которые становятся все более мирными, скорее для вида, потому что щерится при этом он сытым котом. Что стояк, который становится всё более зверским. Чан же от этого всего скоро закончится сам. Либо помрёт от недостатка крови, хреново поступающей к мозгу — потому что собирается она в последнее время только в одном месте. Либо умрет от любопытства, ведь голоса Феликса он так и не слышал. Другие голоса он глушит и вполне осознанно затыкает уши наушниками. С незнакомцами вообще не контактирует. В справочники сатанистов не лезет, чтобы ненароком не вызвать того самого демона, который донимает его в собственной голове. Чан осторожен во всем. Или почти, потому что однажды случается это. Очередная встреча. Или свидание. Или что у них там вообще, Чан в этом так и не разобрался, потому что с Феликсом это не обсуждал. Не до того было. У них тем общих слишком много. Слишком много вечеров вдвоем, чтобы вникать во что-то помимо друг друга. Слишком непонятно, чтобы тему эту не держать за семью замками и избегать всеми доступными. Сейчас вот, к примеру, Чан Феликса к себе домой привел. И Ли вообще-то первый из тех, на кого у него плотно стоит, переступивший порог его обители. Чан же переступает свои правила, потому что ему неожиданно хочется Феликсу показать свою жизнь. Жизнь вне общества, где зубная щётка в стаканчике, убитая временем кофеварка, личный плейлист на все случаи смерти и удобный диван в зале, на котором можно развалиться вдвоём. Правда вдвоём там можно только плотно прижавшись друг к другу, а ещё кровать есть просторная, широкая, которая почти не скрипит и… И об этом Чан как раз не подумал, блядь. В мозг же поступает мало крови, умственная деятельность сходит на нет, разум вырубается ещё на моменте, когда Чан отпирает входную дверь, а Феликс по правую от него руку — подпрыгивает мелко в нетерпении. По правде говоря, дом это не самое личное место, куда Чан запускает Феликса. Уже запустил. Не самое охраняемое голосом разума и тысячью сомнений. Не самое уязвимое, которое обычно оберегают больше всего. Не самое это, блядь, обреченное на Феликса место. И сначала всё нормально идёт. Хорошо даже. Потому что боевик гремит выстрелами на всю комнату, Феликс с интересом наблюдает за тем, что на экране происходит. Чан с интересом наблюдает за Феликсом. За сочными эмоциями. За переживанием в движениях, когда он застывает, так и не отпив из стаканчика кофе, залипнув взглядом на главном герое, который от погони удирает. За тем, как тот расслабляется, когда Чан следующим ставит лёгкую комедию практически без сюжета. Перемещается ближе к Феликсу и тот уже привычно к нему тянется. Падает охотно в объятия. Вроде комедию смотрят, вроде там никаких перестрелок, никаких погонь, никаких утерянных надежд. Ничего за то стоило бы переживать. Но обнимает Феликс болезненно, прижимается настолько плотно, что кажется — пытается свои кости о Чана раздробить. Слиться симбиотическим месивом воедино. Не отцепляется даже когда Чан встаёт, чтобы убрать с кровати опустошенные пакетики из-под чипсов. Идёт следом, утыкается в спину слепым котёнком, когда Чан останавливается резко. И перехватывает руками за грудину, чуть выше талии, не давая двинуться обратно. И есть в этих движениях, в жестах, в разрушающей тактильной нужде что-то до боли знакомое. Со слишком уж критическим доверием, с которым Феликс позволяет Чану развернуться, уткнуться носом в надплечье. Чуть выше, где колотит спазмами яремную о губы. Где Феликс чуть голову отклоняет, точно подпускает ещё ближе, хотя казалось — ближе уже некуда. Ближе только в него. Где можно за один резкий укус вену разорвать и Чан знает — минуты не пройдет, как спасать будет уже некого. Феликс это знает тоже — он об этом когда-то давно Чану и рассказал. Феликс неожиданно смело тоже Чану открывает то личное, куда за просто так почти никого не запускают. Куда не подпускают инстинкты. Что шарфами сначала в тридцатиградусную жару укутывают, а за закрытыми дверьми чужой квартиры — позволяют укрывать лёгкими касаниями губ. Недопоцелуями. Удушливо мягкими. Просящими большего. Обречёнными на отказ, потому что голоса в голове чужие. Потому что их уже распределило другим. Их уже другими разламывает, когда Феликс выдыхает резко, словно воздух из его лёгких в один удар выбивает. Их другими разламывает, когда он упирает ладони — господи, какие же они холодные — в грудную клетку Чана. Когда смотрит Феликс с ёбаным страхом. Закусывает губу до того, что на ней проступают белые пятна от силы с которой кромки зубов на нижнюю давят. Он отшатывается на шаг, как если бы Чан сам его оттолкнул. И, черт возьми, Чан бы так никогда не сделал. Кого угодно от себя, только не Феликса. Только не личное солнце, у которого в глазах что-то поразительно быстро ломается, когда оно перестает Чана вот настолько близко чувствовать. Когда всё внимание на телефон в тяжёлой тишине. И руки у него дрожат, когда Феликс набирает что-то снова в заметках. Замирает, пробегая взглядом по словам, кривится, качает головой отрицательно, стирает и скользит пальцами по клавиатуре вновь. С каждой долей секунды напряжение в нём растёт — Чан его взглядом ловит. Оно застывает многотонными глыбами на хрупких плечах. Прорывается концентрированным страхом в радужку глаз. Покрывает наростами глубоко засевшей печали тонкую, едва заметную улыбку, с которой Феликс телефон экраном к Чану поворачивает. И читать то, что он там старательно писал — страшно. Читать это не хочется, но Чан в конце концов делает это не для себя. Мажет взглядом по предложениям и хмурится в непонимании, потому что: «Закрой глаза. Доверься мне так же, как я тебе доверяю, окей? Это важно.» Чан хмурится, но глаза послушно прикрывает. Жмурится в ёбаном беспокойстве скорее, потому что чёрт его знает что Феликсу в голову пришло. Может, он снова решил технично свалить, как когда не отвечал на сообщения и выловить его пришлось лишь в городе миллионнике — неожиданно для обоих. Может, ему просто объятий хочется — молчаливых, тихих и исключительно наощупь. А может, он сейчас просто на прощание по ладони пальцами мазнет и выйдет, печально опустив голову. Из комнаты. Из квартиры. Из жизни Чана. Или вот так тихо-тихо вдруг скажет: — Привет. Показалось. Ну точно ведь показалось, Чан почти уверен. Почти, потому что сатанинский голос не изнутри говорит, а снаружи. Точно кто-то прошаренный его с мыслей на диктофон записал. Диктофон барахлящий помехами, сбитый по бокам наверняка сколами, потому что его роняли часто. Вот и запись вышла нестройной, ломкой. Записал, а потом прикрывая динамик ладонью, воспроизвёл обычное «привет». «Привет», от которого гул в ушах все мыслимые границы переходит. Тихо сказано, но кажется — Чану этим тихим и сбитым сейчас перепонки разорвёт. Может быть, разорвёт по инерции после перепонок и ещё что-нибудь, уже более жизненно-важное. Сердечную мышцу, аорту к хуям расслоит до кровавых дыр, грудину изнутри наружу вывернет. Мало ли — всё бывает. С Чаном, так точно. Бывает, что голос в голове ненавидишь люто, заглушая его всем, чем можно. Чем нельзя. Бывает, что услышав его однажды — хочется попросить ещё. Повторить, сказать что-нибудь и совсем не важно что, да хоть ненужную школьную теорему вслух зачитать. Бывает так, что ненавистное вдруг кажется почти красивым. Почти идеальным. Потому что из идеальных губ напротив. Битым в дребезги голосом, потому что сказано это «привет» в страхе. Бывает, что ответить ненавистному голосу не так уж и сложно: — Привет? Вопросительно. Неверяще. Тоже шепотом, почти заполошным. Не распахивая глаз, потому что Чан знает — стоит веки поднять, как картинка перед глазами двоиться начнет. А собирать заново её нужно будет долго. Вот тебе Феликс с ангельской внешностью и улыбками затмевающими солнце. А вот тебе голос преисподней, в нём заключённый. И понимай это как хочешь. Соединяй нестыкующейся реальностью. Пытайся привыкнуть, бляха. Поэтому Чан руку на пробу протягивает, находя слепо чужую треморящую и всё ещё холоднющую. Заключает её в свои ладони и вздрагивает от неожиданности, когда Феликс говорить начинает. — Кажется, именно так я звучу у тебя в голове. — он усмехается нервно, напрягая руку. Выдыхает шумно и на это глаза не открыть уже не выходит. Потому что нужно. Нужно встретить теплым взглядом тот панический, что лихорадкой загорается в глазах Феликса. Нужно его своим перекрыть, чтобы слегка загасить чужую тревогу. И кажется, получается, потому что Феликс выдыхает ещё и ещё раз. Уже более осознанно. Более медленно. И говорить он начинает тоже с промедлением, точно почву прощупывает, боясь провалиться под лёд. — Ты говорил, что мой голос похож на ёбаный ад. Поэтому я решил, что сначала должен дать тебе к себе привыкнуть. Познакомить с адом поближе. Чан от этого теряется. Потому что звучит всё это сложно как-то. Не то, чтобы обидно, но ею невесомо сквозит. И резонно задать вопрос: — Почему ты… Резонно заткнуться, когда Феликс руку нетерпеливо сжимает, прося его выслушать и не выжидая даже, начинает почти речитативом чеканить: — Потому что одним людям на принятие требуется больше времени, чем другим. Они, такие, как ты — топчатся у порога, не решаясь зайти. Они раздумывают, прежде чем что-то сделать, прикидывают другие варианты и размышляют. Очень много размышляют. С налетом раздражения у Феликса получается. Получается рот приоткрыть и тут же захлопнуть, потому что — он прав. Чан такой, тут и не поспоришь даже. Нечем перекрыть железный аргумент железного голоса. Только попытаться уточнить: — Я не… — и снова умолкнуть, встречаясь со строгим взглядом. — Ты — да, Чан. — который тут же смягчается, но твердым остаётся даже когда Феликс тянется рукой к скуле Чана, мягко проводя большим пальцем по ней. — Когда ты прислал мне голосовое — у меня не было сомнений. Только страх, что ты меня вот таким можешь и не принять. Поэтому я взял перерыв, чтобы подумать о том, как все делать правильно. И правильным оно показалось только вот так. Когда… Договорить Феликс не успевает. Фразу пытается закончить уже в губы, всё ещё не осознавая, что Чан его на себя резко дёрнул. Чем оправдания слушать, медленно умирая внутри, легче их с чужих губ размашисто слизывать, ощущая на языке осадок пряного кофе. Кажется, с корицей. Возможно, с лесными орехами. Очень сладкого, точно сахарная пудра забилась в еле заметные трещинки. И Чан вовсе не уверен, что именно кофе был настолько сладким. Потом что кажется — это Феликс. Вкусный до одури, который уже говорить не пытается. Целует вот так же жадно. Взахлёб. Цепляется за одежду с прежним голодом. С нуждой, которой его до сих пор колотит. С чуть угасшим, но всё ещё оставшимся изнутри страхом. С печалью, что перетекает точечными ударами чужого тепла по нервным окончаниям. И поцелуй этот выходит горько-сладким. Выходит требовательным, на грани отчаяния. На грани безумия необходимым. Как последний в жизни поцелуй выходит, потому что впервые вот так никто не целует. Впервые это на пробу, еле касаясь, со страхом, что оттолкнут. Впервые с тягучей нежностью, а не с тяжёлой обречённостью. И первым этот поцелуй не кажется вовсе. И голос в собственной голове всё ещё Сатана. Всё ещё бурлящий ад по венам. Всё ещё Армагеддон, опаляющий внутренности. А Сатана, черт возьми, всё ещё ангел. Самый, пожалуй, честный из всех, кого придумали. Самый, пожалуй, смелый. Сатана в глаза Чану заглядывает, влажно разрывая поцелуй и он теряется немного. Там слишком много. Там слишком жарко. Там заливает всё потопами угольной похоти. Зрачок, точно иглой проткнули, разбрасывая черноту вплоть до самой радужки. И Чан в этой темени тонет, захлёбывается, понимая — тут уже не спастить. Не выплыть. Да оно ему и не надо. Не все утопленники на помощь зовут, цепляясь за жизнь. Найдется парочка, таких же двинутых, как Чан, которые добровольно в пучину с головой и до отказа лёгких. С ёбаным наслаждением, как человек влюбившийся в смерть. И смерть, кажется, в человека тоже немного влюбляется — не убивает сразу, замахнувшись остроконечной косой, снося голову. Доверяется настолько, что раскинув руки падает на кровать, когда Чан слегка ладонью по его груди мажет и толкает Феликса спиной вперёд. Любой другой бы напрягся, цепляясь за одежду, за предплечья, за всё, что под руки в момент падения попадётся. Так рефлексы работают. Так отзывается инстинкт самосохранения. Так поступает любой, кто в пустоту падать не хочет. Только вот волосы едва ли расфокусированный взгляд Феликса скрывают. Разлетаются легко жидким серебром под собственными руками, когда Чан вслед за ним в пустоту срывается. Когда перехватывает ладонью затылок — чтобы Феликс не ударился ненароком о мягкий матрас. Чтобы не один падал. Чтобы вот так сразу и вместе — выбивающим воздух из лёгких ударом в момент приземления. В момент общего крушения — одного, разделенного на двоих. Когда ещё в полете распадаться начинают оба — тянутся губами к губам снова. И руки как-то неожиданно оказываются под его одеждой. Чан не планировал, нет. Не сейчас по крайней мере. И кожа у Феликса неожиданно горячая. Неожиданно кипятком по подушечкам пальцев. Неожиданно упругая для такой тотальной мягкости. Плавные перекаты мышц особенно отчетливо ощущаются, когда тот напрягается, чтобы чуть приподняться. Чтобы можно было ладонями уже свободно тело на ощупь изучать. С немого одобрения в бесноватом взгляде и закушенной нижней губе, на которой влагой блестит слюна Чана. Слюна Феликса. Смешанная воедино, разбавленная друг другом, которую тот слизывает тут же и зачем-то закатывает глаза в удовольствии. Чану на это смотреть нереально трудно. Трудно грязно не выругаться и не попросить его ещё раз вот так же сделать. Потому что зрелище это не для слабонервных. Потому что от этого пульс зашкаливает, переходит все грани тахикардического криза. Потому что колотится ошметками мышечной ткани — разорвало то ещё в момент, когда Чан его голос услышал вне головы. Вне собственного сознания. Вне собственных мыслей. Голос напротив, внешности совершенно не подходящий. Голос настолько изнутри прижившийся, что без него дышать уже будет невозможно. Точно он в Чане всегда был, просто каким-то образом до недавнего времени удавалось его игнорировать. Потом привыкать. Сейчас вот — наслаждаться. И кофта у Феликса просторная, из эластичной ткани, которую легко наверх задрать. Родинки на его теле не просто небрежно разбросаны. Их точно вручную выкладывали, приглядывались и снова меняли местами, пока до идеала не довели. Чан с интересом ведёт взглядом от одной к другой, чертит линии пальцами, соединяя ровные темные точки. Запоминает порядок, чтобы в следующий раз уже по памяти обвести их языком. Чтобы Феликса выгнуло в руках с тихим стоном, от которого волосы на затылке дыбом. От которого коротит замыканием в мозгу, вынуждая проебать момент, когда одежда уже на полу. Феликса одежда. Собственная. Беспорядочным шмотьём валяется на паркете, точно её пытались откинуть как можно дальше. Чтобы как можно дольше оставаться без неё. Потому что это сейчас самое бесполезное — одеждой нутро не прикроешь, как ты там не кутайся. И через неё леской, пронзившей насквозь, к Феликсу тянуло жёстко. Сейчас тянет так, что перед глазами темнеет, пока Феликс на кровати ёрзает. Пока Феликс доверчиво раздвигает ноги, подпуская ближе. И Чан выдыхает слишком резко, слишком рвано, слишком сильно подаётся вперёд и прежде чем успевает даже подумать — проезжается стояком по стояку. Слишком неожиданно, потому что рядом слышится задушенный стон. Голосом, который в стоны умеет внезапно развязно. Хотя казалось — таким только приказы отдавать. Таким только на колени ставить. Таким только рвать перепонки, вынуждая от страха заткнуться и опустить пристыженно голову. Только вот опускать её не хочется. Хочется на Феликса неотрывно смотреть. Глаза в глаза, когда тот их медленно открывает, снова языком по губам проходится и смотрит пьяно. Вгашенно смотрит. Лихорадяще. Кажется, ещё немного и его под Чаном ознобом колотить начнет. Того гляди и солнце в его кровати окончательно воспламенится, прожигая на матрасе черные дыры, осыпающиеся пеплом на пол. Поджигая тканевые жалюзи у окна прямо над изголовьем, застилая едкой гарью паркет, где сброшенную одежду под сизым туманом погребет. И Чан обжечься нихрена не боится. Он уже изнутри ожогами оброс, как вековым плющом. Он уже Феликсом весь пропитан и этого, кажется, мало. Мало его просто в руках удерживать. Мало на него просто смотреть убийственно мягко. Мало его теплом отогреваться. Мало, надо было ему раньше это сказать: — Я так боялся, что это окажешься не ты. Сказать и всматриваться в глаза внимательно, ничего стараясь не упустить. Потому Чан однажды чуть не упустил самого Феликса. Таких ошибок судьба не прощает. — И что бы ты делал, будь это не я? — он бровь выгибает насмешливо и выглядит, господи, убийственно просто. Настолько, что Чан снова губами к губам тянется нуждающеся. Прижимается коротко, но отодвигаться не спешит. Ему и так говорить удобно: — Не знаю. Не говорил бы ни с кем. Сделал операцию на связки. И не отходил бы от тебя ни на шаг. По коже бьётся током чужой смешок, от которого пальцы на ногах непроизвольно поджимаются: — Как самонадеянно. Но мне нравится. Ты нравишься. Давно уже, ещё до того… И слова тут вообще не нужны оказывается. Чан их слышать перестает вовсе, потому что шумом крови, пульсирующей в висках все звуки глушит. Перебивает напрочь. Косит, как от литра вискаря в одного. Только тут в двух разом. И не литр, а неизмеримые тонны. И не виски, а что-то, что под рёбрами разлетается обостренной нежностью. Сильной насколько, что она ощущается катастрофически больно. Катастрофически воздуха не хватает, потому что его Феликсом тоже выжгло. И по ходу к этому придется просто привыкнуть. Рядом с ним вообще какие-то аномалии случаются. Что с собственным организмом, который живёт от прикосновения к прикосновению, а в перерывах по ним подыхает. Что с миром вокруг, который становится бледным, приглушённым, неважным. Чан, как в трансе, всё мажет по телу нечеловечески голодным взглядом, стараясь каждый сантиметр запомнить. Стараясь в себя как можно больше вобрать, хотя по сути нахрен оно ему упало, если Феликс от него сбегать явно не собирается. Но продолжает, не в силах остановиться. Это как переслушивать понравившуюся песню по десятку раз на дню. И с каждым разом открывать в ней что-то новое. Веснушки на плечах, например. Румянец на щеках красными крапинками, что спускается вниз по шее, задевая кончики ушей. Или это вот распаленное дыхание, что Феликса вынуждает дышать глубже приоткрытым ртом. Грудная клетка приподнимается, точно он марафон пробежал, хотя они ещё даже не начали. В глазах вязкий деготь и молнии по радужкам, в которые чем дольше смотришь — тем больше в транс впадаешь. В этом вязко-гипнотическом Чан и спускается ниже, очерчивая руками ребра, задевая прохладными пальцами соски. Закусывает улыбку, когда видит, как Феликса с этого мажет, плавит в постели до рассеянного взгляда куда-то сквозь потолок. Ниже — продавливая косые мышцы и… И мажет тут уже самого Чана, потому что Феликса выгибает снова. Кажется, что у него от такого поясница переломится или раскрошится позвоночник. Но крошит только собственное сознание от того, что собственное дыхание судорожно окутывает чужой член. Красивый, черт возьми. Идеальный. Который дёргает, как от болезненной судороги, и такой же сразу скручивает у самого Чана жгутами внизу живота. И в руке он ощущается правильно. Ложится так, словно ладони Чана только для него и были созданы. Там смазка блестит сочным глянцем, который на языке растекается солёной карамелью. Она по стволу расползалась приятной липкостью и её оказывается легко так же языком подхватить. Оставить себе, втягивая вакуумом глубже член и поднимая глаза на верх. На Феликса. На не соображающего ничего. На хватающегося за простынь крепко до того, что ткань под его пальцами почти трещать начинает. На тихий рык, рвущийся из него, когда язык Чана вкруговую головку вылизывает. По нервам током ебашит беспощадно от одного только вида. Феликс выругивается тихо и пытается на Чане сфокусироваться. Может быть — рассмотреть. Может быть — запомнить. Может быть — зафиксировать его вот в таком положении, чтобы дернуться никуда не посмел. И последнее у него выходит лучше всего. Чан даже если захочет от него не отойдёт, так и будет продолжать насаживаться ртом на горячий член, головка которого скользит по слизистой, упираясь в гланды. Чан и сам не понимает когда успел смазку вытащить. Когда крышку свинтил и плеснул щедро на ладонь. На пальцы. На пульсирующее кольцо мышц, которое подушечками ощущать нереально просто. Нереально туда одним пальцем погружаться, закатывая глаза от того, как Феликс на это реагирует. Как сжимает ладони на его плечах. Как ногтями врезается в кожу, оставляя отметины красными линиями. Как выстанывает что-то нецензурное, захлебываясь вдохом. Как хриплым выдохом зовёт Чана по имени и это финиш. Это пиздец, потому что такого с Чаном ещё не было. Чтобы хлестануло по нервным окончаниям так, что себя еле помнить. Чтобы судорожно ногу его себе на плечо закинуть, потереться носом о нежную кожу и оставить на ней четкий отпечаток зубов. Ещё один. Ещё и ещё, добавляя второй палец, находя простату, давя на неё. Сгибая пальцы внутри его тела, чувствуя, как Феликса едва ли пополам от такого не сгибает. Как его почти на матрасе подбрасывает, а дыхание мелкое, разбитое, через раз. И каждая мышца в нём сталь. Фатальное напряжение и кажется, каждую вот-вот от этого разорвёт. Кажется, разорвёт сейчас что-то внутри Чана, когда третий палец уже без труда входит. Когда пальцев Феликсу уже недостаточно, потому что ёрзать по кровати он начинает сильнее прежнего. Просит что-то настолько невнятно, что Чан его исключительно на инстинктах понимает. Понимает и дёргает на себя руку, выныривая из него пальцами с пошлым звуком. Нависает сверху, тут же зачем-то вылизывает их распластанным языком. Наслаждается тем, как глаза у Феликса расширяются, как пульсирует напряжённая вена на шее, как его колотит всего, словно в приступе. И презерватив найти легко. Легко зубами прикусить кончик, разрывая упаковку. Легко раскатать его по члену, который тянет болезненной тяжестью. Легко ухмыльнуться Феликсу, который дышит уже громко. Дышит часто. Дышит, облизывая губы искусанные почти в кровь. И Чан не уверен кто конкретно над ними так постарался. Возможно — он сам. Возможно — Феликс. Возможно — они оба в разное время, но эти кровоподтёки ещё долго Чану сниться будут в мокрых снах. Он медлит, дразняще размазывая членом смазку по раскрасневшемуся колечку, наблюдает за реакцией. И реакция у Феликса пиздец. Он бедра вскидывает, пытаясь насадиться, тянется к его члену, смотрит почти злобно. Без мольбы, без всхлипов, без просьб. Смотрит развязно. Смотрит почти приказом: — Давай уже. Голосом глубоким. Сатанинским. Блядски красивым голосом. Которым Чану под дых даёт прицельным ударом. Которым, кажется, Чан вот-вот кровью харкаться начнет. Который Чан вечности слушать готов. Слушаться. Подчиняться. Он тугой настолько, словно Чан его не растягивал только что сложно и долго. Он горячий до безумия. До того, что приходится воздух сквозь плотно сжатые зубы втянуть, чтобы хоть немного охладиться. Чтобы не сорваться, выбиваясь в него резко по самые яйца. И Феликс не отталкивает, не сопротивляется сжавшимися мышцами. Принимает, переставая дышать, распахнув рот широко, зажмурив глаза. Почти болезненно, но румянец на щеках выдаёт те всполохи удовольствия, которые с каждым новым мелким толчком внутрь него проникают. И ощущается всё с болезненной четкостью. Слишком ярко — от такого морщатся, закрывая глаза, потому что выдержать это физически трудно. От такого предохранители скручивает быстро и резко. До тотальной потери памяти. До сбитых систем, когда сердце хреначит ударами в глотке, а перед глазами плывет всё в астигматическом приступе. Когда уши влажной ватой закладывает и собственный стон почти неузнаваемой мешаниной сплетается с чужим — более громким, более грубым. В тот самый момент, когда Чан входит полностью. Когда останавливается, пытаясь дыхание выровнять. Когда слизывает капельку пота с виска Феликса, мажет губами по скуле, выцеловывает каждую веснушку лёгким касанием. И тяга внутри превращается в нечто пугающе сладкое. Настолько, что ею разрывает. Ею клинит предельно, ведь концентрируется она не как обычно внизу живота и на головке члена. Она собирается где-то в грудине, выворачивает ребра туда, куда гнуться они не должны, наполняет сердце топленой карамелью вместо крови. Обволакивает натуральным безумием, когда Феликс сжимается вокруг Чана, давая понять: двигаться можно. Теперь вообще всё можно. Вместе — всё. И первый толчок яркой вспышкой ослепляет за веками. Не видно нихрена, зато чувствуется всё остро. Почти до потери сознания четко. Стоны непонятно чьи — протяжные, сбитые, осипшие. Отражаются от стен, рассыпаясь тысячью отголосков, которыми сознание туманит похлеще дури, что толкают в клубах. В уголках его глаз собирается влага, которую Чан большими пальцами смахивает. И лбом ко лбу. Телом к телу, чтобы ближе критически. Чтобы друг в друга дышать, стонать, задыхаться. Чтобы сердцебиение одно на двоих. Чтобы пропущенные удары толчками внутрь Феликса вбивать. Чтобы чувствовать, как их весом продавливает чуть скрипящий матрас. Его руки на спине царапают осатанело. Оставляют глубокие рытвины, когда Чан слегка приподнимается, меняя угол. И — вот оно. Нашел. Врубился как Феликсу нравится. Понял как именно ему приятнее всего — потому что стоит только толкнуться внутрь резче, быстрее, явно простату задевая, как его скручивает. Как его трясти хуже прежнего начинает. И ногти его кожу ещё сильнее раздирают. Влажное дыхание горячим отпечатком ложится на шею и если бы Чан на него не навалился — Феликс явно с кровати бы наебнулся от того настолько чувствительно он реагирует. Настолько пытается под Чана подстроиться, почти из-под рук выворачивается. И это идеально. Идеальное единение. Абсолютное понимание. Крышесносное совпадение. Словно тела стыкуются восхитительно правильно. Нереально друг другу подходят. Так оно в принципе и задумано у предназначенных, только вот Чан нихрена этого не понимал, пока с ним не случился Феликс. Солнце в руках. Сатана в голове. Его чертова охрипшая от стонов судьба с въёбанным взглядом и развратной улыбкой, от которой Чана выносит. Которую смывает толчками ещё более резкими. Шлепками кожи о кожу. Горячим плотным воздухом, что в комнате смешанным запахом застыл. Чан в душе не ебёт, как он пахнет для Феликса, но с удовольствием подставляет шею, чтобы тот вдыхал его глубже. Чтобы тот цеплялся за волосы судорожно. Чтобы тот грязно выругивался на самое ухо, неся неясную нецензурщину. Чтобы рукой его член обхватить и ритмично скользить кулаком по всей его длине. Чтобы по пульсации крупной вены под ладною понять: он близко. Чтобы выпрямиться сразу же, замирая взглядом на его лице. На сведенных к переносице бровях. На пухлых губах, приоткрытых в густеющей хрипоте. На глазах, что непроизвольно закатываются от очередного толчка, когда Феликс дёргается непривычно резко. Непривычно сильно — почти из-под Чана вырывается. Когда его колотит так, что кажется, ещё немного и земля пластами расползаться начнет. Когда мышцы пресса поджимаются, а пульсация с вены отдается теперь внутри него — опоясывает собственный член сладкой давящей болью. Это похоже на пытку. Похоже на то, что сексом по-настоящему Чан занимается только сейчас, ведь все, кто был до — до Феликса не дотягивают совсем. Им до него, как до другой галактики. Как до других миров. И воспоминания о них вымывает из памяти разом, потому что перед глазами Феликс. Солнце. Сатана. Чертова аддикция Чана, которая перекрывает собой всё. Всё что было, есть и будет. Он кончает бурно, громко. Толкается в руку, закусив губу до боли и изливается теплой вязкой влагой в ладонь Чана и на собственный живот. От одного только этого вида, накрывает окончательно. Накрывает белым шумом в ушах. Черными дырами перед глазами. Затянутым узлом внизу. Резкой вспышкой, вырубающей сознание до почти паралича. До взрывов звёзд под кожей. Он приходит в себя не сразу. Обнаруживает, что всё ещё лежит на Феликсе, лениво усмехаясь от того, что тот бормочет что-то забавное прямо в шею. Все тело приятной тяжестью наливается, а кожу стягивает засыхающей спермой. И сейчас Чану тихо. Настолько тихо, что ни одной мысли. Настолько, что ни голоса в голове, ни звуков из приоткрытого окна, ни привычного шума барахлящего на кухне холодильника. Тихо так, что впервые настолько легко. Возможно, именно это и имел ввиду Джисон, когда щебетал по телефону о примирении с Минхо. Когда посмеивался тихо, сообщая не то Чану, не то небу, глядя на острые звёзды: легко и тихо Чан. Вот как оно ощущается. Легко ведь оно на самом деле. Держать Феликса в капкане рук и понимать: не вырвется. Тупо не захочет. Даже не подумает. Легко носом вдоль шеи вести, останавливаясь у линии роста волос и беззвучно фыркать от того, что щекотно. Легко глаза прикрыть, потому что больше не страшно. Потерять себя в ком-то — не страшно. Потерять себя в нём — что ж, Чан уже. На самом деле давно, просто отрицать это было гораздо удобнее. Феликс не звучит, как обычный парень. Он звучит, как гребаный конец света. Он звучит, как начало новой вселенной под рёбрами. Как судьба. Как бесконечность делённая на двоих.
Примечания:
400 Нравится 74 Отзывы 115 В сборник
Отзывы (24)