Голоса

PG-13
Завершён
20
автор
Mr.Jekyll соавтор
Размер:
10 страниц, 5 430 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
20 Нравится 4 Отзывы 4 В сборник

Voices

Настройки
Примечания:

Et dans le bruit, je cours et j'ai peur Est ce mon tour? Vient la douleur… Dans tout Paris, je m’abandonne Et je m'envole, vole, vole, vole, vole, vole, vole

Голоса, голоса, голоса. Сотни голосов в голове и ни один из них не принадлежит ему самому. Иногда ему кажется, что он понятия не имеет, как звучит его собственный голос, иначе как настолько склонный к музыке человек мог его забыть? Не мог, значит, голос был недостаточно красивый. Недостаточным в его жизни, впрочем, был, не только его голос. С самого детства он таким был. Сколько он занимается за этими клавишами? Белые, черные, белые, черные, белые и черные. Как стрелки на часах. Белый циферблат и черные яркие стрелки. Клавиши на фортепиано мучили и терзали его, ведь сколько он играл в день? Ровно столько, сколько могли кружиться черные стрелки на своём белоснежном циферблате, но этого всегда было недостаточно. На старых семейных портретах он выглядит каким-то не слишком-то живым, как и его музыка тогда. Как и слова, они никогда не принадлежали ему самому. Зато были слова отца, старшего Моцарта. «Сколько ты сегодня посвятил игре? Мало. Тебе нужно больше времени проводить за инструментом». Моцарт кивал и старался делать именно так, как говорит отец. «В нашей семье музыка самое главное и ценное. У тебя нет времени на глупые развлечения. Или ты хочешь проводить время с грязными оборванцами и свести этим свою матушку в могилу?». Моцарт кивал. Эти слова отца он еще вспомнит, они громом пронесутся у него в голове жуткой печатью отвращения к самому себе. И страха. Шаг в сторону и голос отца оказывается как всегда прав, ведь по его вине они оказались в этом чертовом Париже. Тошнотворный город, полный омерзительных голосов и надменных взглядов. Взгляд отца не был надменным. Поучительным, как и голос. Не следовало идти поперек его слову. Не стоило. На семейном портрете отец выше всех остальных и стоит в самом центре. У него и голос такой был. Звучный, сильный, иногда можно было только позавидовать сестре, что она была девушкой. Ей не нужно было быть Моцартом. Нежная, полная света и благости сестра была воплощением прекрасного, что могло быть в девушке. Её голос красивый. Она верила в него, в совсем маленького, который прятал дрожь в перенапряженных от игры на инструменте руках. Она могла смеясь подойти и провести пальцами по клавишам. Ей не нужно было это, лишь быть прилежной женой. Сестра любила отца, любила матушку и любила даже Моцарта. Отец не мог злиться на её проступки, даже когда она прятала рисунки своего глупого брата. Голос сестры был нежен и лишь когда они были подростками Моцарт понял, что никогда не сможет понять её. Тогда впервые он услышал свой голос, что пытался увести его на совершенно нелепые пути, на которых он и потерялся в итоге. На семейном портрете солнечные лучи освещали её даже в пасмурные дни. «Ты встретишь её и она будет любить тебя всю твою жизнь!». Моцарт кивал и опускал взгляд. «У вас будут прекрасные дети! Должно быть, бы будете жить в таком же прекрасном месте, а мы с супругом и моими детьми будем приезжать к вам в гости! Или… Или ходить на балы. А ты будешь играть для нас. Хорошо?». Моцарт кивает, все так же разглядывая банты на своих ботинках. «Дорогая, он не слушает». Ах да, голос матери. Его он не любит вспоминать. На портрете она подле отца, с мягкой улыбкой. Но в голосе всегда была строгая сила, кто-то же должен был удерживать на себе весь дом. Удерживать, пока её родной сын не решился сгубить её, сгубить всю семью. Её голос он почему-то начал забывать. «Ты будешь крайне выгодной партией». «Король непременно примет тебя на службу». «Моцарт, ты уже говорил с отцом?». «Что за отвратительный город, Моцарт». Он кивал, больше сам себе, чем ей. Больше против самого себя, чем против чего-то из её слов. Голос отца всё равно её всегда заглушил. Последнее слово было за ним. Наверное, поэтому он сам меньше всех помнил свою мать. Отец смотрит с портрета строго и, куда не отойдешь, всегда смотрит в глаза. А если закрыть глаза, всё равно рядом его голос. Но это даже хорошо. Это лучше, чем голос Алоизии. Такой прекрасный в его музыке и такой тяжелый в его судьбе. Почему Алоизия. Была ли она той самой, загадочной, с тайной и каким-то особенным взглядом. Нет. Она была достойной партией. Девушкой, что могла бы стать его достойнейшей парой. Дивный голос. Изящные манеры. Алоизия Вебер. Способная петь арии, что писал Моцарт. Достойнейшая. Только вот Моцарт оказался её недостоин. Должно быть, он недостаточно сделал. Голос отца строго продолжал вести его по жизни, а без него, должно быть, Моцарт бы захлебнулся уже очень давно. И лишь один голос закрывал собой другие. Закрывал даже голос отца и этим выводил из состояния покоя. «Оставайтесь на своём месте и между нами всё будет хорошо». Австриец кивал. И оставался, продолжая писать музыку и более не смея требовать что-то от этого человека. Всё, что происходило, никогда не было изъявлением его собственной воли. Кроме одной лишь пьесы, что не отпускала разум. Даже пьеса, что он себе позволил как свой собственный голос, оказалась губительной. Разве стоило идти вопреки тому, как принято в высшем обществе, даже если это опера, что поставлена на языке не столь привычному слушателю. Даже если это всего лишь ноты в партитуре, потому что собственный голос захлестнул так громко, что начало бы выворачивать от звона в голове, диктовавшего новую музыку. Ужасную в своём великолепии. Моцарт распахнул глаза. Вода в ванной почти остыла. Семейный портрет строго смотрел на него с полки. Говорили, что от этого станет лучше. В такую погоду, как поговаривал отец, лучше может стать только от труда над новым произведением. «Не станет», — рыча отвечал ему отвратительный, похрипывающий на морозах внутренний голос, но другого ему не оставалось. Одна гибель осталась позади, оставалось теперь не допустить второй, но свой же голос казалось бы, подводил. А ноты тошнотворного реквиема так и остались в столе. В верхнем ящике, несколько листов исписанных дрожащей рукой в состоянии, когда даже сидеть было трудно. Проклятый реквием, от которого спало лишь чье-то богатое анонимное пожертвование. «Недостойный композитор для столь дорогих подарков», — отзвенел голос отца в голове. Констанс ушла от него стоило только лёгким вновь начать дышать. Обвинять её в чем-то было невозможно. К тому же, столь желанной игривой жизни, которая была идеальным прикрытием, как и всё прочее при дворе, ей, так и не досталось. Нужно уходить. Собственный дом не был домом. Это была могила. И не в последние дни, а всё время, что он здесь провел. Все время, что чувствовал дыхание смерти возле своих губ и слабость всё нарастала. Страх? Страх было легко заглушить. Так же легко как он глушил всегда свои лишние эмоции. Нерешительный, забитый, неуверенный? Нет, бунтарь, ловелас и пьянчуга. Он король борделей и самый обаятельный человек на каждом приёме. Готовый идти вопреки даже мёртвым голосам. А их в голове, оказывается, больше всех. Моцарт смотрит в зеркало и тот, кого он видит, точно не Амадей. Он за месяцы, что жизнь его покидала, стал еще меньше похож на себя самого. Каким бы ни был он настоящий. Разве тот его облик, что смог стольких обаять, был так непривлекателен для Сальери? Не был, но в глазах Сальери было слишком много эмоций. От отвращения до страсти. Моцарт вытирается и наспех надевает одежду. Мятая, но если приводить её в порядок, он может не дойти до своей цели. А вот наметки бороды… Пускай все так же не густой, как будто годы решили отказаться от своей к ней причастности, стоит сбрить. Стальное лезвие предательски проржавело. Пара движений и лицо точно станет чище, главное унять дрожь в слабых руках. Что же еще он видел раньше в лице великого маэстро… От жажды обладать до жажды подсыпать яда в вино. Рука соскальзывает и на щеке теперь красуется порез и кровавый подтек, который Моцарт спешно стирает девственно-белым полотенцем. Ничего, писать музыку это не помешает. А вот истинные мотивы Сальери… Нет, точно не яд. Все эти мысли — всего лишь очередной порыв сознания заглушить правду, не мог по-настоящему открыть причину такого отношения самому Моцарту. Слишком много боли было в итальянце. Ничего, он найдёт силы дойти к маэстро и ещё покажет, чего стоит Моцарт. И их совместная опера. Тот самый Моцарт. Моцарт который способен так же хорошо, скрывать свои эмоции за улыбкой, как придворные способны скрывать их за бокалами вина и вечными насмешками. С собой даже не приходится брать ничего лишнего, ведь они работали у Сальери в особняке. И Моцарт до последнего старался арендовать квартиры в таком месте, где мог бы дойти пешком. А по желанию Констанс, путь этот даже избегал трактиров. Выпить было бы недурно, но и еды у него дома не водилось с тех пор, как ушла Констанс. Мужчина кутается в пальто и решительно покидает свою могилу. Жуткий ветер, кажется, еще немного и начнёт срывать с домов крыши. Можно было откладывать сколько угодно, но руки трясло от этих мыслей. Оперу нужно было закончить. Когда жизнь решит покинуть его снова, совершенно неизвестно. Может даже на очередном порыве ветра. Моцарт сильнее кутается в свой плащ и натягивает капюшон, когда выходит на улицу. Да, возможно, как матушка и говорила, в такие дни на улицу выходят лишь безумцы. В мятом камзоле, с отросшими волосами, небрежно стянутыми в хвост, Моцарт уверенно шел против ветра со своими идеями для продолжения оперы. Ведь никто не отменял того факта, что они продолжают работать над ней вместе. «Какой дивный способ оставаться на своём месте», — язвил опять свой скверный голос в голове. Это ведь исключение. Может, он через месяц опять решить покинуть этот мир. Произведение нужно было закончить. Слишком много исключений навалилось в последние дни. Дверь в дом Сальери была знакома до мелких сколов, на которых он успел посадить занозы. Вот здесь. В конце улицы, на которой, разумеется, никого. Люди здесь слишком богаты, чтобы в такую метель выходить на улицу, лишаться пальцев от холода — удел нищих и больных рассудком. Моцарт хохотнул, остановившись у тяжелой двери. Должно быть, он сейчас попадает в оба варианта. Открывают ему долго. Но и стучит он железным кольцом мерно, без остановки, словно бы колокол отбивает свой набат. Дверь, удивительно, но открывает сам хозяин. Строгое лицо с выразительными скулами наполнено пренебрежением с примесью отвращения. — Кем бы вы ни были, богодельня расположена ближе к храмовому переулку, полагаю, вы быстро найдете его по колокольному звону… Сальери опускает взгляд и наконец смотрит на гостя в упор. В его лице что-то неуловимо меняется. Моцарт еще не решается поднять взгляд, только кивает. Правда уходить особо не планирует. Дверь, которую брюнет придерживает рукой, кажется еще немного и вырвет вместе с петлями, пока ветер заметает в дом снег. Сальери наконец делает глубокий вдох и плавно выдыхает. Его голос в голове всё еще довольно силен. Оставаться на месте. Не получается. Других указаний не было. Голоса молчат, а его собственный, глупышка, привел его прямо дописывать оперу. Значит, придётся дописывать. — Моцарт? — спрашивает с уточнением, в котором смесь довольно странных эмоций, не особенно знакомых этому самому «Моцарту».

Toi mon amour, mon ami Quand je rêve c'est de toi Mon amour, mon ami Quand je chante c'est pour toi Mon amour, mon ami Je ne peux vivre sans toi Mon amour, mon ami Et je ne sais pas pourquoi

Голоса, голоса, голоса, чёртовы голоса. Сальери прекрасно может маневрировать среди чужих голосов, знает, что диктует его собственный, но один голос, что пробился в голову среди остальных, так и засел непрошенным гостем. Засел без спроса и приглашения. В ту секунду, как настоял на том, чтобы Сальери остался и слушал его проклятую музыку. Голос в голове звучал недели. Месяцы. Может быть даже годы? Антонио сбился, сбился давно и безнадежно потерялся. Выворачивал наизнанку, до тошноты прекрасный и исключительный, до восхищенных вдохов отвратительный и премерзкий. Один проклятый голос разрушил жизнь в той же степени безнадежно, что и наполнил её красками. Только бы он замолчал. Только бы захлебнулся и никогда больше звуки его не раздались где-то рядом. Задушить, заставить молчать, только бы разрушить каждую радостную нотку в этих очаровательных интонациях. Разрушался только сам Сальери. О да, это у него получилось. Каждый раз, когда приходилось выходить на работу в театр, каждый раз, когда выходил в свет и заставлял себя улыбаться и оставаться тем самым Сальери. Антонио сбегал. Сбегал от самого себя как от огня. Пытался хотя бы на мгновение ухватиться за ощущения, разобраться, но стоило их почувствовать и это заканчивалось холодом на кончиках пальцев. До тошноты. Первой пришла злость. Сокрушительная, неуправляемая, словно ураган. Злоба, восхищение, зависть… Кабинет Сальери всегда был идеальным: кушетка с разложенными на ней подушками, рояль с расставленными нотами, надежно закрытый секретер и стол, на котором даже находившиеся в процессе работы ноты словно лежали по линейке… Сальери не помнил, как пришел после первой встречи, не помнил, как рвал ноты и швырял чернила. Пустота. Разбитые вазы, черные грязные пятна, которые уже не отмыть, клочки черновиков, которыми он еще вчера гордился. И осколки зеркала. В них чье-то отражение, но точно не его. Антонио выглядел не так. Это был уже не он. Только злость, которая была слишком необузданной, даже для столь чутко чувствовавшего все грани музыки, человека. Он не помнил и спал ли он в ночь вовсе или шепотки прислуги о мрачной тени, слонявшейся по особняку, всё же были правдой. А потом вдруг пришла ненависть. Сальери даже не думал, что справляться с ней будет куда проще. Легче. Главное вовремя идти у нее на поводу и не думать. Что он делал, и какие поступки совершал. Чудовищные вещи, о которых он будет помнить до самой смерти. И лично сам — не простит себе этих ошибок. Сальери знает, что «голос» возможно и простил бы, но он себя уже нет. Последней обрушилась апатия. И Сальери встретил её как старого друга. Он больше не мог творить. Писать. Подолгу задерживался в театре. Брал себе дополнительных учеников. Все, чтобы забыться и не думать о том, как сильно давит этот камень. Ненависть вернулась. Но только она была к себе. О нет, такая ненависть совершенно иная. Вязкая, тянущая, в ней можно было и утонуть, захлебнуться, едва забудешь на секунду как правильно сделать вздох. Сальери топил ее в вине и бессонных ночах за своим инструментом. Ноты в голове перемешивались, терялись и сбивались. Он не мог выдавить ни капли из себя. Ничего. Ни-че-го. Голос вился у него в голове. Теперь вино иногда позволяло его заглушить. Темно-синие ночи за бутылкой из темно-зеленого стекла. Утром он поднимался, надевал безупречно выглаженный камзол, садился в экипаж и направлялся в театр. «Никто и никогда не узнает что происходит». «Никто даже и не подумает обратить внимание». «Всё происходящее слишком тщательно скрыто глубоко внутри». Никто. Кроме самого Сальери. Но и ему удавалось закрывать глаза. Ровно до того момент, как партитуру к новой опере торжественно поручили писать им вдвоем. Сальери и Моцарт. Великие авторы за великим произведением. Где-то на задворках его создания остатки Антонио с огромным хрустом переломились. И итальянец знал, что он в и д и т. Видит его насквозь. И он видел. Но оба старательно делали вид, что не замечали, как ломались. Это так просто среди высоких кругов при дворе. В глазах насмешливого Моцарта, который опять решил на репетиции поиздеваться над Розенбергом — виднелась сталь. Когда он закусывал кончик пальца, увлеченно вчитываясь в текст — на лице проскальзывала усталость. На доли секунд маска срывалась. И это было тоже в и д н о. Стоило лишь достаточно сильно захотеть это увидеть и тогда легко можно рассмотреть. Сальери увидел. Рассмотрел. Он помнил об этом, ночами сгорбившись над инструментом в попытках выдавить хоть что-то, хоть небольшую сонату, но срывался. Лишь злость. Злость не уходила, а попытки взять себя в руки заканчивались провалом. Злость было некуда спрятать, не скрыть в шкафу за дальним ящиком, пока она все больше сжирала, уничтожала изнутри. Ответ нашел себя сам. Выход, от которого Сальери видел себя жалким. Мерзким. Отвратительным. Тонкий стилет для вскрывания писем всегда находился в верхнем ящике стола. Когда-то кто-то из учеников подарил ему красивый набор для писателей и, кажется, он был оттуда. Антонио редко им пользовался, ведь все письма чаще всего принимал в театре. Но Сальери начал пользоваться всё чаще. Одна боль заменила другую. Не будь так плохо то он бы сам над собой посмеялся. И к сожалению это помогло. Стало ли это самой плохой точкой в том, как пытался Сальери задушить хотя бы в себе проклятый голос? О нет, нет-нет-нет. Гнев никуда не ушел. Гнев выедал изнутри и управлял разумом. Однажды сорвать оперу самонадеянного композитора все же удалось. Розенберг был счастлив, но он сам ощущал пустоту? Почему? Хотел ведь ее заполнить, но вместо этого вырыл дыру еще глубже. Сальери, безупречно пунктуальный, опоздал на встречу. Вся элита уже разливала итальянское вино, а залы заполнял только смех и шепот. Мерзкий шепот, который во всю пересказывал сплетни о том. Великий гений упал в грязь лицом! Избранник самого короля потерял свой статус! Антонио был уже безнадежно пьян. Никогда в жизни, никогда, он не позволял себе подобное, делать шаг за эти рамки. Но здесь он сломался. Точка невозврата. В голове промелькнула успокаивающая мысль: придворная элита восприняла его состояние как эйфорию. Сальери с легкостью поддержал этот миф. С каждым днем ран становилось больше: душевных, физических. Боль множеством заноз пронзала тело: тянула, истязала, рвала на кусочки и не отпускала ни на секунду. О каком творчестве может идти речь, если Сальери больше не уверен насколько он вообще человек. Моцарта больше не было видно на горизонте. Он не появлялся. Сальери надеялся, что от этого ему станет легче, но все вышло в точности наоборот. Моцарт был при смерти, об этом шептались все. При смерти был и Сальери, но эту тайну он хранил слишком надежно. Он уже не мог распознать, что это клокочет внутри, какие эмоции, какая пустота. Все менялось с невероятной скоростью. Казалось, вот-вот голова разорвется, а на теле не останется ни единого живого места. Лишь бы услышать свою прощальную мессу. Сальери не пытался вымолить прощение своими действиями. Лишь надеялся, что хоть человек, который вызывал в нем такую бурю чувств, продолжит жить и творить. На себе он уже давно поставил крест. Пускай голос и продолжал ему, непрошенным гостем, являться в сознании доводя до мучительного исступления. «Непрошенный гость» сегодня пришел. Словно призрак, явился и постучался в дверь. Чтобы продолжать работу над тем, от чего у Сальери подступал ком в горле. Безумие. Здесь уже начиналась грань, где он сомневался в реальности. Его реальность кончилась там. Где он растерянно пытался перебирать клавиши своей мессы, словно бы реквием играл его композитор. А сейчас жуткий, мерзкий ком желчи и горечи, вынести который он был просто не в состоянии. И новый голос этого мальчишки раздражал еще сильнее. Откуда бы взяться эмоциям сейчас? Их не осталось ещё там. Угасший. В нем был хрип и какой-то надрыв, которого явно он сам особенно не слышал за собой. И самое ужасное, это улыбка. Улыбка совершенно мертвая и надломленная еще хуже, чем голос. Винил ли себя Сальери? Без остановки и сам не мог определиться за что именно. Уже не найти тот момент, с которого ему места не будет ни в раю, ни в аду, не тем более на земле. Правдой это не может быть. Моцарт умер. При всех попытках вернуть к жизни того, кто столько приносил в его жизнь. Эгоистичной попытке, что могла оставить Моцарта в вечных муках до конца жизни. Цена жизни Моцарта была слишком высока для них обоих и вслух Сальери её не озвучит. Грязная. Можно ли выкупить человека? Сальери даже сейчас не поверит. Отвратительная цена, которую австриец никогда не услышит, пускай она так и уйдет вместе с Сальери в могилу. К тому же, как он всегда считал и как однажды игриво отметил Моцарт: «будь осторожен с желаниями, они могут сбываться». — Доброго дня, Сальери. Простите мой вид, у меня затупилась бритва, а на цирюльника, как понимаете… Пока не успел заработать, — кивая в дверной проём, Моцарт улыбается. Лучезарно настолько, что видно, как на руках у Сальери волосы поднимаются дыбом. Непривычный вид, чтобы у маэстро и так закатаны рукава, — С вашего позволения, я бы прошел? — Разумеется, — новые эмоции с лица Сальери исчезают так же быстро, как он одергивает рукава вниз, скрывая то, что они оба старательно «не замечали» работая вместе до этого. А казалось бы, он старше и умнее. Не зря матушка говорила, что ум не всегда приходит с возрастом. Разве они не были достаточно близки, чтобы Моцарт мог помочь с этим? Но Моцарту указали на его место, там он и оставался, не смея нарушать простого правила. Пальто довольно быстро оказывается на вешалке и мужчина даже улыбается Сальери, стараясь не замечать странной реакции. У них в целом как-то принято было в совместных делах не замечать многое, что в их работу не входило. Может быть, так и удавалось «оставаться на месте»? — Простите мой вопрос. Герр Моцарт, когда вы ели в последний раз? — голос отрешенный, но как будто этот вопрос сейчас самый уместный. — Что простите? — Моцарт понимает не сразу. Взгляд Сальери опять трудно прочитать. Моцарт пытается представить себя со стороны. «Мальчишка», который пришел в метель со ссадиной от притупившейся бритвы на щеке. «Было бы что брить», — язвил утром голос сестры в голове, пока трясущиеся руки решительно приводили себя в порядок. Свечей в доме было мало, пришлось экономить и возможно тени всё же оказались синяками под глазами, а изящные изгибы скул не проявившаяся мужественность, а нехватка питания. Вот в чем дело, его прекрасные скулы. Нужна только решительная улыбка, — Неужели маэстро приглашает меня к завтраку? — Позднему завтраку, — рефлекторно, чуть строго поправляет Сальери, не сразу продолжая говорить, — Поднимитесь на второй этаж и подождите в коридоре. Я отдам приказ накрыть на стол. Моцарт смотрит на лестницу перед собой как на самого отвратительного врага, что попадался в его жизни, но решительно делает шаг за шагом наверх. Кушетка у окна как будто ждала именно его. Нельзя же обмануть ожидания столь прекрасного. Хотя, в этом доме всё прекрасно. А ещё тепло, должно быть, здесь хорошо протапливают. Одно удовольствие. Даже в сон клонит. — Герр, я не позволю вам выйти к позднему завтраку в таком виде, — голос Сальери звучал так громко, что кажется, заснуть у окна времени всё же хватило, — Проходите, в ванной есть еще один пуфик. У меня есть бритва для вас. — А глядя на вашу роскошную бороду так и не скажешь, где же гладкая выбритость? — нехотя, приходится всё же отправиться в ванную. У Сальери здесь всегда такое количество всевозможных бутылочек, что не удивительно, как ему удаётся так идеально выглядеть. — Шучу. Вы со мной как с куклой. На мгновение во взгляде Сальери ужас смешивается со сталью хладнокровия, но в руки он берет себя достаточно быстро. — Думаете, есть время острить, когда у вашего объекта для издевок в руках бритва? — от такого ледяного взгляда действительно, острить хочется меньше. С другой стороны, сейчас Сальери оказывается так близко и так внимательно вглядывается в его лицо, что подмывает продолжать. Только бы не придрался. — Постараюсь помолчать. В такой ситуации это даже получается. Пальцы Сальери цепляют его подбородок, вздергивают лицо выше. Ну точно кукла. На секунду сталкиваются взгляды. Моцарт может поклясться, что еще мгновение… Никаких мгновений, он прекрасно чувствует чужое дыхание на коже. Удивительное чувство. Так близко Сальери наклонялся только когда пылко желал обсудить что-то в партитуре, а плечо Моцарта становилось препятствием. От него все так же пахнет дорогим парфюмом, в нем смесь сандала, кожи и нотки цедры. В нём запахи жизни при дворе и сплетен. А теперь еще немного табака, который старательно старались скрыть. Всегда несколько мгновений. Жаль, что у довольно юного Моцарта и правда не растет такой роскошной бороды, как у Сальери, и длится это лишь несколько мгновений. Всего секунда оценивающего взгляда в зеркало. Должно быть, он способен ухаживать за своей безупречной бородой и без цирюльника. — Благодарю, маэстро. Теперь я дивно смотрюсь, — благодарность выходит вполне искренней. А вот с улыбкой явно что-то всё ещё не так. Зато только сейчас бросается в глаза, что у Сальери тоже отрасли волосы и теперь они собраны в высокий небольшой хвостик, — Мы можем отправиться покорять Вену, если маэстро того пожелает! — Для вас покорять завтрак будет лучшим выбором. Моцарт кивает. Сальери выходит в коридор и направляется вниз по лестнице, пока он сам сворачивает в просторный кабинет маэстро, где они обычно занимались работой, ведь спускаться в мятом камзоле не слишком прилично. Сальери упорно сходил с ума и по привычке делал то, что мог лучше всего. Прикидывался, что все в порядке. Был ли Сальери виновен? Думал ли он, что однажды придет расплата? Расплата явилась на порог сама. В какой момент Моцарту стало лучше? Как давно великий композитор лежит там один? Может быть, женушка оказалась не столь верной и исполнительной? Ушла сразу, едва получила деньги? Нет, не могла, ведь вот он, живой. Врач отчитался ему, какое провёл лечение и что за больным идёт присмотр. Их уговор был простым: она уйдёт лишь когда смерть отступит и ни днём раньше. Их уговор был простым: она отдает музыканта сама, тихо, чтобы ни одна живая душа об этом не узнала. Скандалы при дворе совершенно ни к чему. Слухами, итак, всегда будет полниться земля. Какой может быть расплата? Расплата явилась на порог сама, с голосом Моцарта и его улыбкой, только всё в нём было поломанным. Она могла ему рассказать? Не могла. Догадался сам? Нет. Мальчишка вернулся с того света и похоже, что его это даже устраивает. Только вот почему решился прийти? Из тысячи вариантов обвинений себя, Сальери выбрал один. Гордость. Вот, за что себя решительно может обвинить Антонио. Первым он не пошел. — Герр Моцарт? — тишина доносившаяся сверху настораживала. Только скрип ставней донесся сверху. Достаточно для того, чтобы Сальери забыв гордость сорвался на второй этаж в кабинет. — Моцарт… Он стоял над фортепиано, по крышке которого ветер небрежно раскидал листы с нотами. Стоял и смотрел на предательские выведенные дрожащей рукой несколько листов. Те самые несколько листов из верхнего шкафчика, где похоронил их Моцарт и вновь забрал воскресить Сальери. И он понимал, что может, стоило рассказать. Окно распахнул сквозняк, но теперь уже слишком страшно. Это чувство у них сейчас одно на двоих. Холодный, обжигающий жар, проходится по животу до горла, стягивает его и разливается в руки. Пробирает дрожь, ноги, и без того слабые, становятся ватными. Лицо сводит так, что исчезают эмоции. — Я могу объяснить, послушайте… — Именно. Моцарт. Вы понимаете, что это мои ноты? — он подрагивает на очередном порыве ветра, вся его поза такая напряженная, словно ещё немного сильнее надавит на рояль и сломает его надвое, — Вы украли их из моего дома? — Позвольте объясниться, Герр Моцарт. — Показное спокойствие Сальери, выточенное до безупречного. Быть может, он вернулся как ангел смерти. Как возмездие за все грехи. Моцарт так не выглядел даже в часы, когда до смерти его лекари отсчитывали дни, — Ваши ноты… — Моцарт. Маэстро. Моцарт, — он так и не поднимает головы от листов, которые въедаются в сознание, — Вы не понимаете, в самом деле, что написано на этих листах?! — Просто дайте мне несколько минут и мы спокойно обсудим это, — спокойствие за которым у Сальери ужас, пробегающий по спине, пока композитор перед ним звереет. Такого не было. Такого не бывает при дворе. — Спокойно?! — Моцарт резко вскидывает голову. Из рук падает камзол, который он даже успел снять, а потом так и сжал, словно это был последний оплот связи с реальностью. Короткие вьющиеся пряди на секунду взлетают в воздух, — Вы знаете, что у меня есть имя?! — Амадей. Секунда, когда у обоих сердце чем-то простреливает. — Верно. Амадей. Вы потрудились забрать ноты Реквием, переписать их, но ни на одну секунду вам не пришло в голову подписать сверху ещё и моё имя?! Амадей. Амадей Моцарт! — все ещё не выпрямившись, но хлопнув по идеально гладкой крышке рукой, о да, отцу бы это не понравилось, он продолжает, — Вы всё это время смотрели на меня этим взглядом! Не прячьте сейчас глаза. Только не сейчас. Я уже ушел один раз, теперь спасибо, закончу. Вы смотрели, когда слушали мою музыку, тёрли и прятали запястья, прикрывали рот ладонью, чтобы я не видел, как вы закусываете губу. Постоянно осаждали, отталкивали, лишь бы я не мешал вам упиваться своей болью вожделения меня и моей музыки. Но после всего это, вам было сложно просто взять и подписать мой последний шедевр моим именем, а не пустым отзвуком отвратительного голоса в моей голове?! — Возьмите себя в руки, Моцарт, я не потерплю такого в моем доме, — Сальери чувствует, как возвращается гнев. Живой, омерзительный, яростный гнев. Столько криков в его доме. Столько слов, которые не должны здесь звучать, — Здесь мы занимаемся искусством, для брани есть трактиры и улицы. Вы делаете выводы, а я даже не успел объясниться. — Чего вы не успели?! Поизмываться в последний раз?! Вы выкрали мои ноты и не подписали?! Что я должен предположить?! Еще одно позорное унижение?! Уничтожение моей последней работы?! — Я забрал свой заказ прежде, чем его закончил бы жалкий ученик вашего таланта, — Сальери делает несколько шагов. Взгляд он уже не отводит от Моцарта, хотя хочется молча уйти и остаться с собой, в ванной, где лежит столь острое лезвие, — И я имею право услышать реквием, который заказал для себя. Я не успел услышать даже набросков в вашем исполнении. Но ноты живы. И я имею право сыграть их. Амадей не сел, он рухнул на маленькую табуретку возле рояля, сжимая один из листов. Перед ним не взрослый маэстро, который прячется от самого себя даже более умело, чем он сам. Перед ним мальчишка, только очень надменный и зачем-то всё такой же гордый. — Для себя? — Да. С вами умер и я. Мы оба лежим в могиле, пока снег заносит имена на надгробиях. Ваш реквием — месса для меня. Там, где не осталось больше Сальери нот, которые он мог создавать, — итальянец скрывает дрожь. В голосе это неожиданно сложнее получается, — Но не услышал. И не думал, что услышу. Я не смог, ведь это ваше произведение и я не посмел. Моцарт молчит. Долго. Листы с шорохом слетают на пол. Сальери тоже молчит. — Ненавижу вас за это, — голос тихий, в нём не осталось ни эмоций, ни чувств. Вольфганг вдруг устал, едва ли не больше, чем когда смерть держала его за руку, — Я для вас с того света вернулся. Но вы промолчали. И вы решили выбрить меня и накормить? — Вы опять издеваетесь? — Для мертвеца я у вас полон энтузиазма, — тяжело опираясь на крышку рояля, Вольфганг Амадей поднимается и расстояние между ними стремительно сокращается. Зато от тишины звон в ушах встал, да такой мерзкий, хоть ножом выцарапывай, — Антонио. Я у вас наконец спрошу прямо. Почему вы один? — Это слишком личный вопрос. К чему он сейчас? — Как мертвец имею право и на такие. Почему? — для Амадея нет никаких поводов остановиться, нет причин прекратить спрашивать. Все предположения есть, но говорит их ему его собственный голос. Он всматривается в лицо Сальери. Тянется ладонью к лицу, проводит пальцами. Ну да, колючий. — Моцарт. — Амадей. Глаза в глаза, вот теперь не сбежит. Прямо перед глазами Антонио стоит и не отводит взгляда его наглый мальчишка. Его. Он его купил. Видимо, у смерти. И что делать дальше? Задушить этот проклятый голос, как и просил с самого начала? Кто из них этого сейчас хочет больше? — Ваш реквием почти свёл меня в могилу, вы понимаете это? Я полагал, что за мной пришла смерть. — И смертью был я. Не отрицайте, вы слишком многого не знаете. Но и не огорчайтесь. Смерть пришла и за мной, — это вполне честный ответ от Сальери. Как минимум, потому что этот момент он в красках представлял тысячи раз. Только точно не здесь. Точно не в кабинете, где стоит рояль, старый секретер от которого пахнет красным деревом и небольшая кушетка. И совершенно проклятое открытое окно, которое распахнулось на сквозняке. Отвратительное чувство. Хотя нет. Дрожь. Дрожь от холода. Так даже проще. И плечи чуть расслабляются. Или этот потому что вторая рука Моцарта легла ему на плечо. Лучше всего голова рисовала картину бала. Они уже представили двору свою совместную работу. Теперь только вино льется рекой. Сальери почему-то непременно забывается и пьет больше, чем себе обычно позволяет. Но Моцарт как обычно уже чудовищно пьян и не стесняется сам себя, как будто это вовсе и не с ним происходит постоянно. И тогда Антонио утянул бы его, веселого и счастливого от триумфа в бесконечные коридоры дворца, вместе с бокалом, где Моцарт точно начал бы сам настойчиво жаться и прикусывать губы, то свои, то уже его. Вкус вина, счастья и победы. Он просто заставил бы Сальери уже дать то, что он так тщательно заткнул даже от самого себя. А главное — его голос. Великолепный голос Вольфганга. Особенный, который всегда звучит в голове у Сальери. Звонкий. Который всегда точно знает, что он хочет и от кого, требовательный, звонкий и детский. Но нет, так быть не могло. Так не бывает, фантазии остаются в фантазиях. Фантазии обречены на погибель, на ровне с наивными стремлениями. — Не открывайте глаза, — тот самый голос пробирает до дрожи, Сальери не открывает. Не умеет кивать, как это всю жизнь делал юноша, но кивает. Чувствует его шепот на своих губах и молчит, — Вы со своей задачей справились. Я не приближался к вам, а вы уходили всё дальше. Хватит. Давайте пойдём дальше. Антонио, пойдем? Сальери молчит. Выгнать его, обречь на смерть в эту метель, словно это произошло случайно. Чтобы не прозвучали эти лишние слова. — Антонио, пойдём. Туда, куда вы позволите, маэстро. Вы ведь меня уже похоронили? Не вышло. И ваш реквием… Он не закончен. Амадей прикусывает, свои губы. Дыхание спирает у обоих. Правая рука Амадея съезжает на затылок, отпускать он явно не намерен: не то потому что наконец шанс украсть немного правды к себе, не то потому что стоять сил уже не хватает. Ладони Антонио уверенно ложатся на его талию, прижимают к себе: не то в порыве собственного всколыхнувшегося огня, не то в надежде ласково спрятать от очередного порыва ветра. Сальери не двигается и не открывает глаза. Голос Вольфганга Моцарта звучит в голове еще отвратительнее, чем раньше. Чуть отвратительнее, чем его дыхание на губах. — Ты останешься, Вольфганг Амадей Моцарт. До тех пор, пока не будет закончена моя месса.
Примечания:
20 Нравится 4 Отзывы 4 В сборник
Отзывы (4)