Рябина на снегу

NC-17
Завершён
210
6
qutieetta бета
Размер:
248 страниц, 120 798 слов, 10 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
210 Нравится 93 Отзывы 82 В сборник

Первая часть

Настройки

«Я предпочитал видеть нас такими, чем не видеть вовсе»

I

3 августа, 1825 год

      Дождь стоял стеной. Лил сереющими прутами на землю, сбивал с земли слипшуюся комьями пыль и вымачивал зеленеющие кроны деревьев, заставляя их дышать влагой и позволяя просачиваться свежему пахучему соку листьев. Было невероятно легко дышать — прохлада и свежесть щекотали ноздри и били в голову, оставляя в ней странное раздолье и свободу. Совсем рядом рокотал гром. Раскатистый, грозный, ярый. Гремел эхом на сером тяжелом небе и разносился на весь Богородский уезд, долетая своим отчаянным и бессильным грохотом до столицы. А где-то дальше стреляла молния — билась на небе белесыми колючими ветками и слепила, пугая запряженную двойку перекладных гнедых, которые ржали, гнали и трясли карету пуще обычного.       — Увязнем, барин! Стеной льет, не проедем! — слышится голос ямщика, и Арсений с трудом разбирает его через стук дождя. Тот звучный, сиплый, громкий, пытающийся перекричать грохот колес кареты, шумный топот лошадей и сильный ливень.       Дождь стучится по окнам кареты. Размывает желтеющие поля и одиноко стоящие березы у дороги, струями пробегая по стеклам. Арсений бы хотел задернуть оконца тяжелой темно-зеленой шторой, но те давали свет, кидая его блеклый отпечаток на письма, от которых его оторвал крикливый голос ямщика. Тот был прав — не проедут. Увязнуть в такую непогоду просто: дороги развезло, и кони, чего доброго, понесут, заслышав новый громогласный раскат грома. Попов понимает, что ямщик явно призывает к тому, чтобы остановиться на первом постоялом дворе. Переждать дождь, обсохнуть, накормить загнанных лошадей и, возможно, заночевать, потому что тучи на небе тугие, плотные и совсем темные, а гром гремит так, что отдается тревожным грохотом внутри — как бы небо не обрушилось с его раскатами на землю.       Арсений выдыхает и глядит в окно, за которым все серое, пасмурное, размытое дождем и движением экипажа. Внутри расстилается бессильное и бесконтрольное раздражение. От дороги, от тряски, от шума дождя, от дурных писем, от усталости и от возможности мысли еще сутки провести в дороге, ночуя не в своем поместье, а на постоялом дворе с пропахшими мылом простынями и холодным ужином. Арсений пытается мыслить здраво, закидывает голову назад, чувствуя края поднятого ворота от офицерского сюртука, прикрывает глаза и сглатывает, сосредотачиваясь на своем дыхании, — но не выходит. Дождь продолжает бить по окнам с неистовой силой, проблеск ветвистой молнии освещает карету, а ямщик снова кричит, заставляя что-то рассерженное и уставшее внутри взять верх.       — Барин! Не проедем, видит бог, давайте до утра переждем на постоялом!       — Езжай! — раздраженно выкрикивает Арсений, поворачивая голову к смотровому окошку позади себя. — К утру дороги так развезет, что черт ногу сломит! До ночи доедем.       Ямщик что-то бормочет в курчавую бороду, сутулит плечи и вскидывает мокрый кнут, попадая на лоснящиеся от дождя гнедые спины лошадей. Арсений выдыхает и задергивает смотровое окно, сгибая письмо по линии и пряча во внутренний карман офицерского сюртука. Хочется расслабиться. Закрыть глаза и провалиться в дрему, навеянную дорожной тряской кареты, но не выходит: мысли в голове и ежовая усталость мучают сильнее шумной дороги. Они тяжелые, давящие, накладывающие груз ответственности и вводящие в густую задумчивость — почти ощутимую, вязкую и гнетущую.       Хочется домой.       В Отрадное.       Смочить горло теплым чаем и согреть прохладные руки над пламенем камина. Скинуть дорожное платье, сжечь последние письма, чтобы они никому никогда не попали в руки; перестать чувствовать взваленные обязательства, тряску кареты и запах сырого дождя, и забыться долгим сном, утопая головой в перьевой подушке. Но пока остается слушать лишь шум каретных колес и стук дождя по стеклам. С закрытыми глазами опираться на мягкую обивку кареты и размеренно дышать, пока тени тяжело темнеют под глазами, губы плотно сомкнуты, а меж бровей лежит неосознанная складка, делая бледное лицо совсем взрослым, острым, серьезным и тяжелым не по годам.       Арсений, кажется, засыпает, сморенный усталостью и дорогой.

***

      Просыпается он от грохота, будто карета подпрыгнула на кочке и лошади застопорились идти дальше. В голове немного туманно и тяжело, а сердце стучит от резкого и неожиданного пробуждения. Пальцы рук немного покалывает ото сна, а глаза быстро пробегаются по карете, вглядываясь в затемненные вечером детали сидений и шторок. Стекла почти сухие, словно дождь перестал идти уже как несколько часов, грязные и высушенные ветром. За окном — дорожная колея и темнеющий пролесок — сырой, пахнущий грибами и мокрый от дождя.       Арсений хмурится, чувствуя, что карета стоит, и слышит ропот ямщика поодаль. Чувство нехорошее и понятное, но признавать его не хочется. Скорее всего, колею развезло от ливня, и повозка встряла. Попов глубоко вдыхает через нос, поднимает воротник офицерского мундира и дергает за позолоченный рычажок кареты. Приподнимается и выглядывает из открытой дверцы, тут же начиная зябнуть от вечерней прохлады после дождя и сна. Смотрит под ноги, видя темнеющую от разведенной в ней землистой грязи лужу, и ловко перешагивает через нее, становясь на обочину, мокрая трава с которой тут же обхлёстывает сапоги.       Позади поле, а здесь небольшой пролесок с глубоко втоптанной колеей, в которой и увязли колеса кареты, не сумев подняться на выступ. До Отрадного верст десять, не больше, и, если бы не эта дорога, он бы добрался туда к ночи.       Ямщик возится около лошадей, которые стопорятся и тихонько ржут. Оббегает их вокруг и пытается потянуть на себя то влево, то вправо. Те тянутся нехотя и машут черными хвостами, отгоняя от себя назойливых комаров. Арсений усмехается, чувствуя странную разнеженность и легкость ото сна и видя, как семенит ямщик вокруг перекладных, тщетно ища пути, как вытянуть карету. Завидев Попова, тот снимает мокрую шапку и разводит руками, не желая выглядеть виноватым и боясь барской немилости:       — Встряли, барин, крепко встряли. А я говорил, что переждать надо.       — Переждал бы ты, дурак, и что? За ночь бы все высохло? — насмешливо и чуть раздраженно говорит Попов, вскидывая бровь и не сводя глаз с притихшего ямщика.       — Так я ж…       — Зачем тут поехал? Через две версты поворот был, — уличает его Арсений, видя, как теряется и бледнеет чужое лицо. Сзади начинает стрекотать сверчок, а ветер шумит кронами осин у дороги, трогая темные волосы на макушке у Попова и разгоняя остатки сна.       — Так я ж как быстрее хотел…       — Толкнуть бы надо, может, и вытащим, — отстраненно проговаривает мужчина, оглядывая карету и щуря глаза, еще не привыкшие к темени вечера.       — Надо бы, барин, надо. Как пить дать, вытащим. Так только как…       Договорить Попов ему не дает: перебивает строго и делает шаг к козлам.       — Я подстегну тут, а ты там подтолкни, — отрезает Попов, садясь на влажных козлах и беря в руки, на которые натянуты чистые перчатки, концы вожжей, чтобы подстегнуть лошадей. Внутри колышется что-то совсем уж смешливое от мельтешения и совершенной растерянности извозчика, который бледнеет, млеет что-то себе в курчавую бороду и оправдывается перед барином. А после замолкает, кивает и кидается к заду кареты, слишком заметно удивляясь простоте и действиям графа, который совсем по-простому, с каким-то уверенным знанием, в офицерском сюртуке сел на вымоченные дождем козлы, не брезгуя взять в руки с белеющими перчатками и по-мужицки натянуть истерзанные грязные вожжи. Арсений улыбается этому и качает головой, наконец-то переставая держать лицо перед ямщиком.       Простые люди правдивы, искренни и этим хороши.       Лучше, чем те, кто жеманно машет веером у напудренного лица и вскидывает голову в высоко стоящих щегольских воротниках.       — Давайте, барин! — слышится позади, и Арсений стегает лошадей по грязным подсыхающим бокам. Те тянутся вперед уже сильнее, и коляска разъезжается под толчком сзади. Попов стегает еще раз и еще раз, с напором приговаривая: «Давай, пошла!». Коляска начинает ходить под тягой и напором, кони ржут от тяжести и жгучих ударов по лощеным бокам, дергают вперед, вытягивают морды и наконец-то делают несколько шагов, потихоньку вытаскивая экипаж. Копыта съезжают по землистой, размазанной и скользкой грязи, извозчик в последний раз подталкивает экипаж, и Попов еще раз стегает немного взмыленных лошадей, чувствуя, как колеса кареты тяжело проезжают, и та трогается с места, с каждым шагом лошадей идя легче и прокатываясь по небольшому холмику.       Почтовые кони наконец-то ступают на ровную и широкую колею, и Арсений дергает на себя вожжи, наматывая их на ладонь и останавливая лошадей. Ямщик торопливо подбегает сзади, когда мужчина слезает с козел и начинает стягивать с рук испорченные перчатки — светлые, исполосованные потертыми косыми линиями от грязных и туго натянутых вожжей.       — Не надо было вам, барин, вон перчатки угробили какие… — начинает извозчик, на что Арсений снисходительно усмехается, складывая перчатки одна к одной и сжимая в руке.       — Да что перчатки-то, много важного. Не до утра же мне было с тобой тут куковать. Поехали, стемнело уже почти, — последние слова Арсений бросает быстро, будто бы только теперь вспоминая о времени. Его голос перестает быть снисходительным, простым и звонким, а слова будто бы звучат острее. Мужичок быстро кивает и взбирается на козлы, дожидаясь, когда Арсений сядет в карету. Тот кидает последний взгляд на темнеющую глубокую колею внизу, смотрит на синеющее небо — почти темное, занесенное чернеющими облаками, вдыхает запах вымоченного дождем леса и садится в карету, захлопывая за собой дверь и крича ямщику:       — Трогай!

II

      Антон чувствовал тревогу, ходя по гостевой комнате имения Попова в Отрадном и в третий раз отказываясь от чая, который предлагала сенная девка, служащая при кухне, глядевшая с напуганным любопытством на его бледное и взволнованное лицо. Сейчас мальчишке было все равно на этот взгляд, потому что неясная тревога брала верх и щекотала взволнованное сердце. Шаги были нервными и рваными, а взгляд зеленых глаз с тревогой, задумчивостью и внешней пустотой упирался в пол.       Вечер давно догорел, оставляя после себя холодную ночную мглу, и подсвечник с тремя догорающими свечами слабо освещал гостевую комнату. Огоньки пламени изредка подрагивали и колыхались от ходьбы и разворотов юноши, а тень мелькала по зеленым стенам и портретам на них. Золотой блик ютился в позолоченном карнизе, на котором за кольца были подвешены тяжелые завязанные шторы, и задней спинке кровати, которая была отделана рельефным позолоченным узором. Та была так и не расправлена. Таз с водой, который Антон просил принести ему, чтобы умыться, был нетронут, а военная шинель гусарского полка была небрежно расстегнута и неряшливо висела на плечах.       Давно стемнело.       Напольные часы пробили первый час ночи, а Попова все еще не было, и это было той самой тревогой Антона, из-за которой все валилось из рук, а сердце подсказывало что-то нехорошее.       Третьего дня тот отправил ему письмо, что вернется в Отрадное утром. Они не должны были здесь встретиться, но Шастун не сдержался — выпросил отлучку и, загнав двух лошадей, приехал под вечер, надеясь заглянуть в родные глаза и сжать в объятиях, потому что скучал без Попова как умалишенный, не видя его без малого месяц. Но камердинер сказал, что барина не было, и что они тоже ждали его к утру. Поэтому Антону пришлось сказать, что он его товарищ по службе и что у него к Попову важное дело. Шастуну отвели гостевую комнату, которую звали в поместье «зеленой», несколько раз предлагали обед, потом ужин, а когда совсем стемнело, то по дому перестали ходить, везде были потушены свечи, а Антон так и не взял ни куска в рот, чувствуя, как тревога стискивает его желудок.       Вечером Попов так и не приехал.       С началом ночи — тоже.       А когда стало совсем поздно, то мальчишка чувствовал, что совсем теряет себя от осознания, что могло случиться что-то нехорошее.       Антон дошел до кровати с высоким, по-свадебному белым и не распущенным балдахином. Повернулся совсем не по-солдатски на пятках и, заслышав отдаленный шум, будто колеса кареты катятся по насыпанному щебню, подбежал к окну, боясь выдохнуть и обознаться. Зеленоватые глаза, обрамленные светлыми и короткими ресницами, начали вглядываться в темноту усадебного двора. Антон смотрел прямо и судорожно, передними зубами неосознанно прищипывая нижнюю губу, и когда карета с извозчиком подъехала к парадной дома, позволил себе выдохнуть, чувствуя, как на сердце отпускает.       — Приехал, — на выдохе едва слышно прошелестел Шастун, дожидаясь, когда дверца кареты, замытая грязными дождевыми разводами, откроется. Волнение на сердце улеглось, сменяясь долгожданным счастьем встречи, а глаза — внимательные, по-ребячески горячие, как у мальчишки в офицерском мундире, который впервые может видеть императора так близко, — неотрывно глядят и ждут, замирая от желания увидеть родную фигуру.       Ямщик останавливается у парадного, и Антон может видеть графскую карету совсем близко. Грязная и сырая одежда извозчика, замученные кони, перепачканные в землистой грязи, запыленный тяжестью дороги экипаж. Шастун подмечает это сразу, понимая причину такой задержки Арсения — немудрено, ливень такой с самого утра шел. Увяз возница. И Арсений, наверное, не пожелал переждать непогоду — в самый дождь погнал коней, и Антон от этой мысли чувствует, как внутри теплеет что-то знакомое и кроткое, потому что дурак, и надо было в такой ливень…       Шастун слышит, как тяжело скрипит парадная дверь, и краем глаза замечает, как выходит худощавый камердинер, держа в одной руке масляную лампу; а потом дверь кареты открывается, и мальчишка устремляет взгляд на статную высокую фигуру в офицерском сюртуке. Передний двор почти ничто не освещает — только лампа в руках слуги и два фонаря, подвешенных у парадного крыльца, но Антон успевает увидеть чужое лицо в каждой мелочи. В синеющем свете белесой луны и желтоватом отсвете от масляной лампы оно кажется вымученным, строгим, заостренным, красивым и пугающим в своей неприступной отстраненности и взрослости. Шастун с вожделением и замиранием сердца оглядывает всю фигуру — офицерские сапоги с высохшими разводами мокрой грязи, офицерский сюртук, сидящий на тонкой и статной фигуре, руки без перчаток и поднятый воротник. Темные волосы, лежащие на бледном лбу ровно остриженными прядками, неровный изгиб носа, гладковыбритый подбородок, и глаза — сейчас особенно молчаливые, непроницаемые и будто бы остановившиеся. Антон видит этот уставший и закрытый взгляд и смотрит на него с тревогой, желая увидеть оттаявшие льдинки рядом с собой и стиснуть в крепких объятиях все его существо.       Арсений разговаривает с камердинером, пока ямщик возится с лошадьми, а потом идет в дом неторопливыми и тяжелыми шагами. Слуга забирает его дорожную сумку из кареты и несет за ним; к ямщику подходит мужик из дворовых, чтобы выпрячь графскую карету и показать, где можно напоить коней. Антон видит, что Попов совершенно не торопится, и тревожится о том, доложили ли ему, что его дожидаются. Лицо Арсения немного пугало и вводило в ступор — совершенно отчужденное и холодное, непривычное, но все же это был он — его, красивый, отзывчивый и смешливый по-ребячески. Антон даже заволновался совершенно глупо, что тот совсем не рад его приезду, а он, как мальчишка, примчался в Отрадное прямо со службы, в гусарском платье, не предупредив и не спросив, ждут ли его здесь. Попов был осунувшимся и уставшим, и весь его вид с тяжелой задумчивостью и строгостью лица наводил на тревожные для сердца мысли — зря он вот так приехал, нужно было сказать. Внутри что-то болезненно и взволнованно затянуло — то ли от стыда за свою горячность и влюбленность, то ли от понимания и страха, что сейчас он здесь не нужен.       Шастун продолжил дожидаться Попова в комнате, прислушиваясь к звукам в доме и глядя пустыми глазами на распряженных лошадей, клонящих головы и машущих черными хвостами. Плотная дверь зеленой комнаты не давала расслышать чужих шагов и разговоров, и, хоть она была близка к гостиной, главному коридору и лестнице, шум дома слышался в ней с трудом — только шаги рядом с самой дверью мог уловить чужой слух.       Луна едва проглядывалась через бегущие ватные тучки, и прохлада от дождя заставляла ежиться. Антон чувствовал ее, стоя у холодного окна в пол и прислушиваясь к шагам в доме. Сердце застучало сильнее, когда скорый топот раздался возле самой двери, затрепетало и затаилось в болезненном ожидании прогнать все дурные мысли и ткнуться носом в горячую сильную шею, но шаги прошли мимо — служанка или камердинер. Суровое лицо Арсения, уставшая тяжесть движений, отстраненность и поздний приезд внушали мальчишке дурные мысли, и то, что он до сих пор не пришел к нему, как раньше — сразу, в дорожном платье, сгребая в охапку, — заставляло волноваться неспокойное сердце.       Тишина в доме стала почти осязаемой, взгляд слепо глядел в ночное окно. Ямщика с дворовым уже не было на барском переднем дворе, луна пряталась за облаками, а внутри было неспокойно — волнительно, немного отчаянно и болезненно от шквала глупых мыслей. Антон так сильно ушел в них, что не услышал стук шагов по коридору. Не услышал, как открывается дверь и вновь воцаряется тишина. А после сердце трепыхнулось птицей в силке, заставляя жар броситься к лицу, и не успел мальчишка обернуться на звук стука каблуков офицерских сапог, как угодил в крепкие родные руки, которые поймали его со спины — сильно и бережно.       Внутри что-то разжалось и порвалось, будто липкая смола наконец-то отошла от коры, позволив ей дышать.       Тело в прохладной ткани офицерского платья прижимает Антона со спины, а руки аккуратно и ловко пробираются под локти мальчишки, чтобы обвить кольцом поперек талии. Запах сырости, прохлады кожи, дорожной одежды и почти выветрившегося одеколона дурманят кучерявую голову, заставляют жадно вдыхать эту палитру и чувствовать, что он дома. Оба молчат, будто не желая терять это мгновение долгожданной встречи и близости, в которую до сих пор не могут поверить. Антон чувствует, как наконец-то может спокойно дышать и больше ни о чем не думать. Достаточно лишь чувствовать то, как Арсений трется об его плечо и загривок лбом, прижимается и жарко дышит над ухом, и от одних этих родных и незамысловатых жестов земля уходит из-под ног.       Он тут.       Он тоже скучал.       И это негласное осознание заставляет вдохнуть поглубже и прикрыть глаза, отдаваясь в родные и теплые руки, потому что это его Арсений. Продрогший с дороги, уставший, родной, настоящий жмется к нему, трется о его загривок своей темной макушкой и дышит расслабленно и чуть взволнованно от желанной и немыслимой встречи.       — Прости, — шепчут сухие губы мужчины, выдыхая прямо в шею и пуская ворох мурашек по плечам. — Эти дураки не сказали сразу, что ты приехал. Я до последнего не верил, что это ты. Наталья сказала, что господин какой-то дожидается в форме, сказал, что мой военный товарищ, и я так боялся, что это не ты.       Последнее коротенькое слово Арсений проговаривает на выдохе, протягивает и вдыхает как-то особенно, нежно и счастливо. Так выдыхают, когда что-то обнадеженное, далекое, немыслимое становится явью, и эту явь совсем понемногу принимают за реальность, осознают и не сдерживают того, что переполняет грудь — того глубокого, бушующего, но не разрушительно, и долгожданного до покалывающего мления. Антон чувствует этот выдох, слышит этот тихий и искренний до боли в сердце шепот и чувствует, как внутри распирает — бессмысленно, счастливо, облегченно. Так, что хочется привалиться кудрявым загривком на чужое плечо, чтобы губы подрагивали в бессмысленной улыбке и дыхание было частым от переполняющего счастья и покоя.       — Я волновался, — тихонько признается Антон спустя мгновения тишины и немного поворачивает голову в сторону, чтобы хоть чуть-чуть видеть фигуру Арсения. Свечи на трезубце подсвечника тихо сгорают, больше не трепыхаясь пламенными языками, а синеющие ватные тучи заволакивают белеющую бляшку луны. В доме становится совсем тихо, поэтому Антон неосознанно шепчет сиплым голосом, привыкший к тихим разговорам, объятиям и касаниям ладоней утайкой. — Приехал под вечер, думал, тебя тут же увижу, а мне сказали, что ты еще не появлялся в поместье. К утру должен был, и не приехал. Я боялся, что в дороге стряслось что-то.       — Дела задержали, и возница увяз. Пришлось повозиться, чтобы коляску вытащить, — отзывается Арсений, выдыхает и кладет голову на плечо Шастуна, сжимая руки на чужой талии покрепче. Грубая ткань распахнутого гусарского мундира трется о его ладони, а дутая рубаха под ним отдает теплом кожи. — До сих пор не верю, что это ты, — спустя минуту тишины с улыбкой в голосе шепчет мужчина, качая головой и зарываясь носом в кудри Антона на загривке. Шастун дрогает в улыбке, чувствуя, как по телу тут же побежал табунок горячих мурашек от знакомых прикосновений.       — Я соскучился по тебе, как сумасшедший, вот и примчался, — отвечает Антон, подставляясь под уверенные и слепые касания. — Не выждал бы дольше, точно тронулся бы без тебя, потому и отпросился домой. Дали три дня с дорогой. Я верхом ехал, двух коней загнал, так тебя поскорее хотелось увидеть.       Антон уверен, что Арсений улыбается. Он не видит, но чувствует почти инстинктивно широкую, счастливую, шальную улыбку, и это заставляет внутри что-то трепетать.       — Точно сумасшедший, — проговаривает тот и разворачивает его к себе, тут же подаваясь вперед и не выпуская из рук. Антон не успевает разглядеть голубые глаза — затемненные и мерцающие в свете свечей в подсвечнике, который стоит на читальном столике сбоку, освещая их фигуры, — потому что сразу же нарывается на голодные и родные губы. Те приникают к его губам жадно, доверчиво, крепко, едва позволяя отвечать, а еще улыбаются в поцелуй, пока руки продолжают сжимать грубую ткань гусарской шинели на боках мальчишки.       Антон теряется в ощущениях, тяжело и часто дышит, зарывается подрагивающими пальцами в темные волосы и закрывает глаза, цепляясь и сплетаясь с Арсением так же голодно, желанно и счастливо, пытается перехватить инициативу и отдается. Стонет совсем тихо и нарочно сопротивляется, когда Попов тянет его на себя за ткань распахнутого мундира, чтобы быть еще ближе, как теплый воск, слепленный из двух свечек в одну. Шастун чувствует застывающую влагу от мокрых губ, когда Арсений отрывается от него на мгновение, чтобы поцеловать в чуть колючую скулу, в щеку, в шею, тронуть мокрыми губами мягкое и алое ухо, покрытый мурашками загривок за ним, и это заставляет Антона млеть и часто дышать, пока сердце тарабанит что есть мочи, трепещет и рвется вон. Длинные руки мальчишки цепляются и сжимают в кулаках офицерский сюртук Попова, шарятся по нему и подрагивают от нежных и влажных касаний и жара чужого дыхания.       Пыл Арсения чуть утихает, когда он, словно лесной зверь, наконец-то насыщается пахучим парным мясом, но не иссякает — стелется синеющим горячим огоньком внутри и усмиряется. Нос мужчины водит за ухом Антона — нарочно и знаючи. Чувствует, как прошибает иголками мальчишку от этих нежных и напористых касаний. Ловит еще не сошедший запах дороги, мокрого пороха, папирос и мыльной пены, который собирается на кудрях волос; а потому успокаивается, нежно водит носом по его гусиной коже на шее, стараясь зарыться и растянуть такое простое и незабвенное наслаждение.       Свечи в трезубце подсвечника почти сгорают до позолоченных чашечек, а в высокое незанавешенное окно ударяется прохладный ветер августовской ночи, продолжая гнать синеющие тучи мимо белесой луны.       — Я тоже безумно скучал, — спустя минуты долгой тишины шепчет Арсений, выдыхая в шею Антона теплым дыханием и снова проводя по ней носом. Он ниже его ростом, хоть и складнее в фигуре, и без препятствий касаться и зарываться в шею Шастуна кажется самым прекрасным благом на этом свете. Русые кудри щекотно трогают нос и обдают знакомым запахом. Антон сглатывает, успокаиваясь и переживая радость долгожданной встречи и родных касаний. — Хоть волком без тебя вой.       Антон улыбается широкими искусанными губами, вздыхает и покрепче перехватывает Арсения в своих руках, сжимая на несколько мгновений крепче нужного.       — Ты похудел, — невпопад отвечает Шастун, звуча мягко и по-детски укоризненно. Арсений отрывается от него после этих слов, наконец-то давая им возможность поглядеть друг на друга, хотя образов в голове, жестов, шепотов было вполне достаточно обоим. Каждый по ним мог бы возвести портрет другого до мельчайшей морщинки, стоило только почудиться знакомому запаху или уловить знакомый тон.       — И подурнел что ли? — задиристо отзывается Арсений, делая шаг назад и щеголяя белозубой улыбкой.       Шутит.       Всегда шутит.       Антону иногда убить его хочется за эти шутки и между тем чувствовать, как внутри распирает что-то невозможно родное и счастливое, смешивая в ведьмовском котле эти непростые противоречия.       Отсвет от горящего подсвечника падает на всю фигуру Попова — стройную, высокую, выправленную, гибкую и сильную. Освещает лицо и скрывает в темноте зеленой комнаты волосы цвета вороньего крыла. Острое лицо, в этом свете кажущееся еще острее и заточеннее, заставляет Антона чуть поджать губы в тревожном жесте, а темные синеющие пятна под глазами почти сгоняют укоряющую и неосознанную улыбку, но вида Шастун старается не подавать, продолжая разглядывать все еще красивое лицо. Смелый и мягкий разлет бровей, каштановые родинки и бесподобные глаза весенней талой воды. Ласковые, горящие по-бесовски, прикованные, бесстрашные и верящие беспрепятственно, доверяясь Антону во всех своих проявлениях и чувствах. Антон за эти глаза умереть готов — такие они живые, смотрящие на него, шальные и прекрасные, что за них ничего не жаль отдать. Шастун помнил, как увидел их тогда, два года назад, на зимнем балу.       Увидел и пропал безвозвратно.       Они с тех пор не изменились ни капли — такие же нежные к нему, любящие и заводные. Антон после того, как взглянул в них, понял, что только бы они на него глядели с любовью и верой, и больше ничего не надо.       Они продолжают смотреть друг на друга. Один с мягким укором и волнением, другой с беззаботной задорностью в горящих глазах, чуть поднимая бровь и облизывая губы.        — Чего молчишь? — бросает Арсений, вскидывая обеими бровями и чуть кивая головой в сторону. — Али правда не так хорош стал?       Антон не выдерживает, ведясь на чужое нарочное лукавство. Качает головой и улыбается, не имея сил сдержаться чужой безвольной и детской глупости, которая с успехом удалась. Шастун сокращает шаг, который их разделял, и ловит улыбающегося Арсения в силки из рук, не сводя с него своих завороженных глаз, а после целует — нежно, долго, тягуче, убежденно — и, отрываясь, шепчет, не сводя глаз:       — Не дури, — произносит едва слышно, и у самого в глазах загорается что-то ярое, яркое, прикованное и заводное.       А после чуть громче — с низкой хрипотцой, чуть отступая назад:       — Знаешь же, что хорош. Еще как хорош, всех лучше. Дамы в Петербурге до сих пор от твоих взглядов млеют, а младшая княжна Боголюбская влюблена в тебя без памяти, а она завидная невеста.       — Неужто ревнуешь? — будто бы удивленно выпаливает Арсений, смотря по-бесовски, склоняя голову и улыбаясь в нарочном недоумении.       — Ревную.       И получается это совершенно честно, сразу, откровенно, хотя признаваться в этом не самая большая радость. Зеленоватые глаза с редкими рубчиками коричневатых вкраплений смотрят искренне и просто, а губы застыли в ожидании. Антон и сам удивляется, как это легко выходит с Поповым, хотя пора бы уже и перестать — перед ним всегда вся душа нараспашку, будто она не его уже, а Арсению всецело принадлежит и повинуется.       — Дурак, — отзывается Арсений, улыбаясь мягко и отчего-то счастливо. Делает шаг вперед, чтобы снова поравняться и оказаться близко к долговязой фигуре мальчишки в гусарской форме, и смотрит в глаза нежно, радостно, тепло — будто там, на их дне что-то стелется и сияет, как речная гладь в лучах ранней светлой зорьки.       — Я в жизни ни на кого так больше не глядел и не погляжу, — смотря в зеленеющие глаза, говорит Попов — прямо, честно, без заминки.       Антон чувствует, как в груди что-то болезненно стягивает и отпускает, смотрит в синеющие глаза, затемненные мглой комнаты и едва горящими свечками на трезубце подсвечника, и стискивает Попова в кольцо рук, чтобы уложить кудрявую голову на его плечо. В нос тут же ударяется знакомый запах, а крепкие руки сжимают его в ответ, как боязливого ребенка.       — Знаю, — выдыхает Антон в плечо Арсения, слепо глядя перед собой, выдыхая и коротко улыбаясь. — Боже, как я скучал по тебе, — зачем-то вновь проговаривает он приглушенным в грубой ткани офицерского платья голосом.       Комнату заполняет запах сладкой гари — потухла одна из свеч, оставляя вместо себя дребезжащую струю белесого дыма, поднимающуюся к высокому, выделанному рельефными опорами потолку.              — Ты ужинал? — спрашивает Попов, звуча мягко и внимательно в тишине затемненной комнаты.       Антон качает головой, носом водя по ткани наплечников и прикрывая глаза.       — Хочешь? Я сейчас распоряжусь, — тут же откликается Арсений, отстраняясь от Шастуна, чтобы поднять кухарку и приказать накрыть на стол, но Антон не дает — сильнее сжимает его и не отпускает, продолжая жаться подбородком к плечу.       — Не ходи, не нужно, — быстро проговаривает мальчишка, не открывая глаз. — Можно мы еще постоим так совсем немного, а после ляжем спать? Я не хочу, правда, я просто очень по тебе скучал. Пожалуйста, — несвязно лепечет Антон, прося, казалось бы, такую малость, что у Арсения совсем на чуть-чуть замирает сердце. Он и сам замирает на месте, глубоко вдыхает, косит вниз голубыми глазами, видя рядом копну русых кудрей и жмущееся тело, и поднимает ладонь вверх, чтобы погладить чужую макушку. Трогает шею на загривке и путает пятерню руки, облаченную в длинный прямой рукав офицерского сюртука, в непослушных и небрежных кудрях.       Антон выдыхает ему в плечо и затихает, подставляясь под бережливые и родные касания.              Вторая свечка догорает и гаснет, пуская струю дыма вслед за первой. Становится совсем темно — только рыжеватый отсвет одной дребезжащей свечи освещает две сплетенные фигуры, стоящие в центре просторной комнаты на старом вычищенном ковре. Они стоят так недолго — Арсений продолжает перебирать небрежно разбросанные кудри Антона, а тот мирно дышит и почти засыпает в родных руках, убаюканный касаниями теплых ладоней, волнениями и дорогой. Попов будто бы чувствует, как теплое тело становится воском в его руках, а потому перестает путать пальцы в кудрявых русых волосах и кладет руку Антону на предплечье, чуть сжимая.       — Ляжешь? — спрашивает Арсений, ожидая ответа.       Антон молчит, только кивает и медленно отрывается, обращая к Арсению разнеженный и чуть мутноватый взгляд от накатившей сонливости и тихой темноты комнаты. Попов кивает в ответ и делает шаг назад, разворачиваясь, но Шастун тут же ловит его за край рукава офицерского платья, смотря осознанно и живо.       — Куда ты?       Арсений улыбается уголком губ и поворачивается обратно, чтобы поцеловать всполошенного неизвестно чем мальчишку в лоб. Для этого приходится привстать, отрывая от пола каблуки офицерских сапог, и положить руку Антону на предплечье. Быстрый поцелуй в чуть теплый лоб лишь немного успокаивает Шастуна, который все так же требует ответа, боясь и подозревая, что Арсений хочет уйти в свою спальню, ссылаясь на то, что ему лучше отдохнуть с дороги и выспаться.       — Мне нужно умыться и снять дорожное платье, — проговаривает Попов, смотря в зеленые глаза своими — совсем затемненными, бархатными, открытыми. — Чего ты так разволновался? Я здесь, не ухожу, да и могу я разве? — с улыбкой продолжает Арсений, задавая вопрос, который не требует ответа и будто бы обращен не к Антону, а к самому себе. И вправду, может ли он разве? Определенно нет.       — Не знаю, прости, — неловко улыбается Шастун в ответ, но совсем не стыдится и глядит прямо и доверчиво на Попова. — Устал просто, и ты все еще как наваждение, которое может пропасть, стоит мне упустить его из виду.       Арсений улыбается мягко и широко, шумно выдыхает через нос и качает головой, еще раз целуя Антона в губы скорым касанием.       — Точно дурак, — говорит и посмеивается по-доброму, отворачиваясь и подходя к высокому бюро из дуба. Там стоит глубокая миска с уже остывшей водой, которую служанка приносила Антону, полотенце, отделанное позолоченной кованой рамой зеркало, стеклянная резная ваза с уже засыхающими цветами и позолоченный подсвечник с нетронутыми свечами.       В комнате становится совсем мрачно, только маленькая догорающая свечка очерчивает вокруг себя светлое пространство и теплится из последних сил, и луна едва отдает свой белесый отсвет, проникающий через высокое незашторенное окно и ложащийся на ковер и вычищенный пол. Арсений берет в руки декоративный подсвечник и одна за одной подносит фитили свечей к догорающему огоньку. В комнате становится ярче. Антон внимательно глядит на перемещения Попова еще несколько мгновений, будто бы убеждаясь, что тот действительно не уходит, и только после этого начинает снимать с себя распахнутую шинель гусарских полков. Арсений тем временем умывает лицо холодной водой, не отрывая взгляд от зеркала, где отражается Антон; голубыми затемненными глазами поглядывает то на свое уставшее лицо, то на мальчишку, который садится на край кровати, чтобы стянуть с себя солдатские сапоги.       Умывшись, Попов стягивает с себя офицерский сюртук и кидает его на заднюю стенку кровати, так же, как и Антон, сидя на застеленном краю кровати, стаскивает с себя офицерские сапоги с щегольскими высоковатыми каблучками и форменные брюки, оставаясь в свободном, дутом белье и рубахе. Антон продолжает сидеть на кровати, вполоборота глядя на Арсения, который снова поднимается, чтобы запереть дверь, завесить шторы и потушить огни на канделябрах.       Комната тут же погружается во мрак и наполняется запахом жженого мягкого воска и свечного дыма. Зеленоватые глаза Шастуна щурятся в темноте, пытаясь к ней привыкнуть и разглядеть чужой силуэт, обращают внимание на шорохи и шевеления сзади, и Антон не успевает обернуться, как угождает в чужие руки, которые тянут его на себя, обвивая поперек живота. Но мальчишка не жалуется, поддается и оказывается с ногами на расстеленной кровати. Немного возится, чтобы залезть под одеяло и накинутый сверху плед, и подается вперед, ориентируясь в потемках по чужому дыханию и теплу лежащего рядом тела. Находит его совсем рядом с собой и прижимается близко-близко, умещается рядом с теплым боком и кудрявую голову укладывает на вздымающуюся грудь. Чувствует, как Арсений обвивает его предплечье рукой, притягивая к себе, и сам кладет свою руку поперек чужого живота, перебрасывает ногу поверх чужих горячих бедер.       Укладывается, ластится, выдыхает и чувствует, что дома, а потому шепчет с закрытыми глазами во вздымающуюся грудь спустя минуты тишины, почти засыпая:       — Устал без тебя совсем, не могу так больше.       Арсений выдыхает и утыкается носом в кудрявую копну волос.       — Я знаю, родной, — и добавляет чуть тише: — Я тоже.

III

      Просыпается Попов поздно, чувствуя, как жарко и близко к нему жмется горячее и разнеженное со сна тело Антона, и как иголками покалывает руку, на которой покоится разлохмаченная голова, неудобно наваливаясь на нее и прилегая к ней полностью. В голове впервые за долгое время свежо, а на душе греется что-то легкое, свободное, счастливое; что-то, что позволяет чисто и глубоко дышать. Шторы — тяжелые, идущие сборками, темно-зеленые — не пропускают в комнату света, и утренний полумрак мягко стелется перед глазами. Ветер трогает окно, качая его особенно сильно и вызывая шум наружной рамы, а еще наверняка затягивает солнце, гоняя бесконечные сереющие облака по небу. Те клубятся и отражают дневной свет — не золотисто-солнечный, а яркий, режущий глаз, белесый, с накрапывающей моросью и летней прохладой.       Арсений лежит еще недолго, размеренно и тихо дыша. Его офицерский сюртук продолжает висеть на задней стенке кровати, сапоги наверняка стоят рядом, а гусарская форма Антона висит на округлой спинке стула, стоящего у окна и задвинутого за дубовый письменный стол. Ветер опять шумит и упрямо трогает окно. По коридору слышатся торопливые шумные шаги и чугунный звон, и если протянуть носом по воздуху, вдыхая посильнее, то можно ощутить запах холодного мяса, натопленного самовара, зверобоя и мыльной воды. Арсений любил эту усадьбу в Богородском уезде под Москвой больше своего особняка в Петербурге. Здесь было его детство, его дом, и этот запах и тихая красота соснового леса и полей была дороже и ближе сердцу, чем шум и светские визиты северного Петербурга.       Чтобы не разбудить Антона, который мерно дышал совсем рядом, Арсений попытался аккуратно вытащить затекшую руку из-под чужой кудрявой головы. Мужчина тихо приподнялся и чуть повел предплечьем наверх, внимательно глядя на русоволосую макушку. Будить мальчишку не хотелось — того слишком быстро сморило сном от дороги, глупых волнений, усталости и чувств от долгожданной встречи, и Арсений хотел дать ему время выспаться подольше. Но не успел Попов вытащить руку, как Шастун завозился, боднул его лбом в плечо и сам сполз с руки, позволяя Арсению ее вытащить, и лег рядом на тонко набитую подушку. Теперь Попов мог видеть его лицо — расслабленное, светлое, совсем мальчишеское, хотя Антону и было двадцать пять лет от роду. Одутловатое ото сна, с нелепыми ушами, пухлыми и широкими губами, длинноватое, с ореолом светлых ресниц и падающими на лоб русыми кучерявыми волосами. Арсений любил его больше всего на свете — красивое, правдивое, открытое — и теперь глядел на него в приглушенном свете зеленой комнаты, не имея сил оторваться.       — Давно не спишь? — сонно лепечет мальчишка, поглубже вдыхая и подаваясь ближе. Теперь его прядки на макушке касаются подбородка и щеки Арсения, а теплый нос сухо дышит в горячую шею. Голос сиплый и заспанный, а тело — теплое, и Попов чувствует себя спокойно и легко впервые за последнее время, потому что рядом и потому что хорошо.       — Нет. Разбудил? — хрипло и низко со сна спрашивает мужчина, дотягиваясь ладонью до кудрявой макушки и поглаживая волосы на загривке, пальцем с фамильным перстнем касаясь разгоряченной бледной кожи.       Антон качает головой вправо-влево, и Попов готов поклясться, что коротко чему-то улыбается. А потом понимает чему, когда Шастун произносит:       — Я не спал, — обдавая влажным дыханием шею и почти касаясь ее губами.       — Врешь, шельмец, разбудил, — ловит его на лжи Попов и сам чему-то улыбается, бережными и скорыми движениями растирая его загривок и чуть притягивая его к себе.       — Вру, — с готовностью признается Антон, и теперь его разнеженная улыбка слышна в голосе. А после Попов чувствует, как теплые губы нарочно касаются его шеи в ленивом поцелуе, макушка упирается и толкается в подбородок, а после мальчишка, глядя мутными со сна зелеными глазами, находит его губы и снова прикрывает глаза, по-утреннему нежно и развязно целуя Арсения. Его губы — теплые, сухие, оживающие — желанно и медлительно жмутся к губам Арсения, а светлые ресницы дрожат на закрытых веках. Попов отвечает со сладостью, с готовностью, поддается под чужой слабый и нежный напор и машинально тянет руки к телу мальчишки, чтобы держать, трогать, обнимать, потому что этих касаний не хватало почти катастрофически.       Арсений одной рукой обвивает плечи Шастуна, позволяя одеялу соскользнуть до поясницы. Те даже через ткань рубахи теплые. Второй рукой Попов придерживает почти нависающего над ним мальчишку за второе предплечье, поглаживает и сжимает его, тяжело и медленно дыша и подаваясь вперед, чтобы дотягиваться и прижиматься к родным губам. А Антон нарочно, с игривой улыбкой через поцелуй, чуть приподнимается, заставляя Арсения следовать за собой и тянуться вперед. Попов осознает это не сразу — так хорошо и так прекрасно льется внутри сияющая живая вода, растекаясь по жилам и туманя разум; а когда понимает, сильнее сжимает плечи Антона и рывком притягивает к себе, разрывая поцелуй и смотря в зеленые и шебутные глаза Шастуна со всей серьезностью и внимательностью.       — Не играй со мной. Я чудовищно по тебе скучал, — строго и честно проговаривает Арсений, видя, как взгляд Антона загорается и теплеет, а после, не давая ему ничего ответить, вновь притягивает к себе, закрывает голубые глаза и отдается нежным губам, обвивая руками родное и податливое тело. И от этих простых и неземных чувств внутри расходятся волны. Пенистые, чуть шумящие, накатывающие скоро и небольшими лапами сминающие мокрую песчаную землю. Арсений почти ощутимо слышит этот раскатистый и нежный шум, с преданностью и топким счастьем отвечая родным и ласковым губам.       Ветер снова толкается в наружную высокую раму запертого окна, а шаги из кухни в столовую затихают. Они перестают целоваться спустя десяток несравнимых друг с другом мгновений. Антон отрывается первым, толкается и трется о нос Попова, улыбается мягко и счастливо, а после вновь укладывается на его мерно вздымающейся груди, перекидывая через нее руку и ища пальцами ладонь Арсения, чтобы сплести их пятерниглупо, желанно и нежно. Те чуть прохладные и немного шершавые, и Антон мгновениями стискивает его пальцы в своей ладони в странной привычке. Ветер снова качает окно, ударяясь в стекло снесенной зеленой листвой и пылью, будто сейчас промозглая осень, а не золотистый август. Зеленоватые глаза Шастуна смотрят на предплечье Арсения, зная, что под рубахой оно засеяно зернами темнеющих родинок, а Попов свободной рукой гладит загривок мальчишки, заставляя того глубоко и медленно дышать, теряя все свое существо и горячность, поддаваясь и вверяясь этим бережным, щемящим сердце и простым прикосновениям.       — Я люблю здесь быть. Здесь спокойно, — говорит Антон, вдыхая поглубже и сжимая ладонь Попова в своей — почти бессознательно и инстинктивно, будто ища отклика и отдавая вместе с этим прикосновением что-то важное и сокровенное.       — Здесь — это в Отрадном? — отзывается Арсений, опуская голубые глаза с рельефно сделанной высокой стены на кудрявую макушку.       — Здесь — это с тобой, — повторяет Шастун, носом толкаясь в выбритую скулу Арсения и заглядывая в глаза мужчины своим разнеженным и светящимся теплой истомой взглядом. — Который час? Я голодный, — следом проговаривает Антон, не дожидаясь ответа. Знает его уже наперед, а потому не ждет и не сомневается, видит, какое нежное и шумное море плещется в глазах напротив, и верит ему. Верит, что сбережет и не обманет.       Арсений улыбается, становясь невероятно красивым. Шумно выдыхает через ноздри вместе с мягкой усмешкой и глядит на Антона, как на самого любимого ребенка, который каждый раз выкидывает что-то несовместимое, ребяческое, но вместе с тем нежное и прекрасное, на что нельзя сетовать и говорить, что так неправильно.       — Часы в сюртуке, — проговаривает Арсений, кивая на висящее на задней стенке кровати офицерское платье, а после вновь переводит взгляд на Антона. Тот улыбается, кротко и скоро целует Попова в бледную скулу и расцепляет их руки, поднимаясь, чтобы дотянуться до офицерского платья. Арсений не сводит с него расслабленного взгляда, не желая вставать, но противостоять чарам шебутного мальчишки не имеет сил.       Шастун скидывает с себя одеяло с покрывалом и подползает к задней стенке кровати. Берет в руки прохладную ткань сюртука, разворачивает его и тут же натыкается на поблескивающую в утренних потемках цепочку карманных часов. Та золотистая, тонко выделанная, держащая на себе декоративный, золотой, круглый корпус часов с фамильным гербом и инициалами. Антон знает — отцовский подарок за возвращение с поля битвы в двенадцатом году. Шастун тогда был совсем несмышленым мальчишкой, когда Попов получил свой первый орден за отвагу. Это восхищало и пугало, потому что всегда была мысль — а что, если бы тот не вернулся, и они никогда бы не встретились. Антон говорил, что, даже не зная его, чувствовал бы, что в его сердце не хватает важной детали для его полноценности, а Арсений сдержанно улыбался и никогда не отвечал, потому как считал, что это было лишь происками влюбленного и горячего сердца, и так не бывает.       Шастун аккуратно поддевает золотистую цепочку и подносит к себе корпус часов, чтобы разглядеть стрелку в утренних потемках комнаты. Щелкает смазанной крышкой и чуть щурит глаза со светлыми ресницами.       — Почти одиннадцатый час, — проговаривает он, оборачиваясь к Попову. Тот дает понять, что услышал, и выдыхает, откидывая с себя край одеяла. Спускаться на грубый пестрый коврик с высокой, нагретой телами кровати совсем не хочется. Ветер хлещет по высокому окну, а в столовой слышится едва уловимый шум — наверняка прислуга уже шепчется о нем и вчерашнем молодом солдате в гусарской форме, а значит, нужно вставать.       Антон захлопывает крышку часов и кладет их обратно в карман сюртука, краем уха слыша, как мужчина слезает с кровати, вытягиваясь в спине, и проходит мимо него, чтобы распахнуть шторы и пустить в комнату немного света — тусклого, белесого, по-октябрьски холодного. Попов распахивает их с шуршащим свистом. Тяжелые складки ударяются друг о друга, звуча мягким и глухим звуком и разгоняя сквозняк по полу. Антон смотрит на фигуру Попова — посвежевшую, легкую, стройную — и чувствует зудящую потребность обвить его стан руками со спины — схватить в кольцо и вжаться носом в темную макушку. Поэтому мальчишка не медлит — слезает с высокой кровати и ставит ступни на грубый, прохладный и выцветший ковер, пестрящий узорами, и уже собирается подняться, как замечает под ногами, рядом с низкой ножкой кровати, письмо, выглядывающее из-под почти доходящих до пола простыней. Арсений продолжает глядеть в высокое окно на декоративные прочные ворота, сделанные тонкими и крепкими пиками, и на небольшую рощицу, деревья которой колышет ветер. Антон не зовет его, наклоняется всем корпусом вперед и поднимает письмо. Вскрытое, уже наверняка прочитанное и сложенное в пустой конверт — почти без подписей и адресов. Только имя отправителя, выведенное прямым росчерком, и инициалы Арсения внизу.       — Антон… — зовет Попов, поворачиваясь, и тут же замолкает, обрываясь на чужом имени. Голубые глаза замирают и чуть хмурятся, почти холодеют от осознания и взглядом упираются на вскрытое письмо в руках мальчишки. Внутри что-то напрягается струной, словно лошадь, вставая на дыбы и стопорясь перед преградой или диким неведомым зверьем, и ждет молча, почти испытующе. Это письмо Попов берег от чужих глаз слишком крепко, а здесь оплошал, предчувствуя теперь что-то тревожное и непоправимое, когда мальчишка не отзывается на свое имя, упираясь потрясенными глазами на росчерки двух фамилий, написанных одной рукой.       Оба застывают друг против друга, и, кажется, ветер на улице слышит это, поддается страшной минуте истины и застывает тоже, больше не сотрясая оконную раму. У Антона в зеленых глазах — неверие, осознание, злость — взрослая, беспросветная, требующая; и досадливый ужас — слишком яркий и бессознательный. Арсений почти не видит их, но чувствует, и это чувство липкими лапами лобызает сердце. Пальцы мальчишки сжимают конверт. Сжимают до белизны ногтей и изломов на бумаге, а глаза прячутся за кудрявой челкой, давая Арсению увидеть опущенные ресницы и полоску сжатых губ. Он узнал, понимает Попов. И от этого что-то неотвратимое и больное растекается в грудине. Дневной и пасмурный свет попадает в комнату, ложась выцветшими красками на кровать, стены, ковер, и в этом пасмурном отклике позднего утра есть что-то такое тревожное, пустое и безвозвратное, что застывает в пока неясном, но уже предрешенном предчувствии.       — Оно твое? — спрашивает мальчишка, не поднимая головы и уже не глядя на письмо. Взгляд направлен вперед, смотря слепо, но что-то мечущееся, яростное и сдерживаемое мечется в его глубине. Голос глухой, спрашивающий так, будто знает ответ, звучащий в пустом безразличии, почти больном и смиренном. Арсений слышит его и чуть отпускает взгляд.       Его.       Конечно же, его.       И это разочарование и боль в тихом голосе почти проедают внутри дыру. Антон по-прежнему на него смотрит, и это давит, напирает, заставляет чувствовать что-то неопределенное и замкнутое. Арсений ненавидит это чувство и этот пропитанный отчаянным безразличием голос, а потому делает робкую попытку объясниться:       — Антон… — зовет его Попов, но замолкает, не успевая закончить.       — Оно твое, Арс? — повторяет свои слова Шастун, будто не слыша или не желая слышать чужих слов, а потом вскидывает голову, чтобы посмотреть в глаза Попова, и этот взгляд вгоняет в тупик и пугает на мгновение. Резкий, наполненный горькой досадой и кипящим бешенством. Взрослый, почти ненавидящий, кипучий, прожигающий. Арсений от него шарахается, как от пушечного залпа. Возникает желание, почти животный инстинкт, — защититься или напасть первым. — Какого черта ты молчишь?! Скажи мне, оно твое?!       Антон взрывается и больше не сдерживается — отчаянное и глухое безразличие переходит в слепую и негодующую ярость. Его голос требующий, напористый, а сам он вскакивает с кровати, чтобы видеть чужие глаза наравне. Его выкрик звенит в тишине комнаты. Глаза почти испепеляют, а чужое молчание разжигает еще сильнее накатившее бесконтрольное бешенство. Арсений чувствует этот напор, чувствует, как инстинктивно что-то внутри щетинится и хочет оскалиться, подобно волку, не терпящему такого обращения с собой. Его взгляд леденеет и становится тверже, упрямее и упирается в горящие глаза напротив. Темные брови хмурятся, а лицо становится острее и строже.       — Перестань кричать и отдай мне письмо, — проговаривает Арсений, повинуясь внутренней злобе — нарастающей и ощетинившейся. Он машинально делает шаг вперед, чуть приподнимая подбородок и протягивая руку, чтобы взять вскрытый конверт, но Антон не отдает. Хмурится, будто не слышит Попова, и что-то ищет на его лице, блестя мелко бегающими глазами. Почти бессознательно сжимает письмо в длинных пальцах руки и тянет к себе, продолжая со злостью и негодованием глядеть в голубые глаза и тяжело дышать через вздутые ноздри. — Антон, я прошу тебя, это…       — Ты лгал! — выкрикивает Шастун, с неверящим ужасом, потерянностью и досадливым презрением смиряя чужую фигуру, будто перед ним — незнакомое, презренное и страшное существо. — Ты все время лгал мне! Ты один из них! — Антон чувствует, как на глазах закипают бессильные, горячие и злые слезы, а внутри растет что-то колючее, пустое и прожорливое. Рука продолжает сжимать письмо, а взгляд полон больной и слепой ненависти.       — Я не лгал тебе никогда! Я был честен. И никогда, слышишь? Никогда не лгал! Я не говорил, но я не лгал, и, если бы ты хотя бы однажды спросил меня — правда ли это, я бы не смог солгать, — проговаривает Попов громко и шумно, цепляясь за зеленеющие глаза. Он никогда не лгал Антону — просто не говорил этой страшной правды.       Мальчишка всегда был предан императору, присягал ему на верность и верил сам беспрекословно, с восхищением и бессмертной страстью в горячем сердце. Арсений тоже был таким, а после того, как он вернулся с фронта с орденом Георгия на груди — случился разлом. В империи и в его сердце. Вернее, он давно был, просто увидеть его удалось только теперь — под влиянием безжалостности и несправедливости войны и тех, казалось бы, безумных на первый взгляд идей, о которых толковали его фронтовые товарищи. Попов видел Европу, видел те идеи Просвещения, которые уже не казались сумасбродными, видел и на своей шкуре почувствовал, как император печется о своей армии, видел ту жестокость крепостничества и чувствовал, что должно быть иначе. Что могло быть иначе, и что есть те, кто чувствует тоже. А потому в шестнадцатом году осторожно, но уверенно застал рухнувший «Союз спасения». Там он уже знал князя Сергея Трубецкого и Никиту Муравьева.       Арсений понимал, что за этим следует. Но также он знал другое «следует», если им удастся совершить этот безумный шаг.       Союз просуществовал полтора года, а после, как феникс, воспламенился вновь с еще более широкими идеями и людьми. Его звали «Союзом Благоденствия». В его период попытался восстать Семеновский полк и вышел карающий запрет, который не позволял состоять офицерам в тайных организациях. А после «Союз Благоденствия», на который возлагали большие надежды, рухнул, и на его месте вспыхнуло два новых общества. «Союз Южного общества» — с радикальными республиканскими идеями Пестеля и «Северное», письмо из которого держал в руках Шастун, пальцами прогибая бумагу к низу с инициалами Муравьева.       Арсений не говорил об этом Антону никогда — знал ведь, что тот никогда не примет и не поймет, что предан императору и горяч сердцем, которое было охвачено справедливостью и незрячей, почти упрямой юностью. Не пытался втолковать свои взгляды, просто не рассказывал — сначала боялся, что мальчишка выдаст, а после не было момента, да и не зачем это было, потому что знал убеждения Шастуна, видел его преданность и восторг перед двором и императором Александром и знал, что тот никогда не поймет и воспротивится. Знал, что будет глядеть на него, как теперь, сверкая зелеными глазами, полными презрения, ненависти и неверия. Знал, но трусливо оттягивал эту минуту, чувствуя, какими болезненными шипами затянется его сердце, когда Антон уйдет.       Что же, нельзя скрывать что-то вечно. Не потому, что что-то внутри воспротивится такой лжи, а потому что это никогда не будет возможно и вечного не бывает ничего.       В окно снова ударился порыв прохладного ветра, принеся с собой едва заметные брызги дождевых капель. Голубые глаза были твердыми, искренними, не преклоняясь пред чужим прожигающим взором, а внутри сидело что-то раненное и оскаленное на нежелание Антона хотя бы просто его услышать. Но сейчас мальчишка молчал, ломая брови в аккуратном изломе и уступая чужому отчаянному выкрику, коснувшегося рвущегося сердца.       — Я не лгал тебе, ясно? Я не смог бы тебе солгать, — тише повторяет Арсений, качая головой и вглядываясь в глаза напротив. — Это письмо — письмо от Муравьева, капитана Гвардейского Генерального штаба, и те подозрения…       — Никита Михайлович…       — Да, — обрывает его Попов, не давая закончить вопрос, с болезненной горечью в сердце смотря, как еще сильнее хмурятся светлые брови, а в глазах стоит неверие и хмурая пораженность. Его голос звучит размеренно и бессильно. Ветер бьет по окну вместе с дождем. Внутри столбенеет что-то важное, разрастаясь чувством безысходной предрешенности, и Попов чувствует, что последнее, что он может сделать, — объясниться, прекрасно понимая, что после этих слов Антон уйдет, не имея сил принять его самое большое убеждение. — Он является важной частью нашего кружка и составителем программного документа и тех агитаций, против которых так рьяно восстают солдаты и сенаторы, преданные императору. Я не буду об этом говорить, ты и сам знаешь достаточно, но это правда, и я боялся признаться тебе в ней, — голубые глаза внимательно и прямо глядят в глаза Антона, будто бы пытаясь доказать истинность сказанных слов. Голос чуть слабеет и дрогает. Сердце дрогает вместе с ним. — Я давно имею отношение к этим людям и к этой идее. Она многое значит в моей жизни после двенадцатого года. Тогда я впервые начал что-то понимать. Сначала я боялся, что ты меня выдашь, а потом… что уйдешь сам, потому что не сможешь смириться с этим кажущимся тебе безумным и гадким убеждением. Я хотел сказать, хотя бы попытаться, но ты был так предан идее монархии и императору, что… Я просто знал, что это повлечет за собой, и хотел оттянуть это как можно на больший срок, но… моя неосторожность и это письмо… — Арсений горько усмехается, качая головой и отводя взгляд. Сердце болезненно жмется, а последние слова никак не вяжутся вместе, и, кажется, глаза совсем немного обжигает что-то соленое и сдерживаемое.       — Это предательство, — проговаривает Антон спустя минуту тишины, звуча тихо, глухо и уверенно. Звуча так, будто это приговор — с убежденностью в пылающих молчаливой яростью глазах и словами, сказанными сквозь зубы.       — Я не предавал тебя. Что угодно, только не тебя, — отзывается Арсений, мелко качая головой и вновь поднимая взор голубых глаз на мальчишку. — Я всегда делал так, чтобы ты, наша с тобой связь, никак не были переплетены с моими убеждениями. Поступил бы ты иначе, если бы узнал раньше? Владели ли бы тобой другие чувства, сознайся я во всем сразу? Я не то чтобы трусил, просто понимал, что ты сбежишь, и делал все, чтобы ты был со мной, тебе ничего не угрожало и на тебя не легло бы никакое подозрение, если бы наша цель оказалась провалом. Но я верю в нее. Верю, потому как считаю ее честной и справедливой. Я знаю и помню, как император распоряжался своими солдатами, как пушечным мясом, не ставя в грош жизнь каждого. Я вижу, насколько жестоко обращаются помещики со своими крестьянами, считая, что их можно продавать, измываться, сечь, и вижу, что этому никто даже не думает препятствовать. Я вижу, насколько нещадна и беспрекословна неограниченная царская власть с отсутствием прав и справедливости у народа. Разве бороться за то, чтобы это было возможно исправить, — предательство? — глаза Арсения горят голубым огнем, разгораясь и цепляясь за каждое слово, а после он снова отворачивается, не видя отклика во взгляде напротив, кривит губы в горькой улыбке и делает шаг вперед, будто бы цепляясь за последний безумный шаг.       — Я не предавал тебя, ясно? — проговаривает мужчина, звуча тихо, испытующе и отчаянно. Его руки обхватывают предплечья мальчишки, сжимая пальцами, а глаза заискивают, глядят моляще и пронзительно, будто чего-то ищут и что-то обещают — совсем искреннее и бессмертное. — Я не мог тебя потерять и позволил себе этот шаг. Я знал, что хранить эту тайну вечно не получится, но каждое мгновение с тобой было так болезненно прекрасно, что я не мог отступиться, поэтому молчал. Я не лгал тебе. Я не предавал, просто хотел выторговать себе этот шанс быть с тобой, потому что влюбился в тебя, когда ты был совсем юнцом на зимнем балу, и ты позволил, и разве я мог этого лишиться, рассказав тебе о том, кем являюсь, помимо прочего?       Руки сжимают предплечья Антона — неосознанно, крепко, нажимая с каждым словом все сильнее и сильнее, а голубые глаза такие глубокие и такие взволнованные, что Шастун чувствует, как больно рвется сердце и становится трудно дышать, ведь это все еще его Арсений — правдивый, взрослый, поставивший на карту так много ради него и преданный ему. Антон чувствует, как пальцами тот впивается в его предплечья, глядит в упор в тревожные и широко распахнутые глаза, хочет что-то сказать, понять, разобраться, но что-то противится и клокочет в груди, загоняя, как волка на охоте, этот порыв. Взгляд зеленых глаз — смягченный, смятенный и слушающий — словно каменеет, а губы сжимаются тонкой полоской, пока пальцы продолжают сминать злосчастное письмо. Антон делает шаг назад, отступая от теплых и чуть дрожащих рук, кидает письмо на кровать и проговаривает с безразличной злобой и лгущей уверенностью, подгоняемой обидой, гордостью и глупой пылкостью сердца:       — Я больше не хочу тебя знать.       А после обходит мужчину, подгоняемый чем-то внутри совершенно неоправданным и рычащим. Скорыми шагами ступает по ковру, продолжая сжимать губы в белой полоске и глядеть ненавидящим и презирающим взглядом. Ветер разгоняет дождь, который идет непроглядной моросью, то усиливаясь, то прекращаясь вовсе, кидая его в окно и продолжая трепать макушки небольшой рощи за воротами усадьбы. Шастун берет свою форму, поднимает сапоги с пола и разворачивается, чтобы выйти из комнаты с желанием больше никогда сюда не возвращаться и не видеть чужих глаз. Вещи он держит на сгибе руки, когда выходит из зеленой комнаты. Арсений чувствует, как его обдает сквозняком, когда Антон проходит мимо.       В один щелчок Шастун отворяет дверь, так и не одевшись тут, будто бы одна лишь мысль о том, чтобы находиться с Поповым в одной комнате, ему противна. В коридоре темно и тихо, только из дальних окон в конце свет падает на половые коврики. В другой стороне открыта дверь на кухню — там светло и надушено жаром от пара и кипятка, и наверняка запотели окна, и, если открыть их, будет слышен шум бьющего дождя. Антон, не думая ни о чем, натягивает форменные штаны, сапоги, шинель. Затягивает пояски и застегивает пуговицы, продолжая чувствовать слепую и спесивую злость и ненависть, и размашистым шагом проходит коридор, выходит в пустую гостиную — тусклую, пасмурную, одинокую, — пересекает сквозную комнату и подходит к арке входной двери, которую с запозданием и удивлением едва успевает открыть слуга.       — Скажи конюху, чтобы подал мне коня, — кидает ему Антон, выходя на крыльцо.       Дождь бьет по навесу, смачивает выбеленные колонны и заливает щебень, лежащий на дорожках. Антон натягивает на руки перчатки, доставая их из кармана шинели, — выходит нервно и скоро. Воздух пахнет смолой, травой и сыростью, ветер едва заметно трогает небрежно разбросанные кудри Шастуна, а внутри что-то воет, жмется и клокочет; но клокочет по-злому, совершенно глупо и разъяренно, не давая места здравому смыслу.       Антон уверен, что прав. Но когда его взгляд слепо упирается вперед, глядя на сереющее и пасмурное небо, слишком близко прилегающее к верхушкам темнеющей в дали рощицы, что-то внутри пробует докричаться и прорваться, заставляя чуть шире распахнуть глаза и сломить брови в отчаянном изломе.       «Я не предавал тебя»       «Что угодно, только не тебя»       «Я не мог потерять тебя»       «…просто хотел выторговать себе этот шанс быть с тобой»       «…разве я мог этого лишиться?»       Антон будто слышит эти слова вновь на периферии сознания, тяжело выдыхает, будто что-то слишком сильно сдавливает и наваливает на грудную клетку. Рядом раздается лошадиное ржание, и Антон встряхивает головой, будто бы прогоняя нахлынувший морок. Коня — белого, в серых крупных яблоках — подводят к крыльцу. Конюх передает мокрые уздцы Шастуну, прислоняя ко лбу козырек руки и прячась под ним от дождя. Антон быстро забирает их и вскакивает в седло, выравнивая поводья. Лошадь топчется на месте и машет хвостом. Седло — чуть мокрое от дождя.       — Куда вы, барин? Переждали мы малек, да потом поехали. Ишь, какая непогода сызнова разгулялась, — хрипит конюх, повышая голос, заглушаемый дождем.       Антон не слушает его. Дергает стременами по бокам лошади и натягивает уздцы. Звук копыт по щебню размывает зябкий, совсем осенний дождь. Откуда-то веет костром. Руки Антона в намокших перчатках крепко сжимают поводья. Голубые глаза с пустым отчаянием и тревогой провожают чужую спину.       Кажется, тепло золотистого августа ушло раньше, чем его были готовы отпустить.
210 Нравится 93 Отзывы 82 В сборник
Отзывы (23)