Пятнадцать первых поцелуев

NC-17
Завершён
4685
40
автор
Женьшэнь соавтор
Фэндом:
Размер:
690 страниц, 296 674 слова, 21 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
4685 Нравится 1474 Отзывы 1462 В сборник

Поцелуй 10. Проклятый. Часть 2

Настройки
«Я знаю, что это звучит пиздец как тупо. Просто надеюсь, что ты поверишь мне. Не понимаю до сих пор, как всё работает — возможно, ты сейчас в моём теле, может, плаваешь где-то там между мирами духом, чёрт его разберёт, что могло случиться. Но когда ты вернёшься, надеюсь, найдёшь эту записку. Что бы ты ни искал в особняке Кашимура, больше не надо, пожалуйста, я прошу тебя. Не вздумай. Я не скажу тебе, кто стоит за убийствами, но тебе и не понадобятся эти знания, чтобы сбежать, блять, на другой конец страны и заниматься чем угодно, кроме этого дела. Оставь этот дом, оставь эти убийства, чего бы тебе это ни стоило: работы, денег, признания императора. Поверь, всё это лучше того, что с тобой может случиться внутри. Человек, из-за которого ты сюда приехал, не даст тебе увести его отсюда, не даст ничего сделать с этим особняком. И хуже всего — он может забрать тебя. Ты ничего не сможешь ему противопоставить. Уходи так далеко, как сможешь, и никогда сюда не возвращайся, если хочешь не то что спать по ночам спокойно — жить. Я сделаю всё, чтобы твоё тело пережило это. И прости. Чуя» Он закладывает ручку в кожаный паз на корешке блокнота, захлопывает обложку и оставляет на переднем сидении машины. Выключает подмигивающую издыхающую лампочку наверху и выбирается на улицу. Теперь мысли, появившиеся впервые здесь, на этом месте, кажутся такими глупыми. Чуя не смог ничего с собой сделать: поднявшись через камин наружу, он не пошёл сразу же к саду. Желание оттянуть встречу с тем человеком было лишь отчасти причиной: в первую очередь он поспешил вернуться по шелестящим земляным дорожкам назад к воротам, достать снова дневник с одной заполненной страницей и написать на чистом листе короткую записку другому себе. «Тот человек» — так теперь его сознание называло эту версию Дазая. Не получалось, не хотелось его ассоциировать с девятихвостым лисом, сыном красавицы Танэ, хитрым писакой Сюдзи, потерянной девушкой, жгущей чёрный плащ в бочке на последнем этаже Цитадели Мёртвых. Не хотелось думать о нём как об Осаму, который был там, в настоящем мире, теперь кажущимся настолько далёким. Ворон следит за ним: вспархивает с веток деревьев, приземляется на голову статуи печальной женщины, смотрит оттуда чёрным глазом, пока Чуя медленно поднимается назад по ступеням к особняку. Теперь он знает всё, и понимание жжёт ему мысли. Кашимура — то ли его далёкий предок, то ли какая-то раздробленная версия альтернатива — оставил в своём дневнике ещё одну запись. Его письмо было покрыто следами от слёз — эта же страница была почти идеальной, ровной, даже чернила на ней были такие, будто их нанесли на бумагу совсем недавно. Если бы не почерк, Чуя решил бы, что это вновь обман того человека. Единственное, что портило вид ровных линий, — крошечное коричневое пятно в углу, похожее на летящую комету с хвостом. Старая кровь? Ритуал для снятия проклятия, о котором писал прошлый Чуя. Он содержал в себе три особенности: быть благословлённым богами, что бы это ни значило, отдать возлюбленное и возлюбившее проклятого сердце, прочесть пару строк. С последним было хуже всего: сколько бы Чуя ни крутил дневник то в одну сторону, то в другую — понятнее не стало. Вроде бы и иероглифы, но это никак не было привычным японским. Да и китайским. Вообще никаким из азиатских языков, которые мал-помалу были ему известны. Какая-то мешанина из черт, визуально знакомая, но прочесть их было просто невозможно. «Ладно, — подумал тогда Чуя, сцепив зубы и захлопнув блокнот. — Что-нибудь придумаю» Если не получится снять проклятие… Что же. Он сделал уже всё возможное от себя, чтобы предотвратить последствия для иной версии. О том, чтобы всё же что-то сделать с душой того человека, Чуя подумал скорее случайно. Какая-то внутренняя потребность разобраться, не дать случиться ещё большему кошмару. Желание спасти того, кто почему-то говорил с ним голосом Дазая — таким, от которого горло драло изнутри садовыми граблями и вышибало способность дышать. Спасать того, кто сгубил стольких людей. Как это… знакомо. «Или дело не в этом, — отстранённо думает Чуя, ступая на ступени крыльца. Он сознательно опускает голову ниже — лишь бы не видеть надпись на маркизе. — Что, чёрт возьми, мне делать» Это всё неправильно. Выхода нет. Ноги холодеют с каждым шагом и двигаются хуже, как будто их заменили протезами, к которым Чуя никак не может привыкнуть. Он кутается всё сильнее в кожаный плащ, задевает вновь макушкой корзинку с мёртвыми розами. Шипастый стебель попадает ему в кудри, цепляется за них, как мерзкое жужжащее насекомое, и по ощущениям — мысли такие же. Шипучие, ползущие по мозгу, мечущиеся, их хочется раздавить, но никак не выходит. Самое сильное насекомое с самыми острыми лапками — растерянность. Тело боится, опасается спуска в сад, но всё равно двигается вперёд, потому что выхода так и нет. Он не может думать о поцелуе с тем человеком. Это не Дазай. Кто-то другой, сошедший когда-то с ума от любви. Он не сможет помочь с перебросом — только заберёт что-то важное. И это разрозненное, паническое перекрывает попытка думать логически: ритуал снятия проклятия кажется разумным, у него есть последовательность, есть составляющие, как в любом другом плане, которые Чуя разрабатывал для людей под своим командованием. Раз — окружить противника с фланга — быть благословлённым — два — перекрыть пути отступления — любить так сильно, что смерть лучше потери — три — напасть и загнать в угол — читать незнакомые слова. У этого есть смысл и порядок. В том человеке нет ни смысла, ни порядка. Путь через заросли сада похож на то, когда он впервые вышел глубокой ночью в коридоры штаба. Тогда был второй день его службы в мафии, предыдущую ночь Чуя не смог сомкнуть глаз, глядя в потолок своей новой комнаты. Маленькая и простая, она хотя бы не была улицей, бараком, заброшенным домом на перекрёстке наркоторговли и сексуального рабства. В ней был пусть не самый удобный, но вполне целый матрац, а ещё тёплое одеяло и мягкая подушка. И шуршание где-то за стеной. Он проворочался в постели несколько часов, думая, вспоминая, пытаясь понять, что делать дальше. Когда закончились силы на это, пришлось подняться. Пальцы обводили края мебели, цеплялись за стыки в обоях, потом легли на дверную ручку и нажали, выпустив Чую в коридор. Тёмный, длинный, с высокими потолками. Под ногами не хрустнул пол только потому, что облегчённое способностью тело скользнуло через мрак. Окна были прикрыты гардинами, и только в последнем виднелся зазор, через который слабо бил серебристый луч лунного света. Единственный ориентир, но он заставил остановиться. Чуя так и не пошёл дальше — всё смотрел на этот луч, замерев в алой пульсации дара. Это было внутренним предчувствием. Ощущением косой неправильности, как пятно на идеально белой бумаге, как неровно поставленные на полку книги, как нож с единственной зазубриной на лезвии. Он и сейчас себя так чувствует: луч лунного света теперь ни при чём, просто шум воды вдалеке и… скрип старых качелей. Кто-то там сидит на подушках и качается, держась, возможно, рукой за металлическую цепочку. Чуя тяжело сглатывает. Вдыхает-выдыхает, остановившись перед свешенным в арке плющом. И наконец сдвигает единственные зелёные ветви в сторону, чтобы выйти в пахнущий родниковой водой и сладкими розами сад. — Привет. Вся его попытка искажать представление о происходящем трещит по швам, осыпается под ноги плохими, некачественными нитками. Потому что это не «тот человек». Присевший на край качелей так, чтобы ступни в дорогих туфлях касались мшистых камней, Дазай смотрит на него внимательным, спокойным, своим взглядом. У него не растут когтистые монструозные лапы: бледные узкие ладони, открытые предплечья в понятных бинтах, закатанная до локтей бордовая рубашка, сошедшаяся на груди, как верхняя часть кимоно. У него нет дьявольских копыт или скрадывающего очертания ног тумана: простые, чуть зауженные брюки цвета горького шоколада. У него нет за спиной демонических крыльев или торчащей рукояти гигантского мясницкого ножа: удлинённый тёмный пиджак с необычным кроем на отворотах и вязью золотых нитей на рукавах. У него нет чужого лица. Оно такое же красивое, светлое, с острым подбородком и прямым носом, мягкими губами. Даже глаза у него не пустые, не истекают проклятой кровью — просто его глаза, в которых поселилось тёплое восхищение, оттенённое пушистой чёлкой чуть вьющихся волос. — Дазай, — вырывается у Чуи тихое. Как признание собственного поражения. — Это ты. Это всё-таки он. Взгляд опознаёт его, и сердце, так ускорившее пульс, тоже. А холод, сковавший тело, не даёт приблизиться, даже когда Осаму мягко соскальзывает с качелей и встаёт на ноги, неотрывно смотря на Чую в ответ. — Это ты, — повторяет за ним Дазай с дрожью в голосе. В уголках его губ проступает улыбка, а зрачки дёргаются, охватывая стоящего перед ним Накахару сверху-вниз. — Я… Тогда ещё понял. В подземелье. Просто теперь могу слышать и видеть одновременно. Кажется, они оба не могут поверить в то, что происходит. Чуя машинально делает шаг назад, когда Дазай ступает вперёд и тут же поднимает вверх открытые ладони. — Не бойся, — поспешно просит он. — Чуя. Не бойся. Это же я. Я не причиню тебе вреда. Голос его настолько мягок и тих, ласкает слух, сладко растягивает гласные. И чуть сведённые «домиком» брови, лёгкая улыбка в уголках губ — он звучит и выглядит как любой из встреченных раньше Дазаев. Как настоящий Осаму. Ему очень легко поверить, поддаться и сделать шаг навстречу, только Чуя не ступает вперёд, но и не отходит назад. Стоит, замерев на месте, и пытается дышать. Неправильно. Всё не так. Ему раскалывает череп от воющих в унисон всех меток опасности — «беги!» — и одновременно с ними шепчущих увещевательно чувств: смотри, это он. Он ничего не делает. Это же Дазай, ты никогда его не боялся. Это же Дазай, в которого ты так влюблён. — Можно… Можно я прикоснусь к тебе, Чуя? Он протягивает ладонь медленно, не торопясь. Ждёт. Раскрытая, никаких лезвий, колец с потенциально спрятанными ядовитыми иглами. Просто рука Дазая с едва заметными в неглубоком желтоватом свете ламп шрамиками. Чуя сглатывает, кивает. Протягивает в ответ свои пальцы, скрытые перчатками, но осекается, подняв взгляд выше: в глазах Дазая дёргается и странно искажается сияние. — Сними их, — произносит он с очевидным нажимом. Колкая тревога схватывает горло Чуи, он старается не отвлекаться, следить внимательнее, но это сложно, когда нервные окончания дрожат сами по себе. — Сними перчатки, Чуя. Они не твои. Ты не носишь их. «Ношу, — возражает растерянно внутренний голос, который звучит так, будто вовсе не принадлежит Чуе. — Я ношу их с того момента, когда вступил в мафию. Короткие перчатки из тонкой кожи» Он послушно стягивает ткань с пальцев. Кожа покрывается мелкими мурашками от прохлады в саду, и они не уходят, даже когда Чуя вкладывает ладонь в просто мертвецки ледяную руку Дазая. Осаму опускает взгляд и улыбается дрожаще краем губ, не сжимает хватку до хруста костей, не тянет на себя, чтобы замахнуться свободной рукой и вцепиться в горло. Он просто мягко обнимает ладонь Чуи, скользит большим пальцем по тыльной стороне, вздыхает. — Совсем как раньше, — с губ Осаму срывается тихий смешок. Он вновь смотрит Накахаре в глаза, и сияние в них абсолютно ровное, живое и спокойное. — Твоя кожа совсем как раньше. Спасибо. Нужно что-то сказать, хоть что-нибудь, чтобы звучание собственного голоса перекрыло визжащие на несколько голосов мысли в голове. Чуя не убирает руки, даже не пытается дёрнуться, когда Дазай делает один короткий шаг назад, медленно утягивая за собой. Ботинки беззвучно ступают по камням, всё дальше и дальше от арки с вьюнком и розовыми цветками, всё ближе к кованным качелям, на которые в итоге они вдвоём опускаются. Лёгкий звон цепей смешивается с шумом водопада, едва заметный скрип петель выводит из изумрудного транса. Чуя моргает, наконец-то вздыхает сипло и осторожно произносит: — Дазай. Расскажи мне, что случилось тогда. Он с одной стороны хочет, чтобы всё оставалось таким же спокойным, потому что малодушие просит о тишине, о вере в то, что ему то ли так реалистично всё приснилось, то ли он просто не так понял всё — и камеру Акутагавы, и подземные домики детей, и дневник с бесчисленными рисунками и записями о ритуалах. С другой же — какая-то часть Чуи хочет снова услышать, а теперь и увидеть этот срыв со смеха на слёзы и обратно по кругу. Тогда это смоет из его головы поселившийся туман и запустит заново до адреналинового скачка сердце, которое вопреки всему слишком ровно сейчас бьётся. Оно и продолжает биться так же, потому что лицо Дазая только покрывается тенью тяжёлой, застарелой грусти. Так выглядит скорбь, на дне которой слишком сильно колеблются ностальгия и чувства по ушедшему. — Много вопросов, да?.. — Осаму вновь смотрит на их сцепленные руки, не переставая мягко вести большим пальцем по ладони Чуи. — Понимаю. Просто задай конкретный, и я отвечу честно, обещаю. Он чуть двигается, расслабившись, откидывается плечом на металлическую спинку качелей и одним жестом просит Чую сделать то же самое. То, что шея затекает от неудобной позы, едва ли осознаётся: все остатки мыслительных сил пускаются на то, чтобы смотреть в лицо Дазаю, когда Чуя наконец-то определяется с первым вопросом. — Что за «сказанная фраза» тебя толкнула на поиск ритуала бессмертия? — Ах… Это, — брови Дазая снова дёргаются, хмуро сдвигаясь, но его ледяная ладонь всё так же держится за Чую, когда он вздыхает. — Я помню. Это была осень тысяча восемьсот семьдесят первого. Тогда ещё снег рано выпал — вроде октябрь, даже не все листья пожелтели, а у нас уже тут было холодно. Не так давно заезжала твоя сестра, Отоме, я никогда особо её не любил. Знаешь, непросто в целом возлюбить кого-то, кто изначально предвзят. В тебе она, конечно, души не чаяла, думаю, поэтому её так сильно трясло, когда она смотрела на меня. Обожаемого братика же из семьи увёл, господи, жалость-то какая. Он коротко усмехается, но в этом мало радостного. — Мы сидели тут вечером. Тебе было абсолютно плевать на то, что снег падает, а от водопада вообще чертовски холодом веяло. Закутался в тот дурацкий стёганый плед, который Отоме привезла после праздника урожая, чай пил, пока я пытался нарисовать тебя — это всегда было непросто, ты слишком много двигался, всегда такой яркий, такой… Такой живой. Я думал об этом тогда и понимал, что хочу смотреть на тебя всегда, что бы ни случилось. А потом ты вдруг сказал… Сказал мне. «Осаму, а я только что осознал, что люблю тебя, представляешь новость?». Мы тогда уже год как были вместе, восемь месяцев после помолвки. Поэтому мне стало так смешно, рисунок кривой получился — руки затряслись, и ты чай пролил на плед. «Почему… — думает Чуя, сжимая губы. — Почему это звучит так… больно?» — И ты добавил, — продолжает Осаму, и его хватка на пальцах Чуи становится немного сильнее. По коже растекается чужая мелкая дрожь, — что всё как в этих глупых сказках. Сказал: «В нашей семье такая литература была вообще не в почёте, но Отоме мне читала их. Там тоже любовь такая, что аж дух захватывает, красивая, хотя, на мой вкус, очень глупая. Но всё всегда заканчивается одинаково, и у нас, кажется, так будет. И умерли они в один день». На последних словах его ладонь стискивается так крепко, но больше Чуя не способен вспомнить, как собирался отреагировать на это. Он неотрывно смотрит на то, как Дазай опускает голову всё ниже, занавешивает лицо тёмной чёлкой, и его плечи в расшитой накидке дёргаются. Жутко кричащие в голове метки опасности не останавливают Чую, когда он протягивает свободную руку и, на секунду только задержавшись, осторожно приподнимают выше подбородок Дазая. Сияние его карих глаз расплылось, заблестело осколками хрусталя. — И умерли в один день, — тихо повторил он дрогнувшим голосом. — А я не хотел умирать с тобой в один день, понимаешь? Никогда не хотел умирать. Мне впервые за всю жизнь тогда стало страшно, когда я представил это — гробы, которых я тогда уже видел десяток за свою жизнь, а в них… В них мы. И больше ничего. Не верил в загробную жизнь, перерождения, прочую благостную чушь, которую так обожала твоя святая сестрица. Поэтому, даже когда засыпал или оставался один, видел тебя мёртвым. Дазай пытается улыбнуться, но выходит разбито, некрасиво — как будто ему сводит каждую клеточку тела. Он наклоняет голову, вжимаясь щекой в ладонь Чуи. Это, наверное, хуже, чем могло быть когда-либо. Чуя каждый раз так думает, сталкиваясь всё больше с другими мирами, и всякое новое озарение страшнее предыдущего. Не «тот человек», этот Дазай — на самом деле, никогда не хотел умирать. На тех рисунках, где он, пусть и схематично, изображал себя, его шея и руки были открыты, никаких бинтов. Он не пытался с собой ничего сделать, потому что и не собирался. А потом ему, такому вроде бы всегда прагматичному и рациональному, однажды дали понять, что все умирают рано или поздно, даже те, кого так сильно любишь всем своим сердцем. — И ты… Ты начал искать ритуал. — Нет, не сразу, — Дазай чуть качнулся, но тут же вернулся назад, не допуская и миллиметра между своей ледяной кожей и пальцами Чуи. — Я же не совсем идиот. Ну… Да, возможно, идиот, но тогда я сначала попытался успокоиться и подумать. Конечно, смерть неотвратима, Чуя, это первое понимание, которое к тебе приходит, когда вокруг так много людей погибают от чего угодно. Несчастные случаи, болезни, войны, предумышленные убийства. Я решил тогда, что просто не буду на этом сосредотачивать внимание. Нам с тобой было по двадцать три, ещё молоды, даже по меркам тогдашней продолжительности жизни. Считай, всё только впереди: дом вот наконец-то достроили, подальше от твоей сумасшедшей семьи, рядом с тихой и спокойной Такаямой. На оставшееся мне наследство можно было делать что угодно, и я просто мастерил всякие необычные вещи: шкатулки со странными замками, головоломки, которые ты решал иногда до поздней ночи и отказывался идти спать, пока не разберёшься. И вместе с этим писал стихи, думая, что когда-нибудь, может, опубликуешь их где-то. У нас всё было хорошо. У нас было лучше, чем я когда-либо мог мечтать. Как бы ни было горько на языке говорить, Чуя всё же делает это. Не отпускает ладони, позволяя Дазаю вжиматься в неё щекой, чувствует ею спадающие мягкие прядки и видит их собственными глазами, не отводя взгляда. А другую руку не смеет выдёргивать из до сих пор такой сильной хватки. — Но ты не смог не думать об этом. Так? — Не смог, — соглашается Осаму, дёрнув краем губ в новой попытке улыбаться, всё такой же провальной. — Каждый раз, когда ночь наступала и ты засыпал, я думал об этом. О смерти. Не мог глаза закрыть, проверял постоянно машинально, дышишь ли ты. Я лично пришёл к почтовикам и сказал больше не слать нам газет: в них всегда было слишком много некрологов, тогда многие болели и многие умирали. Я сделал всё, чтобы укрепить дом, даже вот… Нашёл во время одной прогулки в округе отверстие в скале, выход в пещеры, которые тянулись под наш особняк. Решил, что будет неплохо сделать какое-то укрытие на случай войны. А потом ты простудился. Чуя. Это была просто простуда, говорю же, холодало рано, сквозняки всякие, а ты слишком любил сидеть тут, считай едва ли не в ледяной воде. Вот и слёг. Чуя слишком хорошо может это представить. Вот не Кашимура из далёкого прошлого, а Дазай из его мира — лежит в лазарете мафии, оплетённый трубками катетеров. Не столик с травяными настойками и пилюлями, а современный кардиомонитор в рвано бьющейся полоске. Не надсадный от простуды кашель, а ломкая улыбка на бледных губах и чуть ехидное «ну вот, а я уже надеялся, что ты не успеешь, Чуя, и за что мне такая верная псина досталась?». Смотреть и понимать в душе, что всё обойдётся, на этот раз смерть прошла мимо них, хоть ей и была протянута рука, но чужая спина прикрыла тело от её взора. Знать, что ещё пару дней — и всё хоть ненадолго придёт в норму, и не понадобятся больше ни катетеры, ни настойки. Из голоса пропадёт хрип — простуда-петля, — и так до следующего раза, который однажды всё равно наступит. Он так много раз видел это и чувствовал: приближение конца и каждый раз всё более укореняющиеся осознание, что в один день всё может закончиться. Только… Тогда для Чуи это всё ещё были «сложные чувства», потому он не пытался ни говорить, ни понять. А этот Осаму всё понимал, любил так, «что дух захватывало», как в сказках. И надламывался всё сильнее в опаске за то, что не успеет. Толку-то горевать по пролитому молоку, смысл искать решения, если уже будет поздно. — Что случилось потом? — спрашивает Чуя, хотя может догадаться — то ли письмо, то ли просто заметка самому себе от Кашимуры была вполне понятной. Дазай вздрагивает, как будто только что вспомнил, что он ещё здесь и напротив него сидит вполне живой и говорящий человек. Он перехватывает пальцами ладонь Чуи у своего лица, мимолётно и невесомо целует её и опускает вниз, чтобы теперь уже переплестись всеми руками. — Сначала я подумал, что ничего не сработало. Знаешь, я не то чтобы сведущ в тёмной магии, да и рациональная часть меня постоянно говорила, мол, ты что, идиот, волшебства не существует, ты же не в сказке всё-таки живёшь. Уже когда пришёл в себя мысленно, то решил: вот ведь дурак, полез в такие дебри от отчаяния, конечно, смерть неотвратима, а я там уже собственной кровью пакт с богами подписывал. Какой-то средневековый ведьмовской мрак. Но… Потом я начал замечать вещи. Не сразу, прошло какое-то время. У меня никогда не было прям королевское здоровье, но я совершенно перестал болеть. Порезы, которые случайно оставлял себе за верстаком, затягивались быстрее, чем раньше, и едва ли болели. Только мёрз постоянно, ну да что там. А вот ты… — Старел? — На глазах, — шёпотом подтверждает Дазай, сжимая ладони Чуи в своих только крепче, но теплее от этого не становится, как будто руки в холодную воду опустил, и те начали неметь. — Твои волосы всегда были такими яркими, блестящими, а тогда потускнели. У тебя даже седые пряди появились, в твои-то двадцать три. Кожа стала суше. Морщинки стали глубже. Ты всё ещё был безумно красив, но в тебе как будто пропала жизненная сила. Ты похудел, стал хуже есть. Слышать. Видеть. И всё это за какие-то жалкие пару месяцев. Я не связал это со своими ритуалами, подумал, опять какая-то чёртова болезнь, так что начал таскать к тебе каждого врача, которого мог достать за пределами маленькой Такаямы. Но в итоге понять причину твоего состояния смогла чёртова Отоме. Он вдруг издаёт странный звук. Отдалённой знакомый, только немного искажённый, другой. Без помех на рации он звучит иначе. Дазай нервно хихикает, но головы не поднимает, только руки его дрожат сильнее и нервно цепляют пальцами кожу Чуи. — Ох, Отоме. С каких-то пор обожаемая и единственная дочь, образцовая жрица при храме, единственная из семьи Кашимура, кто решила не забывать о существовании своего брата, полюбившего мужчину. Она приехала однажды вечером на ужин, хотя, мне кажется, просто проверить, как ты поживаешь. И она всё поняла. Ритуал сработал. Чуя. Только неправильно. Он должен был сделать нас. Двоих. Бессмертными. А сделал только меня. Потому что богам не понравилось. Потому что я вмешался в цикл жизни. И они отплатили мне за это. Наказали проклятием. Нас обоих. Из-за меня ты старел. Уми… Он глотает окончание слова и резко, дёргано встряхивает волосами, фыркает куда-то в сторону, снова смеётся и вздыхает. — Представляешь, какая несправедливость? Голос Дазая вновь начинает надламываться, из тела пропадает расслабленность — плечи под накидкой и традиционной рубахой выравниваются в прямую линию, а потом снова выводятся вперёд, когда Осаму склоняется всё ниже, пока не упирается лбом в сцепленные руки. Даже его дыхание, которое должно быть тёплым, ложится холодной плёнкой на кожу. Чуя не отводит взгляда, смотрит в тёмную макушку и сцепляет зубы, слушая невнятный, неразборчивый шёпот снизу. Это тот момент, когда для собственной же безопасности стоило бы вывернуться из хватки и отстраниться, отойти как можно дальше, может, упереться спиной в ствол дерева, чтобы защититься от нападения сзади. Так бы он поступил, он так и собирался сделать, когда шёл сюда — «тот человек» однозначно дал понять, что с ним нужно быть сильно настороже. Но вот Дазай. Знакомый до последней черты лица, выдыхающий сквозь опять подступающую истерику свою историю, от которой сжимается в жалости сердце. Жалости к нему самому, потому что Чуя слишком хорошо понимает теперь этот страх потерять. Жалости к Кашимуре, который совсем ни в чём не виноват, но поплатился постфактум. Что уж тут, жалости к самому себе за то, что не может ни вернуть, ни спасти, ни убедить, что всё наладится. «Даже убить», — подсказывает колокольчик в голове, и его звон похож на скрежет забора на краю моста за секунду до того, как спрыгиваешь. — Я, хах… — чуть отчётливее говорит Дазай. Его ледяные губы снова задевают пальцы Чуи. — Я сперва был в ужасе. Потом проклинал себя за то, что натворил. А ты убеждал меня, что мы сможем всё исправить. Читал книжки. Её книжки. И была одна. Про гнев божества. Причины. Выходы. Тебе становилось хуже. Но ты искал не ради себя. Ты искал ради нас. Мой любимый Чуя. Такой смелый. Сильный даже перед лицом смерти. Так желающий спасти мою душу. «Не получилось», — с обречённым сожалением понимает Чуя и не пытается шевелиться, замерши в холодных полуобъятиях. — Ритуал не сработал, и проклятие… убило меня? Дрожь Дазая прекращается так же резко, как началась. Он застывает, даже дышать перестаёт, просто изваяние в неудобной позе. — Так ты… — голова медленно поднимается, и вместе с битым стеклом в его глазах теперь абсолютный ужас. — Ты не помнишь? — Нет, — одними губами отвечает Чуя. Голос может выдать, что он не просто не помнит — не знает. Всё, что касалось последствий сотворённого Кашимурой, было слишком расплывчатым. Акутагава писал про «отдал своё сердце ради этого», но он же здесь букинист, ему позволена метафоричность, которая снова одолела его даже взаперти, как только он нашёл книгу, чтобы писать свои мысли. Метафора же. Точно она?.. — Ты не помнишь, — повторяет Дазай изумлённо, его рот дёргается то ли в улыбке, то ли в нервном тике, предвещающим плач. — Ох Чуя. Ты не помнишь. Он вдруг выпутывает свои пальцы из сцепленного замка и так резко поднимается с качелей, что цепочки оглушительно звенят, а сидение с оставшимся на нём Чуей качается вперёд-назад. Рефлекторно вжавшись в спинку, Чуя неотрывно смотрит, как Осаму, заламывая руки, делает несколько шагов туда-обратно. — Ты не помнишь. Не помнишь этого. Дьявол! — всплеснув ладонями, Дазай внезапно разворачивается к нему, сверкнув глазами, полными мрачного веселья. — А я очень хорошо помню. Чуя. Ты разобрался в ритуале. И не сказал мне о его сути. Ах! Сберёг мои чувства, наверное? Я бы не дал тебе это сделать. Ни за что. Но ты всегда был таким. Своенравным. Упорным. Тебе не нужно было моё разрешение! Он смеётся так, будто услышал самую лучшую шутку в своей жизни, утирает пальцами стекающие по щекам слёзы и продолжает хохотать, отбивая чудовищные звуки эхом в саду, заглушая шум водопада и не обращая внимания, как всё больше и больше бледнеет сам Чуя. — Подожди-подожди, мой дорогой Чуя, смотри!.. — Осаму плавно, театрально взмахивает рукой и очерчивает ею невидимый круг на земле. — Ты. Лежал здесь. Не здесь. В комнате, да-а, в спальне! Нашей спальне. Где я любил тебя. А ты меня. И ты был там. И там лежала записка. Со словами на непонятном языке. Он замирает. Просто застывает на одном месте и невидяще таращится на обтекаемый тонкой струйкой ручья камень с таким непониманием, будто видит что-то абсолютно другое. Его тело слабо качается вправо, когда Дазай делает спустя секунды короткий шаг назад. — Чуя… — хрипло шепчет он, не отводя взгляда от точки перед собой. Дрожащая ладонь прижимается ко рту, заглушая всхлип. — Ты!.. Шелестящий водопадом сад пронзает настолько отчаянный крик, какой Чуя никогда не слышал прежде. Он не похож ни на что — это не вой раненного зверя, не рыдания женщины, потерявшей своего сына в пожаре шестнадцатого августа. Так может звучать только конец собственной жизни, внезапный, душераздирающий, что подкашиваются ноги. Обнявший себя как можно крепче обеими руками, Дазай рушится на колени, сбивая их о камни, захлёбывается этим пронзительным воплем до тех пор, пока только хриплый скулёж не вырывается из его рта. Только теперь Чуя отмирает, не выдержав. Не может смотреть, а потому срывается, едва не упав с качелей, пересекает короткое расстояние между ними и как можно крепче обхватывает Дазая за плечи, прижимая к себе. — Дазай, посмотри на меня, слышишь?! Это не по-настоящему, этого нет, я здесь, понимаешь?! Он пытается, честно пытается держаться самому, но ничего не выходит — как вообще это возможно, когда он видит его таким? Когда он слышит в каждом звуке разбитое на осколки сердце, осознание, что это конец, что теперь всё кончено. Не будет больше ни рисунков, ни качелей. Ни болезней, ни страха. Ни стихов, ни шкатулок с загадками. Будет только сломанное своими руками время, медленно-медленно тикающие часы, отсчитывающие холодные, пустые годы, целую вечность, из которой не получится сбежать. Каждый из них видит своё. Чуя зажмуривается, чтобы не смотреть на тонущее в пучине летней реки тело. Чтобы не смотреть на балансировку рук, распахнутых навстречу ветру на краю моста. На бордовую пульсацию отнятой Порчи, расплавленной по бледному лицу. И дальше, раньше, давным-давно — обтянутая петлёй шея, распустившиеся на предплечьях бордовые камелии, шприцы-таблетки-флаконы. Вжавшись лицом в мягкие волосы, он только сильнее обвивает руки вокруг Дазая, прижимает к себе всё крепче, чтобы не захлебнуться самому. Чувствует себя так, будто потерял всё и больше никогда не сможет вернуть. Сознание дробится, гнётся не от воображаемых картинок — настоящих воспоминаний, сейчас разделённых на двоих. Он боится этого Дазая. И понимает его сейчас лучше, чем когда-либо. Надорванные всхлипы всё не стихают, но даже сквозь них получается расслышать, как Осаму, глотая истерику, вдруг сипло шепчет: — Бьётся… — Что? — Бьётся. Сердце. Твоё сердце. Почему. Не должно. Оно у меня. Его нет в тебе. Я видел. «…сердце возлюбленного и возлюбившего…» «…он отдал своё сердце ради этого…» «…там есть сердце, твоё тоже там было…» «…я хочу услышать твоё сердце…» Только теперь Чуя наконец-то осознаёт смысл всего этого. В собственной груди противоречиво становится вдруг очень легко и больно. Он не опускает глаз, но уверен: там, слева, среди поцарапанных рёбер и позвонков, есть длинный поперечный разрез, а за ним — зияющая бордовая пустота, вывалившаяся наружу отсечёнными сосудами. Последняя ниточка, которая могла бы протянуться между его жаждой спасти и растерянно шепчущим Дазаем, обречённым на вечную жизнь, обрывается так же легко, как круг кровообращения. — Чуя. Он едва ли может сдвинуться с места — с раскрытой-то, как сочная ягода, грудной клеткой, — но Дазай сам чуть отстраняется, спуская по своим плечам безвольно опавшие руки Чуи и глядя ему в глаза. — А ты живой, — его холодные, мокрые от собственных слёз ладони поднимаются и обхватывают похолодевшее лицо Чуи, чтобы потянуть к себе и ткнуться в его лоб своим. — Мой Чуя. Живой. Перерождение. Если есть проклятие. Если ты решил отдать мне своё сердце. Значит, должно быть и перерождение. Ты помнишь меня. Помнишь моё имя. Шкатулку. Револьвер с резьбой. Чуя. Знаешь, что случилось потом? Чуя машинально и медленно качает головой. Тихий смешок ледяно оседает на его щеке, к которой Осаму прикасается невесомо губами. — Отоме приехала. Привезла новые книги. Она не знала, что они… Они больше не нужны. Потом я их читал. Но тогда нет. Не мог читать. Она нашла нас. Увидела тебя. Она так кричала, но я её не слышал. Она сказала. Что я тебя убил. Но это не так. Чуя. Я не убивал тебя. Ты живой. Здесь. Твоё сердце бьётся. Он вновь и вновь покрывает лицо Чуи лёгкими поцелуями, опускает ладони, чтобы мягко обхватить ими горло, а сам всё прикасается — к уголку губ, к скуле, ко лбу, кончику носа. И не перестаёт шептать всё более и более резким, дёргающимся голосом. — Она напала на меня. Я не мог сопротивляться. Мне надо было держать тебя. Я вернул сердце. А она напала. Со спины. Отоме хотела забрать меня у тебя. Но забыла, что не может. Я только твой. Навсегда. Когда проснулся, понял, что всё горит. Наш дом горел. Остались только мы и сад. Здесь до сих пор лежали твои книги. Ты всегда читал здесь. И сюда я принёс тебя. А потом всё закончилось. Я закончился. Его движения замирают напротив губ Чуи, на которых оседает морозный выдох, когда Дазай вновь ровно, тихо, ласково смеётся. Он шепчет что-то о том, как возвращал особняку первозданный вид, но не мог больше существовать в нём и дальше. О подземельях, которые стали центром всего, библиотекой старых записей, зоной, где он изо всех сил, год за годом, десятилетие за десятилетием, создавал заново то, что когда-то было гостиной, спальней, ванной, кухней. «Чтобы ты однажды вернулся и увидел это всё». Ядовитый шёпот оседает под черепом и не даёт собраться. Чуя вроде бы и слышит, слушает внимательно, ища в истории какие-то намёки, признаки того, что как-то сможет выпутаться из всего, но раз за разом его отвлекают то прикосновением, то словом. «Хуже не когда ты слышишь, что где-то затвор дёрнули, — говорит Дазай в его голове своим молодым, пятнадцатилетним голосом, — а когда ты слышишь и затвор, и щелчок зажигалки, и звон цепей, и треск способности управлять электричеством, и всё это — в одном помещении. Не тупи, Чуя, в такой ситуации нужно понять, что из этого опаснее, и уклоняться от него в первую очередь» Что опаснее? — Дазай, — выходит совсем тихо, горло дерёт сухостью, но Чуя пробует ещё раз и как можно осторожнее отстраняет от себя Осаму, чтобы смотреть ему в глаза. — Ты хочешь… Хочешь, чтобы я понял, как снять проклятие? — Ч… Что?.. — переспрашивает Дазай, дёргает взглядом, опускает его к губам Чуи и возвращает назад, прищурившись. — Конечно, нет, Чуя. Я не позволю тебе это сделать. Бред какой, что ты. Ты больше не подойдёшь к этим книгам. Опаснее то, как начинает звучать его голос, больше не панически кричащий, а уверенный, спокойный. На дне его тона просыпается что-то похожее на воодушевление, и улыбка бледных губ теперь не ломкая, полноценная. Метку опасности в мозгах снова можно расслышать, когда Осаму чуть сильнее сдавливает пальцы на его горле. — Дазай… — Не бойся, Чуя. Тебе не придётся больше с этим разбираться. Я сам. Сам найду решение. А ты пока побудешь в безопасности, да? Со мной безопасно. Сюда никто не придёт. Я сделал всё, чтобы никто больше не пришёл. Нам никто не помешает. Его холодные пальцы гладят кожу Чуи на шее, в этом почти нежном жесте есть что-то неправильное, тяжеловесное, голодное. Когда ладонь жмёт ему на горло, сад за плечами Дазая начинает закатываться наверх, тело Чуи же наоборот — медленно заваливается назад. «Беги» — Дазай, остановись. — Никто не помешает мне прикоснуться к тебе ещё раз, — дрожащим шёпотом продолжает Осаму, который совершенно его не слышит, даже в глаза не смотрит — его взгляд не отрывается от раскрытых в просьбе прекратить губ Чуи. Рот дёргается вбок в короткой усмешке. — Я сделал это. Тогда, в подземелье. Так сильно хотел почувствовать тебя. Только ты не отвечал. Как тогда. Твоё тело тогда тоже перестало отвечать. Но теперь. Я чувствую, понимаешь? Я слышу твой пульс в горле. Я чувствую твоё дыхание. «Беги…» — Дазай, хватит, чёрт побери, — Чуя вскидывает руку, хватаясь за чужое запястье, но Дазай не отпускает, притирается сильнее всем телом и вновь смеётся с шелестом. — Ты тоже почувствуешь. Поймёшь, как сильно я скучал. Я знаю, что ты хочешь. Чуя. Ты ведь в этот раз не сделаешь ничего глупого. Ты не оставишь меня. Ты будешь здесь. Всегда будешь. Чтобы я мог показать твоему телу, как люблю его. Твои губы. Твои руки. Твою кожу. Сердце. Чуя. Дай мне сделать это. Я так… Так давно хотел. «Беги!» Панический взвизг в голове перекрывает страх, сковавший тело за секунду. Её хватает, чтобы Чуя замер, задержал дыхание, отклонил назад голову, а затем с силой рванул вперёд, столкнувшись с лбом Дазая своим. — Чёрт!.. Хватка на горле мгновенно ослабевает, и этого достаточно, чтобы выпутаться из холодных рук, столкнуть дезориентированного Дазая с себя и вскочить на ноги. Это его страшная ошибка: от удара о кости черепа тут же начинает мутить и звенеть в ушах, и Чуя оступается на первом же шаге, с шипением схватившись за голову. Нужно уходить, сейчас же! Он успевает сделать ещё один рывок вперёд, в сторону арки с вьюнками и розами, но невольно вскрикивает, когда тело отбрасывает назад с хрустом надорвавшихся швов кожаного плаща. Схватившиеся за его полы руки Дазая утягивают вниз, заставляют упасть на мокрые камни с такой силой, что затылок едва не врезается в землю, но его подхватывает у самой земли мягкая ладонь. Кружащийся свет фонарей загораживает искажённое улыбкой и злобой лицо. — Ты, кажется, плохо меня расслышал? Я говорил тебе. Ты останешься здесь. Прежде, чем Чуя успевает сориентироваться и вырваться, поддерживающая рука пропадает, вцепляется в отросшие пряди волос, тянет до острой боли в скальпе наверх, а потом резко толкает обратно, ударяя головой о каменную дорожку. В миллисекунды перед отключкой Чуя слышит только оглушительный звон и пронзительный шёпот, умоляющий его простить за это. В отличие от полного рваных мутных образов наркотического сна, настигшего его в первый раз, теперь ничего нет. Тьма в голове пропадает не сразу — слишком плотная, густая, давящая на уши и глаза, как будто уткнулся в очень мягкую подушку лицом и не получается подняться, чтобы нормально подышать. Выплывать из такого морока ему не впервой: не всегда получалось уклониться от ударов, а потом на больничной койке приходилось отлёживаться под наставления Мори о том, что черепно-мозговые никому добра не сделают. Всегда было сложно первый день, тело казалось неуправляемым, чертовски слабым, постоянно хотелось спать. Сидеть прямо было тяжело, стоять было тяжело, получалось только лежать и то приходилось искать подходящую позу, чтобы не тошнило от головокружения. Дазай любил шутить, что… Дазай. Слипшиеся ресницы раскрываются вместе с лёгкими, в которые Чуя с шумом натягивает кислорода через нос. Утопающий в чём-то мягком затылок саднит от тупой пульсирующей боли, которая почему-то отдаёт в плечи. До сих пор звенит нарушенный слух, но хотя бы поплывшее зрение улавливает пространство. Светлый потолок с дорогой люстрой и лепниной на стыках кажется отдалённо знакомым, но понять, где он его уже видел, Чуя не может: всё внимание привлекают собственные неестественно согнувшиеся пальцы. — О чёрт… — севшим голосом бормочет он и машинально дёргает руками. Туго натянутая вокруг запястий верёвка, цепляющая их к перекладине кованного изголовья, не даёт нормально пошевелиться. — Блять, нет… В обычное время это никогда не было бы проблемой, но мало того, что никакой Смутной Печали в этом мире нет, а тело местного детектива, пусть и тренированное, не дотягивает до уровня Чуи, так и последствия удара головой не позволяют мышцам двигаться под кожей как положено. — Сука… сука, — он пробует вывернуть руки так, чтобы перекрутить узел и растянуть его, вырвав хотя бы одно запястье из оплётки, но добивается только того, что кожа стирается о жёсткую верёвку и печёт. — Сраный ты… Из угла раздаётся тихий вздох, но даже таким Чуя его слышит и мгновенно замирает, повернув голову. Тело сразу прошибает ледяным потом — от противоположной стены искусственной спальни подземелий на него внимательно и молча смотрят. Прислонившись спиной около стола с книгами и блокнотом Кашимуры, Дазай скрещивает руки на груди и неотрывно таращится. Не говорит и слова, даже когда Чуя вспыхивает и, вопреки сковавшему его мерзкому страху, рявкает: — Классно справляешься, сволочь! Что, руки распустить не получилось, так ты решил меня просто вырубить?! Хороша твоя любовь, Дазай! Осаму от его слов ни горячо, ни холодно. Кажется, он даже не моргает. Если бы не чуть заметно вздымающаяся грудная клетка, его можно было бы принять за искусно сделанный манекен. Чуя рвано вдыхает и выдыхает, шипит сквозь зубы, когда снова поднимает взгляд к скованным рукам. Голову простреливает болью, на языке оседает кислый привкус от каждого резкого движения. Шея не выдерживает — приходится опять склонить её, чтобы перестало всё плыть перед глазами. Плохо. Это чертовски плохо. Узел такой, что хрен развяжешь или растянешь, только перерезать, но нечем. Куда-то пропал плотный плащ, и на его теле остались только рубашка и чёрные брюки, и из-за того, как спущены рукава, запястья всё сильнее раздираются о верёвку. И кроме всего — за ним наблюдают. Почему-то в этот раз молча и без всяких истеричных воев. «Чёртов… Чёртов ублюдок» Жалость? Да, она действительно есть, и сочувствие, и оставшееся на самом дне желание хоть чем-то помочь. Но как же это всё невозможно выносить — настолько резкие, переменчивые моменты, когда Дазая швыряет из спокойствия и понимания в абсолютную истерию, а теперь ещё и… вот в это. Подозрительно тихое. Чуя тяжело сглатывает, задерживает дыхание и пытается унять заколотившееся сердце, когда Дазай отстраняется от стены и делает шаг вперёд, к кровати. Машинально поджимая слава богу пока свободные ноги, Чуя неотрывно следит за ним и сжимает губы до побеления, когда видит в пальцах левой руки тонкое лезвие с декорированной рукояткой — то ли стилет, то ли какая-то сумасшедшая вариация ножа для бумаги. Ему совершенно не стыдно за то, как рефлекторно он сжимает веки и отворачивается, стоит Дазаю занести наверх руку. Ни вспышки боли, ни свиста лезвия в воздухе. Чуя снова выдыхает и начинает дышать чуть быстрее и тяжелее, когда панический ком подкатывает выше к горлу. Приоткрыв глаза, он смотрит, как молчаливо Дазай указывает кончиком ножа на узлы вокруг рук Чуи. В таком положении они застывают на несколько долгих мгновений. Пытающийся хоть как-то держать себя в адекватном сознании Чуя и чудовищно тихий Осаму, склонивший набок голову. С ним что-то не так. Стало хуже. Его лицо похоже на матовую, почти идеально белую маску с прорезями для глазниц, в которых поселились стеклянные шарики с едва заметно дёргающимися зрачками. На губах больше нет улыбки, нет заметной дрожи, которая так сильно прошивала тело Дазая там, в чёртовом саду. Только медленные, словно механические движения, когда он обводит лезвием невидимый полукруг. «Я… не понимаю», — думает Чуя, но не говорит этого вслух. Язык прилип к нёбу и перестал шевелиться, когда Дазай сел на край постели. Так ни разу и не моргнув, он просто смотрит на Чую совершенно отсутствующим и пустым взглядом. Когда только показалось, что он начал улавливать моменты, в которые происходит переход из одного состояние в другое, а потом и в третье, появилось вдруг ещё вот это. И Чуя соврёт сам себе, если скажет, что оно не пугает больше остальных. Пока Дазай говорит — можно искать смысл и пытаться распутать клубок, пока он действует — оценить положение и услышать, когда подсознание заблестит красным, требуя быть осторожным. Но сейчас вокруг абсолютная тишина. Не шумит водопад в саду, нет шелеста деревьев, перестали полностью звучать шаги, а на слова Дазай не реагирует и сам остаётся молчалив. Его глаза не блестят подступающей слёзной истерикой, губы не дёргаются в искажённых усмешках. И пусть тревожная сигнализация в голове Чуи не кричит, прося что-то срочно сделать, он всем своим телом понимает, что происходит что-то плохое. Теперь было бы легко его назвать «тем человеком», наверное, только уже поздно. — Дазай, развяжи меня, пожалуйста, — осторожно и тихо пробует Чуя и немного шевелит затёкшими пальцами. — Я не собираюсь убегать. Осаму его опять словно не слышит. Даже взгляд не переводит, только снова делает странное движение лезвием и указывает теперь на ноги Чуи. — Я не понимаю, — в этот раз получается вслух, но голос на последних слогах подозрительно дрожит. — Я не понимаю, на что ты намекаешь. Дазай, скажи вслух. Чужой кадык дёргается, когда Дазай медленно сглатывает. — Не дёргайся, — скрипит он тихими словами. По его пальцам проходит чуть заметная вибрация, как от тремора, но ножа из рук он не выпускает, наоборот — стискивает его сильнее. — Не двигайся. Чуя. Молчи. Это не звучит как угроза, понимает Чуя и застывает всем телом на поддёрнутых вверх руках. Это предупреждение. Там, за опустевшими глазами, что-то искажается. «Блять… У него приступ», — мелькает обречённое осознание. Это не неосмысленный взгляд, такое уже происходило совсем недавно, когда он застыл после упоминания смерти Кашимуры. Он видит сейчас что-то другое, и что бы там ни было в его галлюцинации, это заставило его взяться за нож. Только ни довольным, ни злым Дазай от этого не выглядит, он как будто… блокирует сейчас сам себя изо всех сил. Поэтому так странно двигается, поэтому не говорит — чтобы не сорваться. «Не сделать больно» ни словами, ни действиями. Похвальная концентрация, наверное, в своё время, увидь нечто подобное Чуя, он бы даже восхитился тому, как мастерски в край поехавший безумец, утопленный в своей горечи, так сильно старается не навредить близкому. Только ты впечатляешься чем-то подобным до тех пор, пока не оказываешься напротив такого человека. Когда не знаешь, хватит ли ему выдержки не сделать что-то, хватит ли тебе самому веры в чужое самообладание, чтобы не дёрнуться, когда почти напротив твоего лица бликует от ламп лезвие. И самое страшное — хватит ли самому сил оказать хоть какое-то сопротивление, когда руки и ноги холодеют от страха. Чуя почти перестаёт дышать, только смотрит, не отрываясь, как свободная от ножа ладонь Дазая смещается медленно по постели и ложится ему на бедро, обтянутое брюками. «О чёрт побери… Нет…» Панический протест проглатывается вместе с густой слюной, Чуя пытается не дрогнуть и мускулом, когда бледные, узкие, знакомые пальцы скользят по его ноге выше, подбираясь к тазобедренным косточкам прямо под ремнём. — Улыбнись. Машинально опустившийся к его руке взгляд тут же поднимается и впивается в лицо Дазая, такое же безэмоциональное, кукольное, пустое. — Улыбнись. Мне, — повторяет он тихо, и лезвие в его правой руке дрожит. «О чёрт… Чёрт, чёрт, чёрт!» Как получается с замороженными мышцами лица, Чуя всё-таки улыбается краем губ, пусть выходит это, он знает, чудовищно неискренне. Дазай смотрит на эту кривую пародию и ведёт пальцами выше, чуть плотнее, нажимая на кожаный ремень, очерчивая шлевки короткими прикосновениями, забирается дальше и приподнимает край рубашки навыпуск, чтобы прижаться ледяной ладонью к затвердевшим от напряжения мышцам живота. — Выдохни, — снова звучит как прямое требование, не жёсткий приказ, а чёртово предупреждение, которому Чуя рефлекторно подчиняется. Выдыхает, чувствуя, как дёрнулся вверх пресс и толкнулся этим навстречу холодному касанию. Пальцы ног поджимаются, чуть сдвигаются по постели, собирая её в складки, дрожат. Дрожат и до сих пор ноющие от боли в истерзанных запястьях руки, но Чуя уже слабо это ощущает, потому что ужасная судорога прокатывается изнутри по всему телу, стоит пальцам Дазая пройти ещё дальше под рубашкой, подбираясь всё ближе и ближе к груди. Там, где бьющееся в панической атаке сердце послушно пульсирует навстречу его ладони. Это страшно. Так не должно быть. Отвратительно. Холодно. Осаму не может сделать это с ним. Но он делает, когда, отпрянув медленным движением, начинает одной рукой расстёгивать нижнюю пуговицу на рубашке Чуи. Пусть плохо получается, ему, кажется, абсолютно всё равно — он дёргает ткань до тех пор, пока не выходит. Потом следующую. Ещё одну. Постоянно касаясь кончиками холодных пальцев кожи Чуи. Капля пота стекает по виску, хочется вцепиться зубами себе в губу, но нельзя — как может, Чуя тянет их в вытребованной улыбке и дышит, как было приказано. Взгляд бешено дёргается, то цепляясь за раскрывающую рубашку руку, то за ту, в которой до сих пор крепко сжат нож. Прохладный воздух касается кожи груди и живота, когда Дазай выталкивает последнюю пуговицу из петли и медленно, вдумчиво разводит ткань в стороны. Машинально опустив глаза, Чуя замечает несколько косых шрамов на теле этой своей версии. К ним же приковано и внимание Осаму. Он вдыхает. Выдыхает. Опускает голову так низко, что его глаз теперь не видно. Коротко, будто отбивает азбуку Морзе, стучит по бедру Чуи лезвием. — Ноги. «О чёрт… Дазай…» Сознание дёргает в неосмысленном протесте, даже когда больше не подчиняющееся мыслям тело двигается, разводя в стороны колени. До лёгкого жжения в мышцах Дазай нажимает на одно из них, чтобы опуститься ниже, вжаться в живот Чуи грудью и ткнуться губами в один из шрамов. «Он не сделает этого. Не сделает. Он не посмеет сделать это со мной» «А ты уверен? — отвечает его убеждениям другой голос, смутно похожий на тон этого Дазая. — Тебя то, что ты о нём узнал, ничему не научило ещё?» Чуя не сдерживается, рвано вдыхает сквозь дрогнувшую улыбку воздух и сжимается, когда влажный язык касается кожи на его животе. Выведенные над петлёй сверху пальцы вцепляются друг в друга до боли в костях. Нужно что-то сделать. Нужно что-то придумать. Он обязан, он должен. Нужно сбежать, нужно что угодно, остановить это. Ему в глаза снова бликует отсветом от лезвия, опасно близко прижавшимся теперь к его открытому боку. Дорожка невесомых, холодных поцелуев тянется всё выше, к груди, пока Осаму не останавливается и не прикладывается ухом там, где под рёбрами колотится от страха живое сердце. Что-то в этом звуке заставляет его тихо вздохнуть и потереться холодной щекой о кожу Чуи, так, будто он выпрашивает какого-то одобрения. Он его не получит. Ни за что. Он не может отличить возбуждённое сердцебиение от панически клокочущего ужаса. Прикосновения ужасны. Это не Дазай, это не он. Это не может быть он. Он так не сделает. Не сделает. Нужно бежать. Нужно что-то сделать. Как бежать. Куда. Как вырваться. Его шею обжигает морозным выдохом, очерчивает влажностью язык и следующие за ним губы, а затем пронзает обжигающая боль, когда острые зубы вцепляются в горло с такой силой, что надрывают кожу до крови. Только от неё Чуя приходит в себя: вскрикивает оглушительно громко, выгибается на постели, рефлекторно сжав коленями талию Дазая. Есть выход. Есть, блять. Паскудный по всем параметрам, тот, который, возможно, убьёт другого Накахару в итоге. Который распишет самого Чую в том, что не справился, не смог. Но ему плевать, ему чертовски всё равно на всех в мгновение, когда тёплая кровь каплями стекает по его шее. Грудь раскрывается — Дазай отстраняется так же резко, как вжался в него, садится ровно на постели и тяжело, сорвано, с хрипом выдыхает. С его взгляда как будто немного сползает газовая вуаль, и он смотрит на дрожащего в панике Чую, на наливающийся бордовым и текущим рубиновыми каплями укус в шее, затем на собственную руку с ножом. — Чёрт. Он встряхивает головой и быстро встаёт, постель пружинит, стоит ему сползти на пол и быстрыми шагами направиться в сторону выхода. «Нет! Не сейчас!» — Дазай! Чуя хочет, чтобы его голос звучал хоть сколько-то адекватно, но выходит только каркающее сипение. От пульсации в горле боль отрезвляюще распространяется ему в голову, начинает разгонять заново потухшее на долгие минуты сознание. Замерший у двери Осаму дёргает рукой с ножом. — Дазай, — повторяет Чуя, как получается — улыбается, пусть и криво, и исправляется, пустив в тон тёплую нежность: — Осаму. Не уходи. Голова Дазая странно, с короткими рывками поворачивается, тёмный глаз сверкает из угла комнаты в ответ на Чую, который как можно спокойнее и ласковей просит, изо всех сил надеясь на свой последний шанс: — Поцелуй меня. Пожалуйста. Я хочу этого. Для него момент, когда Осаму сдвигается с места, растягивается на целую вечность. Как в замедленной съёмке, Дазай переступает по полу назад к постели. И только то, что Чуя чудовищно внимательно следит за ним, позволяет в одну секунду понять: провал. — Ох Чуя. Мой любимый Чуя. Я же просил. Молчи. Ноги поднимаются над кроватью так быстро и машинально, что Чуя даже не успевает осознать это действие. Понимание приходит только когда он впечатывается ступнями в грудь замахнувшегося ножом Дазая и с чудовищной силой отбрасывает его от себя. Грохот обрушившегося на письменный стол тела заставляет рефлекторно вскинуться, натягивая до острой вспышки в мышцах руки, но всё-таки пальцы ног подцепляют упавший на постель кинжал. Господи, хоть бы успеть! Одним слитным движением Чуя забрасывает собственные бёдра наверх, и когда ноги почти касаются изголовья — передаёт из них в свои пальцы лезвие, тут же выворачивая его концом вниз и яростно проезжаясь ножом по верёвкам. Несколько быстрых ведущих касаний, задевающих и раскраивающих кожу до кровавых полос, — и его правое запястье свободно. — Давай же, давай… — он хрипит сам себе, подстёгивая, когда так же наспех освобождает свою вторую руку. Одурманенное освобождением сознание верещит от всплеска адреналина: перехватив крепче рукоять, Чуя срывается с постели, рефлекторно принимает боевую стойку, выведя вперёд защищённую лезвием ладонь. И точно так же быстро замирает. — Дазай?.. Из-под рассыпавшихся по полу тёмных волос, словно пролитое вино, медленно расползается бордовая лужа крови. Следы от неё отчётливо блестят на остром углу столешницы. — О чёрт… Нет… Покачнувшись на месте, Чуя врезается плечом в стену и застывает с глухим всхлипом. В эту секунду он не помнит абсолютно ничего, не чувствует боли в обтёртых о верёвку и лезвие руках, не ощущает пульсации в шее и затылке, остаточного головокружения и растекающейся по голой груди прохлады. Сползая по стене вперёд, цепляясь за неё пальцами и на дрожащих ногах перебираясь ближе, он смотрит на блестящую кровь, всё сильнее окропляющую пол и заливающую волосы Дазая. Он тонет в реке, улыбаясь сквозь воду. Он ломко улыбается, опустив предплечье с раскрытыми венами на край ванны. Он таращится пустым взглядом в пол, пока вокруг его горла натянулась петля. Он безвольно откидывает голову на плечо Чуи, и вокруг его губ — белая сыплющаяся корка. «Я убил его. Я не убивал. Убил. Не убивал. Дазай. Дазай. Дазай…» Туман покрывает мысли, оборачивает мозг, гасит-гасит импульсы, пока рот пытается схватить воздух в сухой истерике. — Осаму… Пальцы Чуи оборачиваются вокруг чужого подбородка и поворачивают за него лицо с мутными, мёртвыми глазами. Из ослабевшей руки выпадает со звоном стилет, когда ладонь ведёт выше и касается окровавленной дыры в виске. — Оса… Зрачок Дазая дёргается и смещается, останавливаясь на лице Чуи. Окаменевшие губы искажаются в усмешке. — Привет ещё раз. Чуя. «Одасаку не верил, и я решил, что докажу ему. Я, хах, любил тот старый револьвер, который был при мне ещё давным-давно, ты его помнишь? Такой, с резьбой на металле в виде цветка. Красивый револьвер, и он до сих пор стреляет. И я… Я застрелился. Чтобы он поверил мне. Только Одасаку поверил во что-то другое… Он поверил, что я умер. А когда понял, что нет, когда я поднялся, он…» О господи. — Чёрт! Быстрее, чем Дазай успевает полноценно схватить его за руку, Чуя отшатывается назад, вскакивает на ноги и устремляется к двери, с грохотом врезаясь в неё плечом и вылетая из спальни. Он в панике озирается вокруг, пытаясь увидеть хоть что-то в кромешной темноте гостиной, повсюду полностью погашен свет, и единственный его источник — тонкая желтоватая полоса из-под двери, которая при его первом попадании сюда была закрыта. Как луч бледной луны в конце коридора штаба. У него нет выбора: за спиной, в спальне, с шумом и понимающим смешком поднимаются, и Чуя, грязно ругнувшись, бросается вперёд. Бедро с чудовищной болью врезается в край рояля, рука сбивает со стола цветочную вазу, которая падает на пол со звуком разбитой керамики, а ноги всё равно несут дальше, всё ближе к двери со светом, в которую Чуя влетает и тут же закрывает за собой. — Блять-блять, нет! — он спешно оглядывается по сторонам, когда понимает, что замочная скважина с обеих сторон сделана под ключ. В помещении, где он оказался, на глаза попадается стул с высокой деревянной спинкой, которой Чуя подпирает дверную ручку со своей стороны и на секунду замирает, вслушиваясь. За дверью ничего не происходит. Пустая тишина, которую с трудом получается распознать за бешено стучащим в ушах пульсом. Но вот глаза видят хорошо — и сразу замечают, как дёргается подпертая ручка, врезаясь в перекладину стула. — Чуя. Чу-у-уя. Зря ты это сделал. Открой дверь. Пожалуйста. — Пошёл ты! Удар с обратной стороны двери настолько сильный, что древесина хрустит, но Чую это уже мало волнует. Он сжимает кулаки, быстро озирается по сторонам. Видимо, это и есть тот самый кабинет — просторный, светлый от переполняющих его ламп, заваленный всевозможными книгами, заставленный полками с какими-то странными шарами, шкатулками, блестящими драгоценными камнями, переделанный частично под мастерскую с помощью верстака в пыли у дальнего угла. И с единственным доступным проходом дальше — дверью, поверх которой старательно вырезали лезвием анатомическое сердце. Новый грохот за спиной и треск спинки стула заставляет сорваться вперёд, из последних сил надеясь, что дверь не заперта. Он хватается за ручку, вдавливает её вниз и врывается в следующую комнату в ту же секунду, когда Дазай позади наконец ломает «язычок» в механизме замка. Только вот… Только бежать отсюда всё равно некуда. И вряд ли бы Чуя смог. «Мне впервые за всю жизнь тогда стало страшно, когда я представил это — гробы, которых я тогда уже видел десяток за свою жизнь, а в них… В них мы. И больше ничего». Больше он не представлял. В центре уложенной каменной кладкой комнаты с невысокими потолками и единственным источником света в виде зажжённых повсюду чадящих свечей — постамент, сколоченный из дерева. А на нём — два открытых, белоснежных, лакированных гроба, и только один из них пустует. В голове тишина. Холодная заметённая пустыня. И сердцебиение заглохло, дёрнувшись последний раз где-то в горле. Шаги рефлекторные, бездумные, медленные, отдаются едва слышимым эхом по каменным стенам. По бархатной подушке рассыпались тусклые кудри. Когда-то очевидно восхитительно красивые и блестящие, они лежат кольцами на ткани и только немного, самыми краями, обрамляют серое пергаментное лицо. Потрескавшиеся голубовато-белые губы. Припыленные чем-то матовым щёки. Сомкнутые веки с острыми стрелами ресниц. Сложенные на груди руки, из-под ладоней которых выглядывает край старинной, расшитой рубашки, кажущейся безупречно чистой и свежей. И тонкая, едва заметная полоска зашитого неаккуратно шрама. Язык не шевелится. Из горла выталкивается бесшумный скулёж. Тело не двигается. Чуя неотрывно смотрит на себя самого в белоснежном гробу и не может понять, что происходит. Он ничего не может понять. Даже когда к нему приближаются со спины и сильные руки обвивают его талию, сцепляя пальцы на животе, а в плечо упираются подбородком. Холодный нос сдвигает влажные от пота, грязные волосы и тычется в шею. — Я нашёл, — шепчет Осаму, — среди прочего способ, как сохранить тебя. Тебе нужно было тело на случай, если у меня получится вернуть всё. Мне нравится то, что получилось. Ты совсем живой, правда, Чуя? Трупный холод. Мёртвая кожа. Шрам на пустой груди. Где же тут жизнь. Дазай глубоко вдыхает и мажет губами по шее Чуи, рядом с почти чёрным следом от укуса, на котором свернулась комочками кровь. — Я даже сохранил его. Для тебя. Видишь? — он поднимает ладонь, обхватив ею подбородок Чуи, и мягко поворачивает в сторону, заставляя посмотреть правее от гробов, на небольшой столик, заставленный свечами. И в их кругу — прозрачная склянка с мутной жидкостью. Он знает, что если опустит взгляд, то не увидит ничего особенного. Да, рубашка на его теле всё ещё распахнута, а поверх живота до сих пор лежат холодные бледные пальцы. Это понимает разум, на который повесили странный заковыристый замок, пазл из десятка деталей, переставляй, двигай, жми на кнопки — получишь результат. Нечем жать на кнопки, нет у него больше разума, есть только ощущения. Там, в груди, пусто, потому что его сердце — вот же оно. В банке на столе. И груди у него, на самом деле, нет. Потому что вот она, вместе с остальным телом — в гробу. — Тише. Тш-ш, всё хорошо, — ладонь Дазая гладит его трясущийся подбородок, придерживает, когда Чуя с чудовищным хрипом пытается вдохнуть. — Всё хорошо. Не бойся. Тебе не нужно бояться, Чуя. Я всегда был с тобой. И здесь тоже. Он мёртв. Но стоит здесь и задыхается, трясясь в сомкнутых руках Осаму. Чувствуя покрытой трупными пятнами кожей холодный поцелуй в шею. Ощущая прикосновения к лицу в каплях формалина. Дазай разворачивает его безвольное тело, чтобы смотреть в наполненные абсолютным, бесконтрольным ужасом глаза и вздыхает. Улыбается краем губ. Ни следа раскаяния. Неописуемое счастье. — Теперь у нас всё будет хорошо. — Если бы ты мог променять свою способность на что угодно, что бы выбрал? — А? Чуя поднял взгляд, отрываясь от разложенных перед ним на столешнице документов. Шёл пятый час, как он пытался разобраться в чужих загогулинах. Пепельница рядом всё наполнялась новыми окурками, вода из графина стремительно убывала, а стопка, будто застывшее в янтаре ископаемое, ни черта не уменьшалась. Свет от настольной лампы бросал зловещие тени от бумажной башни, пока за окном нарастал ночной ливень. Близилась гроза. И момент, когда Чуя взорвался бы, — тоже, потому что, конечно, Мори оставил их обоих разгребать макулатуру, но кто бы сомневался, что Дазай к своим отчётам даже не притронется? — Я говорю, — повторил Осаму с таким видом, будто его откровенно заебал весь окружающий мир, — если бы у тебя… — Я с первого раза услышал, придурок. Я бы выбрал способность управлять сознанием, чтобы твой тупой мозг начал, блять, работать в нужном направлении! Ты ночевать тут собрался?! — А почему нет? — Дазай вяло пожал плечами в белой рубашке — свой пиджак он сбросил на диване, и теперь тот мрачно свисал руками с сидения. — Не в первый раз. И кстати, из нас двоих только у тебя мозговая активность осталась на уровне примитивных «э», «у» и «блять». Чуя идиот: неважно, какой бы дар ты выбрал, я всё равно его обнулю. Чуя даже ойкнул от удивления. Кресло отползло назад на колёсиках, когда он резко поднялся и ткнул пальцем в перчатках в сторону невозмутимого Дазая. — С хера ли, ублюдок?! Если я меняю способность, то и ты должен! — Кто тебе сказал такую глупость? Раз у тебя всякие слуховые галлюцинации, я скажу Мори-сану, чтобы он тебя обколол какими-нибудь транквилизаторами — вдруг ты совсем спятишь и начнёшь кусать всех вокруг? — Значит так! — рявкнул Чуя, с грохотом упираясь ладонями в чужой стол. Дазай вроде бы и поднял сразу руки, капитулируя, но по его лицу было понятно — опасности он совсем не чувствует и не боится. Впрочем, бить его Чуя даже не собирался. — Тогда я сам тебе выберу дар. Так… Знаю. Теперь ты, придурок самоубийственный, будешь жить вечно — я дарую тебе способность к бессмертию! Вот теперь единственный видимый глаз Дазая всё же расширился в изумлении, даже бледные губы дрогнули, когда он привстал на кресле и возмущённо тряхнул волосами. — Чуя, фу! — Что «фу»? — Плохая собака ты, говорю, как можно так издеваться над своим хозяином? — Осаму скрестил на груди худые руки, всем своим обликом выражая крайнюю степень оскорбления. — В качестве наказания будешь месяц сидеть на сухом корме! А ещё я обнуляю твоё проклятие бессмертия и возвращаю его тебе! Вспыхнув на отвратный пёсий каламбур, после его последних слов Чуя опешил и дёрнул бровью в непонимании. — И чё с того? Думаешь, мне это как-то помешает? В отличие от тебя, ублюдка, я не мечтаю сдохнуть каждую секунду своей жалкой жизни. — Как прекрасно, что ты осознаёшь всю степень своей жалкости. — Тц, я не!.. — Всё, Чуя, сидеть, — Дазай и сам обратно опустился на место и откинулся на спинку кресла, заложив руки за голову. — Устал я от твоих глупых разговоров. — Так ты сам его и начал! — желание ударить его в этот момент было настолько сильным, что пальцы сами сжались в кулаки, но на последнем мгновении перед атакой Чуя себя остановил. Посмотрел на стопку документов у себя на столе и вздохнул. Именно из-за драки они тут и сидят: Мори почему-то думал, что подобная исправительная терапия пойдёт на пользу их взаимоотношениям. А Дазай как бесил, так и бесит, как будто нарочно подталкивая Чую к мордобитию! Чёртов моральный и физический мазохист. — Да пошёл ты. Вздохнув, Чуя под пристальным взглядом карего глаза вернулся к себе за стол, потёр лицо пальцами, подпалил новую сигарету и принялся вновь за отчёт. Часы, привезённые им с последнего задания в Такаяме, мерно тикали на полке, показывая, что время отчаянно быстро движется к двум часам ночи, а работы всё меньше не становится. Он успел пройти только два листа, когда Дазай опять подал голос. — Бессмертие вообще самый отвратительный дар из всех, который можно представить. — Опять ты об этом, — Чуя устало отмахнулся от него документом, но Осаму всё равно продолжил. — Вот представь. Ты живёшь вечно. Во-первых, это ужасно бессмысленное существование: даже на уровне простой логики, смерть и есть разумное подтверждение того, что у тебя есть ограниченное время на то, чтобы прийти к чему-то стоящему. Кроме того, бессмертие совершенно не означает, что ты не можешь испытывать боль. Вот расстреляют тебя, например, из винтовки, пробьют лёгкие, сердце, желудок, может, даже в голову попадут. Больно чудовищно, а закончить свои страдания ты не сумеешь. — Тебе как раз подходит, — зло скалясь, Чуя повернулся к нему в своём кресле и ткнул в сторону Дазая сигаретой. — Я вот считаю, что это отличный дар для такого, как ты. Я мог бы бить тебя по ебалу и не бояться, что за свёрнутую до хруста шею мне потом предъявит босс. — Но Чуя бы однажды умер и не смог этого делать дальше, — невозмутимо пожал плечами Осаму. Его тёмный глаз странно дёрнулся, а губы сжались в неискренней улыбке. — Тогда ты всё же должен принять моё ответное проклятие и жить вечно, чтобы продолжать делать это. Осёкшись на машинальном желании ответить, Чуя нахмурился. Посверлил взглядом мрачное в тенях от лампы лицо Дазая, потушил сигарету в пепельнице и молча развернулся, чтобы продолжить разбирать отчёты, в которых теперь не мог различить ни буквы, ни цифры. Жить вечно с бессмертным Дазаем? Какая глупость. — Пойдём, Чуя, — его, ослабевшего и всё ещё дрожащего, берут за руку и мягко тянут на себя за руку. Улыбаясь, глядя ему в глаза, Дазай осторожно увлекает Чую за собой из крипты. — Не за чем тебе тут дальше находиться. Идём. Хочешь чаю? Или, может, поспать? Ты, наверное, устал от всего этого, да? Ничего. Ты можешь отдохнуть. Что такое? Последний вопрос он задаёт, когда Чуя упирается ногами в пол и не даёт себя сдвинуть с места. — Мне… — Что? Говори чуть громче, прошу. Чуя поднимает взгляд блестящих от подступающих злых слёз глаза и хрипло заканчивает: — Мне жаль тебя. Дазай. Замах правой руки настолько резкий, что от него невозможно уклониться. Собственный кулак с хрустом врезается в острую скулу и отбрасывает Дазая на пол с ужасным грохотом. Его накидка задевает стоящие внизу свечи, опрокидывает их на землю и гасит о камень, всё сильнее погружая комнату с гробами во мрак. И хотя выход теперь открыт, Чуе на него совершенно плевать: он резко опускается вниз, хватает Осаму, тихо стонущего от боли, за отворот рубашки и бьёт ещё раз — по другой щеке. — Мне жаль тебя! Новый удар приходится ниже по щеке и разбивает губы Дазая в кровь, остающуюся на костяшках Чуи, когда он вновь заносит руку с истеричным смехом. Вскинутая резко ладонь останавливает его кулак, почти достигший цели. Они оба замирают всего на мгновение, в которое ни он сам, ни Дазай не могут отвести глаз друг от друга. Истекающий бордовыми каплями рот приоткрывается, чтобы шепнуть на выдохе: — Прости… Прежде, чем Чуя успевает сориентироваться, его сбрасывают на пол и хватают крепкими пальцами за горло, мгновенно сжимая их так, что мозг взрывается от боли и нехватки кислорода. Нестерпимо кружится от удара о землю голова, слезятся глаза, размывая зрение до непонятных образов, ему на лицо капает что-то тёплое. Даже перехватив единственной сейчас свободной рукой запястье Дазая, Чуя не может отвести его. Чужой вес не даёт дёрнуть ногами, и он почти слышит, как начинают трещать собственные кости. — Ос… саму… От… пусти… Хрипящая мольба каким-то чудом достигает слуха Дазая. Едва-едва ощутимая дрожь его пальцев ослабляет страшную хватку на горле, и этого достаточно, чтобы Чуя выдернул вторую руку, прижатую к полу, замахнулся и вновь ударил. Они катятся по земле, не видя ничего, но изо всех сил пытаясь вцепиться как можно сильнее. Мыслей в голове совершенно нет, нет ничего, кроме острого красного тумана, который заполняет голову, разрывает череп на кусочки от боли и требует-требует-требует уничтожить. Будто активированная Порча перекрывает кислород и полосит грудь и руки Чуи чужой кровью. Он не помнит ни себя, ни Дазая, ни цели, ни перебросов — только жажду сделать больно в ответ за то, как сломали его самого. «…бессмертие совершенно не означает, что ты не можешь испытывать боль…» Локоть прошивает раздирающе острым импульсом, когда они оба с размаху врезаются в стол у стены. Хрустит лучевая кость в руке и рядом мелькают вспышки падающих свечей. Они бросают блики на искажённое окровавленной яростью и сумасшедше горькой печалью лицо Дазая, над которым абсолютно отключившийся от сознания Чуя нависает и заводит назад сломанную руку. — Нет! Только Осаму даже не смотрит на него: в моменте его взгляд дёргается вправо, наполняется первородным, безумным страхом, и это вместе с его воплем заставляет Чую замереть. Покачнувшись на краю сдвинутого стола, стеклянная банка с сердцем накреняется, шатается у деревянного ребра и совсем медленно, будто кто-то выкрутил на минимум время, падает. Не разбивается. С глухим стуком приземляется на сползшую с плеч Дазая накидку и остаётся совершенно целой. Ему кажется, он видит внутри пульсацию. Кажется, он может слышать биение, которое просто невозможно — рассечённый острым круг кровообращения прервался на плотных сосудах. За стеклом мутно, темно. Некрасиво. За стеклом — его собственная боль и жалость по себе из прошлого, по Дазаю, с губ которого срывается отчётливый вздох облегчения и даже тихий булькающий смешок. Пальцы ложатся на холодную крышку и тянут наверх. — Чуя, стой! Не надо! Он не слушает: только смотрит жадно сквозь красный туман, как быстро заводится наверх его же рука и с расколовшимся звоном обрушивает стекло на землю, разбивая его на крупные осколки. Брызжет во все стороны мутная жидкость, рассыпается острый блеск, раскраивающий его ладонь до глубоких порезов, с едва слышным шлепком падает на пол влажное мёртвое сердце. В ушах звенит от отчаянного, пронзительного крика. Его кровь мешается с полупрозрачными каплями, стекающими из мышцы. Она оседает на каменном полу. Ползёт по нему, как отвратительная крошечная змея, подбираясь всё ближе к сжавшемуся от ужаса телу. Ныряет куда-то под одежду, плетётся всё дальше, рисуя против любых законов полосы и круги. В груди становится обжигающе горячо, там, где дрожит в непонимании объятая проклятием душа. Не проклятие. Благословение. И сердце возлюбленного и возлюбившего. И в словах никогда не было смысла. Они никому не нужны. Они были сказаны давным-давно, но не было разрешения от старого-старого бога, которого сейчас не помнит никто. Кроме Чуи. Кроме Дазая, которого выгибает на земле, когда кровавая линия, бесконечно длинная и блестящая в остатках свечей, проникает ему под одежду. Его волосы не становятся седыми — они просто окроплены тёмным. Его глаза не тускнеют от старости — наполняются в одно мгновение осознанием. Его лицо не сморщивается в морщинах — остаётся таким же молодым и безумно красивым, пусть и расчерченным следами от ударов. Его дыхание, сорвавшееся с разбитых губ, больше не холодное — оседает теплом на лежащей рядом на полу ладони Чуи. — О господи… Дазай даже не вздрагивает, когда к его живо бьющейся на горле артерии приставляют крупный осколок стекла. Он не переводит взгляда, бессмысленно таращась куда-то в потолок и дыша так быстро, как будто не может до конца принять весь кислород, хлынувший в лёгкие. Пальцы Чуи, которыми он нажимает на остаток разбитой банки, вдавливая его в шею Осаму, не дёргаются, а глаза смотрят спокойно, пусто, невидяще. «Убей его. Закончи. Забери поцелуй и вонзи в этот момент стекло в его глотку. Убей» — Тепло… — вдруг шепчет на грани слышимости Осаму. Его рот дёргается в едва заметной под пятнами крови улыбке. — Чуя. Чувствую тепло. Он переводит взгляд, полный глубокого, тихого спокойствия и благодарности. Глядит на Чую из-под рассыпавшихся по лбу тёмных волос. Сглатывает, чувствуя кожей острый осколок у сонной артерии. — Убей меня, — тихо просит он с тяжёлой, горькой любовью и нежностью в голосе. — Пожалуйста. Я хочу обратно. Хочу к нему. Пелена перед глазами снова размывается. Рябит, разводит волнами, облепляет зрение влажной плёнкой. Стекло дёргается, дрожит, надрывая тонкую бледную кожу, выпуская крошечную рубиновую каплю. Не может. Он не может сделать это. Не получится. Дело было не в бессмертии, которого больше нет. Дело не в теперь поселившимся, кажется, навсегда страхе и отпечатке образа собственного тела в гробу на подкорке. Дело не в том, что Дазай не заслужил такой лёгкой смерти после всего, что сотворил. Дело не в том, как сильно дёргаются пальцы, не способные попасть по нужной точке. Чуя сжимает дрогнувшие губы, зажмуривается, сорвано выдыхает, чувствуя, как по грязным горячим щекам стекают капли. Он не может. Он так сильно, отчаянно любит эти глаза. Эти волосы. Это дыхание. Этот голос. Он так сильно любит. До разрывов на всё-таки живом сердце, заключённом под рёбра, до болезненного хрипа в горле, до трясущихся рук. До того, как из ослабевшей ладони выпадает стекло и качает вперёд тело, врезающееся лбом в чужую грудь с медленно и ровно бьющимся под ней пульсом. Он никогда не сможет сделать это. Даже теперь. Тем более теперь. Слёзы всё сильнее стекают по лицу, а рот раскрывается в душащей, сиплой истерике, от которой закладывает уши, отнимает зрение, сжигается кислород в лёгких. — Это… не я, — надрывно шепчет он, пытаясь дышать. Голос качает колыбелью Ньютона. Не хватает помех рации. — Это не я. Дазай. Я не знаю. Как это произойдёт дальше. Я не знаю. Вспомнит ли он. Я уйду. Он останется. Дазай. Пожалуйста. Умоляю тебя. Сделай всё. Чтобы он не узнал. Другой я. Придумай. Что угодно. Он не должен видеть. Знать. Пожалуйста. Не делай это с ним. Ему едва хватает сил в сломанных и истерзанных руках, чтобы приподняться. Ему едва хватает сил говорить и просить, сбивчиво, глотая окончания и собственные слёзы, объяснять хоть что-то, когда разум погашен, похоронен под чудовищно тяжёлым пониманием. Под цепью, которую он сам себе набросил на шею и затянул. Просто ещё одно осознание. Просто другая сторона, которую он не хотел никогда знать. Просто новая часть многоликого зеркала, которую он не смог бы отвергнуть. Из жалости ли, из сочувствия, из понимания мотивов и решений. Или из проросшей сквозь собственное сердце любви, настолько всепоглощающей и сильной, что способна отнять божественное бессмертие. Он не целует — сталкивается мокрыми губами с металлическим привкусом крови, пытается вдохнуть из вновь живого рта украденный кислород. И может только благодарить в этот раз весь мир за то, что с ответным движением губ его выбрасывает в благоговейную темноту без боли. Пусть и с остатками навсегда запертых в голове воспоминаний.
Примечания:
4685 Нравится 1474 Отзывы 1462 В сборник
Отзывы (109)