Тихие комнаты

PG-13
В процессе
47
Namish бета
Фэндом:
Размер:
планируется Миди, написано 29 страниц, 11 710 слов, 7 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
47 Нравится 14 Отзывы 9 В сборник

Глава 7: Первый визит.

Настройки
Третья неделя после дождя в оранжерее прошла под знаком странной, новой легкости. Она по-прежнему вставала в шесть, но теперь иногда задерживалась в постели на лишние пять минут, размышляя не о планах на день, а о вчерашнем споре с Гилбертом о пользе романтизма в науке. Она все так же завтракала первой, но теперь миссис Бодкин иногда приносила ей не только овсянку, но и теплую, хрустящую булочку со словами: «Это от того молодого человека, Блайта. Просил передать, мол, “для подкрепления мозгов перед схваткой с латынью”». Элайза брала булочку, пряча улыбку, и мысленно поправляла: «Ботаническая латынь, Гилберт, это не медицинская. У нас своя, более поэтичная жестокость». Сам Гилберт казался менее погруженным в свои мысли. Он все так же много работал, но тени под глазами стали не такими глубокими. Он сдал черновик своего рассказа «Записи на полях» Элайзе для первого прочтения. Она прочла его за один вечер, сидя за своим столом при свете керосиновой лампы. История была действительно лишенная изящества, даже угловатая, но в этой угловатости была поразительная честность. Она видела в ней его самого: мальчика, который пытается навести порядок в хаосе утраты с помощью сухих фактов, и в этом процессе обретает свое призвание. Она вернула ему тетрадь с пометками на полях: не исправлениями, а вопросами. «Почему он выбрал именно это растение?», «Что он чувствовал, когда понял, что «лекарства» нет?», «Каким был его первый настоящий диагноз, поставленный не книге, а живому человеку?». Их дружба  обрела особый ритм. После лекции Лансдауна они часто выходили вместе, продолжая спор, начатый на семинаре. — Ты просто не хочешь признать, что твой «диагноз общества» у Чосера — это тоже форма романтизации, — говорила Элайза, поправляя на плече ремень переполненной папки. — Ты ищешь болезнь, потому что веришь в возможность лечения. А это уже оптимизм, почти идеализм. — Это не идеализм, это профессиональная деформация, — парировал Гилберт, придерживая для нее тяжелую дверь. — Врач видит симптомы. А общество, Элайза, демонстрирует явные симптомы нездоровья. Романтизировать здесь нечего. — А я, как ботаник, вижу, что некоторые «симптомы» — это просто признаки адаптации к новой среде. Может, ваше «общество» не больно, а просто… мутирует. Неудобно, но естественно. Они расходились по своим факультетам, но эти словесные дуэли оставляли после себя приятное, будоражащее ум послевкусие. Элайза ловила себя на том, что ждет этих перепалок. В них не было тяжести, только легкая, острая интеллектуальная игра. И в этой игре она была равна ему. Более того, иногда ей даже удавалось его победить. По средам она теперь почти всегда заглядывала в уголок периодики. Кружок Ребекки оказался не столько политическим, сколько дискуссионным клубом для всех, кому тесно в рамках учебной программы. Там спорили о философии Ницше (Теодор был ярым поклонником, Джонатан — критиком), о новых открытиях в радиологии, о том, стоит ли женщинам носить брюки (Ребекка была «за», Мэри, иногда заходившая, — категорически «против»). Элайза редко ввязывалась в споры, но когда ее спрашивали мнение, отвечала метко, часто находя неожиданную параллель из биологии. Ребекка называла это «эффектом Кэмпбелл» — способностью обрушить на спорщиков ледяной водопад логики, после которого все спорное вдруг становилось очевидным. Однажды, когда Гилберт зашел туда за забытой книгой, дискуссия как раз касалась этики вивисекции. — Это варварство под маской науки! — горячился Теодор. — Без этого не было бы половины современных хирургических методов, — возразил Гилберт, но без обычной для таких споров резкости. Он посмотрел на Элайзу. — А что скажет наша сторонница системного подхода? Где грань между жестокостью и необходимостью? Все взгляды устремились на нее. Элайза, не отрываясь от зарисовки кактуса в блокноте, сказала: — В ботанике мы не режем растения без нужды. Но если нужно изучить болезнь, чтобы спасти целый вид… то делаем аккуратный срез. Ключ — в цели и в аккуратности. И в благодарности к образцу. Вивисекция без уважения к жизни — это патологоанатомический театр, а не наука. Гилберт смотрел на нее, и в его глазах читалось не только согласие, но и что-то вроде восхищения этой ясной, беспристрастной позицией. — Браво, Кэмпбелл, — сказала Ребекка. — Вы все свели к вопросу об этике и эффективности. Скучно, но неопровержимо. — Спасибо, — сухо ответила Элайза, но уголки ее губ дрогнули. Позже, когда они выходили из библиотеки, Гилберт заметил: — Ты сегодня разгромила Теодора одним предложением. Он теперь будет неделю ходить и думать о «патологоанатомическом театре». — Он сам спросил, — пожала плечами Элайза. — А я верю, что у всего, даже у самых неприятных вещей, должна быть четкая классификация. И этические рамки — такая же классификация. — Страшно представить, как ты классифицируешь, например, дружбу, — пошутил он. — О, это просто, — ответила она с легкой, почти незаметной улыбкой. — Дружба — это симбиотический взаимовыгодный союз двух самостоятельных организмов. Обмен ресурсами, но в нашем случае — идеями, поддержка в неблагоприятных условиях и отсутствие паразитизма. Гилберт рассмеялся — громко, искренне, и этот смех был для Элайзы неожиданной наградой. — Значит, я для тебя — что-то вроде полезной микоризы на корнях твоего интеллектуального дуба? — Что-то вроде того. А я для тебя, полагаю, — справочник по непонятным метафорам и заказчик булочек?  — Самых лучших булочек, — поправил он, все еще улыбаясь. — И самого острого ума для споров. Именно в эти дни Элайза начала замечать в Гилберте то, что раньше ускользало за ширмой его серьезности и легкой грусти. Она заметила, как он, слушая скучную лекцию, рисует на полях тетради не каракули, а точные, маленькие схемы — то кровеносной системы, то устройства микроскопа. Увидела, как он незаметно для всех помог подняться первокурснику, поскользнувшемуся на лестнице и рассыпавшему книги. Подметила, что когда он действительно чем-то увлечен, он забывает о прямоте плеч и сутулится, как мальчишка, полностью погружаясь в текст. Она начала различать оттенки его настроения. Была усталость после ночных дежурств в больничной библиотеке где он подрабатывал, которая делала его молчаливым, но не раздражительным. Была сосредоточенная серьезность перед экзаменом. И была редкая, но тем более ценная легкость, которая появлялась в их разговорах и в кружке Ребекки. Элайзе нравилось наблюдать за этим. Это было как изучение нового, сложного вида: постепенно, шаг за шагом, раскрывать его особенности и привычки. Однажды они вместе работали в читальном зале над своими конкурсными рассказами. Он корпел над своим «Записями на полях», она — над «Тихими комнатами». Через пару часов он с тихим стоном откинулся на спинку стула. — Все. Мозг отказывается выдавать слова. Он требует конкретики. Назови мне пять видов мхов, растущих на северной стороне камня, и я буду счастлив. Но описать, что чувствует мальчик, когда находит первую засохшую травинку в книге отца… это пытка. Элайза отложила перо. — А ты попробуй описать это не как чувства, а как… физический симптом. Что происходит с его телом в этот момент? Стучит ли сердце? Перехватывает ли дыхание? Немеют ли пальцы? А потом уже ищи причину этого «симптома». Так ведь вы, медики, работаете? Гилберт уставился на нее, потом медленно улыбнулся. — Гениально. То есть, я должен поставить диагноз собственному персонажу. «Острый приступ ностальгии, осложненный кризисом подросткового возраста». И прописать лечение — ведение дневника наблюдений. — Вот видишь, — сказала Элайза, возвращаясь к своим записям. — Ты уже почти писатель. Только вместо микстуры — сюжет, а вместо скальпеля — метафора. — Спасибо, доктор Кэмпбелл, — пробормотал он, уже снова склонившись над листом, но теперь с новым выражением на лице — не растерянности, а решимости исследователя, напавшего на верный след. В тот вечер, возвращаясь в общежитие, Элайза поймала себя на мысли, что провела с ним несколько часов, и это время не показалось ни долгим, ни утомительным. Было… комфортно. Как в той оранжерее под дождем. Тишина между ними была не пустой, а насыщенной совместной работой, изредка прерываемой замечаниями или вопросами. И когда она смотрела на него, на его темную голову, склоненную над столом, на его руку, быстро пишущую на полях, она чувствовала не тревогу и не боль, а тихую, твердую уверенность. Уверенность в том, что они на одной волне. Что они говорят на одном языке, даже когда спорят. Она еще не решалась назвать это чувство. Оно было слишком новым, слишком хрупким. Оно укладывалось в ее классификацию «симбиотического союза», но где-то на самой грани, там, где заканчивалась наука и начиналось что-то не поддающееся анализу. Но пока это «что-то» не причиняло боли. Оно грело. Как слабое осеннее солнце, которого достаточно, чтобы отогреть промозглое утро. Все изменилось в один из тех серых, непримечательных дней, когда скука висела в воздухе лекционных залов плотнее меловой пыли. После занятия по органической химии, которое Элайза посещала, скрипя зубами, она задержалась, чтобы переписать сложную формулу с доски. Гилберт ждал ее у выхода, листая конспект. Они вышли вместе в переполненный коридор, где кипела студенческая жизнь — гомон голосов, смех, стук каблуков по каменному полу. И вдруг он остановился как вкопанный. Весь его облик напрягся, будто он уловил знакомый запах в толпе чужих. Он вытянул шею, пытаясь разглядеть что-то сквозь мельтешение людей, и все краски сбежали с его лица, сменившись бледным, почти болезненным оживлением. — Гилберт? — обеспокоенно спросила Элайза, видя, как он замер. Он не ответил. Он будто не слышал. Его взгляд был прикован к чему-то в глубине холла. Затем, не глядя, он сунул свой портфель ей в руки, даже не осознав этого, и бросился вперед, расталкивая студентов. — Энн?! Элайза едва удержала тяжелый портфель. Сердце ее упало, а потом забилось с неприятной, тревожной частотой, отдаваясь глухим стуком в висках. Она посмотрела туда, куда он побежал. И увидела ее. Та самая девушка с вокзала. Энн Ширли. Она стояла у высокой мраморной колонны, озираясь с тем самым выражением пытливого, жадного до впечатлений интереса, которое Элайза запомнила. Но сейчас она была не тронута грустью разлуки, а сияла от возбуждения. На ней было платье цвета морской волны, простое, но элегантное, и ее медно-рыжие волосы, собранные в пучок, казалось, излучали собственный свет даже в этом тусклом холле. Рядом с ней стояла строгая дама постарше, вероятно, сопровождающая. Гилберт достиг ее за несколько секунд. Элайза видела, как его руки беспомощно повисли в воздухе, словно он боялся прикоснуться и разрушить мираж. Потом Энн повернулась, увидела его, и ее лицо вспыхнуло таким ярким, безудержным счастьем, что окружающие студенты невольно обернулись, улыбаясь сами, заражаясь этим сиянием. — Гилберт! И тогда он обнял ее. Не по-дружески. Не как товарищ. Это был порыв, долгое, крепкое объятие человека, который нашел ту часть себя, что считал потерянной. Элайза видела, как его пальцы впились в ткань ее платья, как он на мгновение прижал лицо к ее волосам, зажмурившись, будто вдыхая сам воздух, которым она дышала. Потом он отстранился, держа ее за плечи, и сказал что-то, чего Элайза не расслышала, но по губам прочла: «Что ты здесь делаешь?» Энн заговорила быстро, жестикулируя, ее глаза искрились. Она что-то объясняла, указывая на сопровождающую даму, на свой портфель. Визит по делам колледжа? Внезапная возможность? Неважно. Важно было то, как они смотрели друг на друга. Мир вокруг них перестал существовать. Весь шум, весь людской поток — все это было лишь неуместным фоном для их воссоединения. Элайза стояла, прижимая к груди его портфель и свой, чувствуя себя абсолютно лишней. Невидимой. Она была тенью на стене, частицей пыли в луче солнца, которое теперь светило только для них двоих. Она видела, как Гилберт слушает Энн, и на его лице было то самое выражение, которое она видела у почтовых ящиков — полное, безоговорочное обожание, смешанное с изумлением, что такая яркая, пламенная сущность существует в его мире. Кто-то толкнул ее сзади, пробормотав извинения. Элайза отшатнулась, очнувшись. Она не могла больше стоять здесь. Она повернулась и почти побежала в противоположную сторону, в боковой коридор, ведущий к выходу в сад. Ей нужно было на воздух. Нужно было уйти от этого спектакля, в котором у нее не было и не могло быть роли. Она вышла на промозглую, пустую аллею. Небо было затянуто сплошной серой пеленой. Холодный ветер рвал с деревьев последние листья, хлестал ее по лицу. Элайза прислонилась спиной к грубой, холодной кирпичной стене, пытаясь отдышаться. В груди что-то ныло, сжималось в тугой, болезненный комок. Это не было сюрпризом. Она знала о его чувствах. Видела их доказательства. Но знать — одно дело. Видеть их воплощение, эту физическую, осязаемую радость на его лице, когда он держит другую девушку в объятиях… это было совсем другое. Это было как холодная вода, выплеснутая в лицо. Трезвое, жестокое напоминание о границах. «Он твой друг, — сурово сказала она себе внутренним голосом, который звучал как голос отца. — И только друг. У него есть своя история, своя любовь. Твое место — на расстоянии почтительного наблюдения. Не позволяй чувствам выйти за научные рамки». Но разве дружба должна была причинять такую острую, режущую боль? Разве дружба заставляла сжимать его портфель так, что костяшки пальцев побелели, и чувствовать, как в горле поднимается ком отчаяния? Она простояла так, не зная сколько, пока дрожь от холода (или от чего-то еще) не заставила ее пошевелиться. Она посмотрела на портфель Гилберта. Тяжелый, потертый, застегнутый на простую пряжку. В нем лежали его конспекты, его медицинские книги, его мир. Мир, в котором для нее была отведена лишь маленькая, аккуратная ниша «понимающего друга». И она должна была быть благодарна за это. Многие не имели и этого. Она медленно пошла обратно, к «Дому Виктории». Ей нужно было оставить его портфель у вахтера, чтобы он его забрал. Она не могла встретиться с ним сейчас. Не после этого. Но судьба, казалось, решила испытать ее на прочность. На крыльце общежития ее ждала Ребекка Стерлинг, кутаясь в шерстяной шарф и прыгая с ноги на ногу, чтобы согреться. — Элайза! Идеально, что ты здесь! Ты не поверишь, кто приехал! Та самая Энн Ширли, о которой Блайт вечно вздыхает! Они сейчас в гостиной, пьют чай с миссис Грэйвз. Пойдем, я тебя представлю. Она невероятная! Элайза почувствовала, как земля уходит из-под ног. — Я… я не могу, Ребекка. Я промокла, мне нужно переодеться… — Пустяки! Ты же только из корпуса. Пойдем. Интересно же взглянуть на живую легенду. Говорят, она в Торонто уже успела ввязаться в какую-то историю с суфражистками и написала об этом фельетон! Ребекка, не слушая возражений, взяла ее под руку и потащила внутрь. Элайза, как во сне, несла оба портфеля — свой и Гилберта, как какие-то нелепые щиты. Гостиная «Дома Виктории» была небольшой, уютной комнатой с камином, выцветшими обоями в розочку и вытертым ковром. И там, в лучах света от настольной лампы с зеленым абажуром, сидели они. Гилберт и Энн. Рядом — миссис Грэйвз, разливающая чай из массивного серебряного сервиза. Они сидели рядом на диване, не соприкасаясь, но пространство между ними казалось заряженным электричеством. Энн что-то рассказывала, размахивая руками, а Гилберт смотрел на нее, подперев голову рукой, с той самой улыбкой, которую Элайза видела лишь издалека. — Вот и они! — весело объявила Ребекка. — Смотри, Энн, это наша Элайза Кэмпбелл. Та самая, что помогает Гилберту его рассказ для конкурса довести до ума. И наша главная ботаническая метафора. Все взгляды устремились на Элайзу. Гилберт вздрогнул, увидев свой портфель в ее руках, и его улыбка на миг сменилась легким смущением. Энн же повернула к ней свое лицо, полное живого, неподдельного интереса. Элайза впервые увидела ее вблизи. Зеленые глаза, как весенняя листва, усыпанная веснушками, энергия, исходящая от нее почти физически. Она была не просто красивой. Она была… захватывающей. — Мисс Кэмпбелл! — воскликнула Энн, вскакивая. — Гилберт столько о вас рассказывал в письмах! Говорит, вы спасете его рассказ от смертельной скуки и привнесете в него «необходимую структурную целостность». Вы не представляете, как я вам благодарна! Он вечно норовит все свести к анатомическому атласу! Она протянула руку, и Элайза, автоматом, переложила портфели в одну руку, чтобы пожать другую. Рука Энн была теплой, сильной, ее рукопожатие — энергичным. — Он преувеличивает, — сухо сказала Элайза, чувствуя, как язык становится ватным. — Его рассказ и так был честным. Я лишь задала несколько вопросов. — Вопросы — это самое важное! — заявила Энн. — Именно вопросы заставляют истории дышать! Садитесь, пожалуйста, присоединяйтесь к нам! Миссис Грэйвз только что принесла свежее варенье из крыжовника, оно просто божественное! Гилберт наконец-то встал и осторожно взял у Элайзы свой портфель. — Прости, я в толкотне… забыл про него. Спасибо, что принесла. — Не за что, — прошептала она, опускаясь в кресло напротив дивана. Она чувствовала себя как подопытный образец под микроскопом, выставленный на всеобщее обозрение. Энн не отпускала ее взглядом. — Гилберт пишет, что вы изучаете и литературу, и ботанику. Какое восхитительное сочетание! Это как… как если бы Дарвин решил писать сонеты о своих вьюрках! — Энн… — с легким укором сказал Гилберт, но в его голосе звучала нежность. Энн засмеялась. — О, простите, мисс Кэмпбелл. Я всегда слишком увлекаюсь сравнениями. Но я искренне восхищена. И благодарна, что вы здесь, в Кингсфорте, стали его другом. Я так переживала, что он тут совсем один утонет в своих учебниках и будет ходить хмурый, как туча. «Друг», — пронеслось в голове у Элайзы. Да. Именно так он и представил ее. Друг. Чайный вечер превратился для Элайзы в испытание на прочность. Энн говорила легко, блестяще, перескакивая с тем литературных новинок Торонто на женское образование, потом на забавный случай с профессором-чудаком, который коллекционировал улиток. Гилберт слушал ее, ловил каждое слово, изредка вставляя реплики, и его взгляд никогда не покидал ее лица. Элайза же сидела молча, отвечая односложно на прямые вопросы. Она наблюдала. Видела, как их взгляды встречаются и задерживаются друг на друге чуть дольше, чем нужно. Видела, как Энн, увлекшись рассказом, невольно касалась руки Гилберта, и как он замирал от этого прикосновения, будто от разряда статического электричества. Она чувствовала себя незваным гостем в самом интимном моменте. Ее тихая, упорядоченная вселенная, в которую за последние недели осторожно вошел Гилберт, теперь была взорвана вторжением этого пламени. И это пламя было таким ярким, таким жизнеутверждающим, что против него ее тихая симпатия, ее осторожная дружба казались бледным ночным цветком, который вянет при первом луче солнца. Когда Энн наконец собралась уезжать (она была в Кингсфорте всего на день), Гилберт, конечно, вызвался проводить ее до дилижанса. На прощание Энн снова обняла Элайзу. От нее пахло дождем, яблоками и какой-то незнакомой, бодрящей туалетной водой. — Спасибо вам еще раз! И удачи в конкурсе! Гилберт говорит, вы тоже пишете. Я уверена, у вас получится нечто удивительное! Потом она повернулась к Гилберту, и в ее взгляде было что-то такое глубокое и значительное, что Элайза отвела глаза. — До скорого, Гилберт. Пиши. И… думай. — Всегда, — тихо ответил он, и в этом слове была целая вселенная обещаний. И они ушли. Элайза осталась стоять в опустевшей гостиной с Ребеккой, которая принялась собирать чашки. — Ну что? — спросила Ребекка, позвякивая фарфором. — Потрясающая, правда? Я понимаю Блайта. Рядом с такой не заскучаешь. Она как… как прогулка по лесу во время грозы. Страшновато, но чертовски захватывающе. — Да, — механически ответила Элайза. — Потрясающая. Она поднялась в свою комнату, закрыла дверь и прислонилась к ней спиной. Тишина, которая здесь всегда царила, теперь казалась оглушительной. Но это была другая тишина. Не та, знакомая, почти уютная пустота после потери Эдварда. Это была тишина после яркого шума. Тишина, в которой отчетливо слышалось эхо чужих смехов, чужих взглядов, чужих, полных смысла «всегда». Она подошла к столу, где лежала рукопись ее рассказа «Тихие комнаты». Она взяла перо, чтобы писать, но рука не слушалась. Вместо этого она открыла дневник и вывела одну-единственную строку, крупно и с сильным нажимом, будто вбивая гвоздь: «7 октября. Увидела солнце. Оно ослепляет. И греет не меня.» Больше она ничего не могла написать. Она просто сидела и смотрела в темное окно, где отражалось ее бледное, серьезное лицо — лицо «ботанической метафоры», «понимающего друга», тени на стене. Лицо девушки, которая только что поняла, что тихий свет луны, каким бы прекрасным он ни был, всегда будет меркнуть перед ослепительным, всепоглощающим восходом. И единственное, что ей оставалось — это принять этот неоспоримый закон природы и научиться жить в своей собственной, тихой, немеркнущей ночи.
47 Нравится 14 Отзывы 9 В сборник
Отзывы (1)