***
Начнётся всё, как всегда, с густой оливы, с двух полос теней, с руин, занесённых песком. Люмин смахнет с них пыль и по резным на камнях узорам решит, о чëм будет последний урок: — …мы все когда-то были одной звёздной пылью: ты и я. — Не только… мы? — Верно, — говорит Люмин, догадываясь, в чем запрятан вопрос. — Ни шорохи земли, ни запах листвы, ни цвет ночи… Ни вкус, ни звук… — …ни присутствие? — спрашивает Сяо. — …ни интуиция, ни речь, ни мысль, ни плоть, ни дух, ни мечта — ничего этого не было бы, не будь звёздной пыли. А мы её лишь малые крупинки. И ты, и я — у нас у всех одно начало. И раз ты часто спрашиваешь про конец… Уж не считаешь ли ты, что разные мы только благодаря концу? Сяо молчит, снисходительно улыбаясь ей краем губ. Ей никогда не отвлечь от выводов, что Якшу Якшей делает неизбежная смерть. С другой стороны, согласись он, и вся прелесть споров угаснет. Исчезнет его недоверчивый излом брови, который так нравится ей. Исчезнет её чуть поучительный голосок, созданный для превосходства над другими. Люмин знает это и сама: прощает в какой-то степени издевательство над её знанием. «Невежда, — хочется сказать ей, и отказать себе она не может, — откуда только взялся такой?» «Из звёздной пыли», — дразняще ответит он. — И тянусь я к тебе потому? — Разумная мысль, — соглашается Люмин, — только вот… — Только вот что? — Сам же говорил, — призывно перекатывается по бедру золотая бахрома, — птицы судят по уюту гнезда. Вовсе не по прочитанным книжкам. А здесь… не очень-то уютно. — Из песка много не настроишь, — шипит он рассерженно, всеми силами пряча интерес. — Тебе не нравятся песочные замки? — игриво хлопает она ресницами. Сяо молчит, прожигая глазами, и ей теперь боязно шутить. Он подбирается ближе, и её губы жадно собирают дрожь его обиженного дыхания: — Я строил их и без тебя. Сочти за честь… их разрушить. — Гнезда я так и не увидела, — поддевает она. — Когда? — Это я должен спросить, — его плечо перекрывает воздух, а толчок грудью сваливает обратно лежать на песок. — Когда? — Да хоть сейчас, — выгибаются её губы. — Пожалеешь, — он задирает подбородок выше, сдавливая пальцами выемки краëв челюсти. Люмин не отвечает словами, только мимикой: то прищур, то падение ресниц. — Сделай, чтоб не пожалела. Грудь греется, по шее мелко проходит жар, остаётся тонкой сеткой капель, блеском похожих на звёздную пыль. Язык обещает, что отнесутся к ней бережно, но не слишком. Поцелуй ломает волю до чувства нужды, руки трогают бёдра — слишком бегло, чтоб захотелось подольше. Нельзя давать мужчине трогать бёдра. Кажется, в этот раз контроль отошёл ему. Внезапно становится холоднее, сквозь песок в плечи тычется трава. Сяо насмешливо выпускает её, обескураженную, взволнованную — тут ни тени от густой оливы, ни моря из крупинок белого кварца, ни колонн, ни солнечного света — тут сплошь один молочный туман, рассветная мгла и где-то над ними снежные шапки гор. — Найди, раз так хочешь… Сама. Докажи решимость. — Сяо, — она поднимается с песка, тающим островком сюрреалистично рассыпанного среди тёмной осоки, — подожди. Хочется позвать, приказать, вернуть, но он уже сбегает, ещё и зная, как этим злит. Тц, как всегда. Он уже уходит в тень — с усмешкой и лёгким на неё злом. Не рассчитывает, что она за ним пойдёт: струсит же — в самом деле, как всегда. Но Люмин тоже злится — песок уходит в траву насовсем, и больше ничего не напоминает о том, на что у неё здесь есть право. Попросись, разжалоби, позови — он, конечно, придёт. Обнимет, не оставит, ветер усмирит, чтоб не колол плечи, а целовал ей ноги, но сколько можно ждать? Он, кажется, готов и к вечности. Раз так, пусть увидит больше. Выбор остаться и никуда не идти вроде как тоже есть — осторожное мягкое чувство, рождённое из желания облегчить чужую ношу, по природе сопутствует им двоим. Она, привыкшая решать самой, коснувшись разок сознания, боящегося хоть на что-то повлиять, посочувствовала, поняла — и захотела от гнёта тяжëлых решений избавить. Он же, издалека увидев, как чистая сила, сопротивляясь, неоднократно падает, но встаёт, сворачивает горы и осушает моря, предложил, наверное, чуть больше, чем собственное плечо — согласие на… решать что-либо за неё. За них двоих. И ради них двоих? Наверное, так. Люмин хватило и просто согласия, решения никакие не требовались — тот, кто мог перешагнуть через себя ради неё, уже был достоин всего. И не надо было героически подставляться, брать на себя больше, чем можешь унести, кормить обещаниями: Люмин однажды увидела, как он действительно захотел взять то, к чему не смел прикасаться — к ответственности за выбор, даже если выбор был иллюзией. Ей хватило. «Я сделаю ради нас то, чего раньше боялся». Женщине ведь достаточно просто знать, что плечо будет надёжным. Полностью на него опираться вовсе не обязательно. Так и выбор, и будущее — всё осталось за ней. За храбрость перед неизвестным она превознесла его… и заодно избавила от мук сомнений. А теперь он бросил её на горном лугу, из тени смотря, как выбор пугает уже её. Пугает, однако, не слишком — больше дразнит, чем страшно. Так и должно быть — только с ней, с особенной женщиной. С парой. Сяо улыбнулся, увидев, как она передумала бояться, оборвав с ног слишком длинный шёлк, цепляющий траву, и зашагала по склону вверх, почти что ладонями разгребая туман. Она выбрала… идти. Туда, где ничего ещё не знала. Он поприветствовал её клекотом и ветром с гор, легонько раздувая шарф, но из тени не вышел. — Хорошо тебе, — поворчала Люмин, среди тумана оборачиваясь на крик, — сверху смотреть. Всё же, она достаточно умна понять: голос — подсказка. А раз решила лезть в горы, отступать не станет. Довольный, он прогоняет туман — пелена расступается, обнажая пологую тропу и густо поросший клевер: — Не бойся, не заблудишься. На дороге ждёт овечка — так похожая на сон. У неё золотистая шерсть, как топлёное молоко. Первым, что Люмин делает — это дарит ей объятия. Убедиться, что настоящая, не призрачная. Во снах она с ней уже бывала много раз — как проводник. К горлу приливает горечь — иногда сны бывали неоднозначны. Тропа каждый раз одна и та же, только наверху то поле, то в руинах храм, то обрыв, то расщелина. Бечевка в пальцах вечно путается, овца упирается, не хочет идти. Если наверху обрыв, то Люмин дальше попросту не пройдёт. Расщелина — погибнет, прыгнув за овечкой. В поле овца убежит или вовсе с места не сдвинется. Перед храмом особенно страшно. Сяо явится сам — без перьев, но злой. С насмешкой, с голосами вокруг. Овцу — на заклание. Снимет нож, резанет, проверяя, об ладонь… Но срежет бечевку, не шею, пока от ужаса стынут пальцы. Ягнёнок сбежит, меря копытцами тьму. Дальше будет выжидающий взгляд и шепотки из тьмы, что овца здесь не она одна. Насилия не будет — Люмин доверится, и он отпрянет сам, и назовёт дурной. И сон на этом оборвётся, только вот сейчас не сон, а на овце и петли никакой нет — идёт себе сама и даже не жуёт траву, послушно перебирая ногами. Тумана вокруг нет, а время, кажется, рассветное — морозное слегка, и сумерки не так и густы. И наверху тропы по колено снег. Дальше идти — по льду и корке снега босиком. Но Люмин и не думает повернуть, а он восхищён и так, кружит сверху, спускаясь подобрать. Не заставлять же её в кровь стирать ноги о скалы и наст — гнездо на то и гнездо, что нужны крылья в него залезть. Она развернётся, снова услышав клекот — уже над собой, в лазурной высоте, глаза прищурит от слепящего снега, выискивая наверху неподвижные крылья. Почувствует упругий от вихря их удар — он ринется сверху, разрезая лапой воздух, овца заблеет, в голубом её глазу отразится контур когтя… Но Люмин выпрямится, глянет в высь сурово, поймает глаза в глаза, всем телом развернётся, словно скажет ему: «Что ж, хватай, но невинных не трогай» — а он не колыхнет ни волоска. Крылья хлопнут о снег, шея склонится к телу, подберёт на себя её вес — стоило и раньше, к чему всё это, если Люмин и так здесь? То и отличает сознание от инстинкта: жить не в порыве и не в моменте, а сперва оценить желания, которым собрался потакать. Обдумать, надо ли, стоит ли, примет ли? Люмин останется с ним, чтоб научить, пожалуй, главному: думая, что никогда не будешь понят, всю жизнь потратишь на это. Доверь свою душу миру, и мир одарит тебя в ответ.***
Наверху вовсе не холодно — время как будто застыло среди белых блестящих скал. Ветер здесь почти не дует: кольцо веток прячется за трещиной гор. Ни босиком не колет, ни совсем нагой — в самом деле, повсюду просунут сизый пух. Люмин играет тëмным пером, обсыпанная им, кажется, с горкой. Слегка щекотно, но безумно лестно — видеть момент перехода из формы в форму привилегия её одной. — Ты обещал подарок, — она капризно прикрывается перьями, не разрешая целовать. Он улыбается, обводя взглядом чёрную гору, прикрывающую желанный сатин тела: — Всё твоё. Ей смешно и спокойно — так, как должно быть. — Давай обмен: твои на мои, — мягко светится её глаз, пока пальцы достают из волос перья. — Истрепятся же. — Не истрепятся. Они со мной очень долго, — улыбается она. — Дай-ка. — Что? — Копьё. Удивлённый, он призывает копьё, совершенно не ожидая, что когда-то воспользуется им здесь, но раз просит, пусть. Её пальцы аккуратно вяжут бечевку к копью — как раз ту, что сняла с овцы. Овца же… Да вон, в долине: совсем крошечная с гор, стоит себе да жуёт траву, живая и невредимая. А перья, привязанные к Коршуну, сначала повисят немного, а потом заколышутся, как два маленьких голубых знамени: что здесь и сейчас, что сотни лет спустя. Поговаривают, что они до сих пор на нём висят. И никакой ветер их не истрепал.