Рябина на снегу

NC-17
Завершён
210
6
qutieetta бета
Размер:
248 страниц, 120 798 слов, 10 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
210 Нравится 93 Отзывы 82 В сборник

Третья часть

Настройки

I

7 августа, 1825 год

      Небо было затянуто густыми и темными тучами. Опасливо синело над зелеными липовыми аллеями Тверского бульвара, мутными куполами церквей и крышами городских дворов, покрытыми крашеной листовой сталью. Ветер трепал кроны молодых деревьев и разносил запах грозы, мокрой глины и свежей листвы. В этом запахе угадывалась Москва — непредсказуемая, промокшая и знакомая. Комки темных туч над Тверским бульваром напоминали грязный хлопок с аккуратными округлыми углами, а где-то вдали, на чужих мезонинах и деревянных охлупенях, редели последние отпечатки блестящего и сладкого солнца. Яркого, как при февральском морозе, медового по цвету и плавно, почти по-матерински нежно касающегося верхушек чужих домов, пока над столицей копились тяжелые от сырой дождевой воды темные завесы. День под их тяжелым заветом переставал походить на день и напоминал летний вечер, следующий за последними лучами уже негреющей зорьки — такой же синеющий, мрачный и пугающий мгновениями. Совсем рядом слышался рокот приближающейся грозы — властной, крепчающей и отчего-то теплой в своих протяжных надрывах — теплой по-летнему и пахучей топленым гретым солнцем. Этот запах, надвигающая августовская буря и рокот правящей грозы тоже дышали отголосками забытой за Петербургскими гуляньями и балами Москвы.       На Тверском бульваре это чувство надвигающейся неизменной бури не было так широко и глубоко — только если заглянуть вперед, чтобы уцепиться взглядом за уходящую солнечную позолоту, и вдохнуть поглубже, прикрыв на мгновение глаза, — можно почувствовать настоящую, раскинутую и родную Москву такой, как она есть — без прикрас и лишней роскоши.       Арсений ценил больше всего такую Москву — честную, чуть-чуть властную и красивую в своей простоте, с закрытыми глазами мог уловить такие незыблемые мгновения, как это, и вдохнуть полной грудью предгрозового беспокойного воздуха, чтобы — такой вот странный парадокс — почувствовать, как на душе станет привычно и спокойно от чего-то близкого, неминуемого и знакомого. Но сейчас этот ветер, стянувшиеся над головой рвущиеся тучи и запах сырого ливня усиливали в душе колючую и тревожную смуту и заставляли странный страх лапами лешего трогать сердце — необъяснимо и без причин. Просто что-то сжимается внутри в болезненном волнении, а после отпускает, оставляя после себя следы — рваное дыхание грудной клетки и остановившийся на мгновение взгляд со сломанным уголком темных бровей. И Арсений солжет, если скажет, что не понимает причины. Понимает, только принимать упорно отказывается — взрослый уже давно, но здесь такой по-мальчишески упрямый, что сам себе слепо делает лишь больнее.       Он все еще убеждает себя в злости на Антона за его слова и действия. Презирающие, яростные, необдуманные, разгоряченные не здравостью рассудка, а слишком молодым и горячим сердцем и правилами, которые прививали и в которых растили всю жизнь — и неважно, насколько они верны истинной чести и правде. Попов чувствует, как эта горделивая обида и злость захлестывает по горло и оседает плавучим и раскаленным серебром где-то внутри. Впадает в бешенство, вспоминая сказанные Антоном слова, чертыхается сквозь сжатые зубы и убеждает себя, что не желает больше встреч с ним. Что все верно, правильно, и на весы встало слишком многое, чтобы забыть обо всем так легко; что лучше им никогда больше не видеться, что Арсений больше и не подумает сделать ответный жест навстречу, что так надо и что он и так поступился слишком сильно, пытаясь отчаянно объясниться в то злачное утро. Но между тем, он отказывается принимать и до дрожи боится того, что прячется за этой рассыпчатой шелухой, потому что страх потерять Антона настоящий и липкий, как текучая смола.       Арсений понимает, что за злобой и гордостью стоит отчаянная и раненая боль, которая кусает и воет ершистым, загнанным волком, стремясь заполнить собой все, до чего дотронется, но принимать отказывается наотрез. Попов боится признать, что Антон тогда был настоящим. Неожиданно взрослым, откровенным и честным, но чувствует это сердцем, которое жмется от воспоминаний о равнодушных и презирающих зеленых глазах и последних словах — резких, обдуманных и выбивающих воздух из грудины.       «Я больше не хочу тебя знать».       «Я больше не хочу тебя знать».       «Я больше не хочу тебя знать».              Арсений слышит их по слогам. Кажется, они звенели эхом в воздухе той комнаты и того утра, когда Шастун сказал их. Арсений помнил, как сильно и плотно что-то пронзило насквозь. Будто все тело одеревенело, и мучительно сложно было поднять даже взгляд, хотя Попов бы и не поднял, даже если бы и хотел — не смог бы, не вынес, потому что увидеть в зеленых глазах то же, что прозвенело в воздухе, означало бы окончательный приговор. Струсил, потому и не смог. И сейчас даже под страхом смертной казни, кажется, не взглянул бы в тот момент в его глаза, потому что понимал, что то, что плескалось в них, выжгло бы все внутри дотла. Антон всегда был кем-то важным — еще юный, с горячим сердцем, детской искренностью, живой и до непривычки честно любящий. Антон был настоящим. Антон был тем, кого хотелось беречь, держать в кольце рук и целовать за алеющее ухо. Антон напоминал что-то родное и знакомое. Антон напоминал такой забытый за годы дом, и лишиться его было равносильно тому, чтобы лишиться части себя; и без этой части, кажется, невозможно было бы идти дальше.       Арсений корил себя за эту глупую гордость и злость. Иногда, чтобы никто не видел, а он после хотел бы забыть, оправдываясь и петляя по кругу. Зарывался пальцами в прядки темных волос, сжимал их и бессильно, почти до ненависти, злился на себя за все гадкие мысли, ведь увидеть родную теплоту в глазах Антона хотелось до сумасшествия. Но не решался, трусил и отчего-то ощущал внутри совсем дурное предчувствие, а потому не искал с ним встречи, хотя желал слишком отчаянно; и это противоречие выворачивало наизнанку. Больно уж сильно слова те по душе резанули. Больно уж страшно было еще раз взглянуть в глаза Антона и ничего в них не увидеть. Больно уж пугало и болезненно тревожило такое живое, обозначенное и скользкое чувство — чувство проклятого конца, которого Арсений так отчаянно не желал, но больше ничего не мог исправить.       Впервые по небу расходится глухой раскат грома. Утробный, проваливающийся, долгий и совсем близкий, будто леший, зовущий хозяйку-ведьму грозу своим звериным ревом.              — Вот, сейчас хороший ударит, — слышит Арсений рядом с собой залихватский, отчего-то довольный и насмешливый голос, словно его обладатель, подобно бесстрашному воину, бросает вызов надвигающейся буре. Бледные и сухие губы графа гнутся в вынужденной и кроткой усмешке на слова Орлова — боевого товарища, генерал-майора императорской свиты и члена Южного общества. Тот своим постоянно задорным и громким голосом заставляет Попова забыть о последних мыслях, пряча их глубоко за сердце, и обращает внимание на себя, продолжая: — Нам бы хода прибавить — вымокнем, Арсений Сергеевич, до нитки, да и времени уж, кажется, не мало.              — Полно, Михаил Федорович, без нас не начнут, — в ответной уверенной и развязной манере отзывается Попов, натягивая кожаные уздцы, чтобы направить своего коня поближе к мощеной улице, потому что сзади слышится шумный гомон и тряска дорожной возницы. Конь чуть стопорится, а после торопится, заставляя наездника одернуть его и чуть тронуть перепачканным стременем по лощеным темным бокам.       Извозчик в старенькой пустой двуколке, запряженной одним тяжеловозом в серых грязных яблоках, проезжает мимо и поворачивает на Богословский переулок. Порыв ветра тревожно и цепко пробирается и срывает зеленую листву с лип, последние золотые лучи солнца исчезают под натиском туч, а небо снова гремит — надрывается и тянет свое громогласное эхо. Арсений слышит резвое ржание позади себя и торопливый топот подков, а после чертыхающийся и сипящий голос:       — Вот зараза, — от которого на губы просится добрая насмешка. Орлов никогда не кичился перед старыми товарищами манерами и не выставлял вперед звания, фамилию и ордена. Попов любил в нем эту простую и родную прямоту души. Ветер чуть затихает, и генерал-майор выравнивает шаг своего коня, ровняя его с лошадью графа, все еще крепко натягивая узды и напряженно удерживаясь на взбрыкнувшем жеребце — гнедом, породистом, верховом, еще необъезженном толком, а оттого пугливом и резвом. Подковы в разнобой цокают по мощеной дорожке левой стороны Тверского бульвара, а над головой прокатываются последние отголоски совсем затихнувшего громового эха.       — Что, Федор Михайлович, не объездили еще? — с усмешкой спрашивает Арсений, обращая взгляд на чуть уставшее лицо с темными клочковатыми бакенбардами, редкими усами, густыми и лохматыми, остриженными кружком волосами и светлыми горящими глазами. Генерал-майор усмехается в ответ — нарочито недобро — и потуже перехватывает новенькие кожаные узды. Попов видит: нарочно заказывал, чтобы именно на этого коня надеть. Страсть до породистых крепких лошадей у Орлова была страшная.       — Объездишь тут, — бросает Михаил Федорович так, словно эта фраза говорила обо всем сразу, но Арсений, как ни странно, понимает ее. Сейчас во дворце неспокойно, а оттого собрания кружков, куда они сейчас и направляются, значительно участились, речи стали громче, а действия громаднее. Кружок восстающих сегодня к седьмому часу в вечеру должен собраться в апартаментах Чижова на Калашном переулке. В столицу сегодня прибыли не только члены Северного общества, но и те, кто находится под руководствующими речами Пестеля. Арсений смутно подозревал и, быть может, даже знал, о чем пойдет речь, но не загадывал и молчал об этом как можно дольше. У Чижова ждали не всех — только тех, кто стоит в верхушках обоих кружков, а потому толки и разговоры обещали быть истинными и серьезными.       Гром снова разнесся по небу, а где-то за спинами сверкнула вспышка молнии. Вороной жеребец Попова дернул и пригнул стоячие уши, а Арсений почувствовал, как на нос и щеку упало несколько едва ощутимых дождевых капель. Моросящий, только-только накрапывающий дождь рвался из тучевого заточения. Краем глаза Попов заметил, как за забором и маленьким садиком у парадного крыльца стали закрываться окна городского дома Голохвастовых. Лакеи едва слышно прикрывали рамы от порывов ветра и дождя. Внутри Арсений ощутил странный укол тревоги — будто что-то сжалось и беспомощно ощетинилось. Какое-то странное déjà vu — непонятное для рассудка, но тронувшее сердце, пронеслось в душе от едва слышимого стука оконных рам. Тверской бульвар начал стремительно пустеть, хотя и минутой ранее на нем почти никого не было. Мимо наездников торопливым шагом прошел человек в цилиндре и стареньком сюртуке прямого кроя — прохудившемся и с заплаткой на локте. Подмышкой он крепко держал обернутую стопку бумаг и смотрел себе под ноги, явно торопясь успеть куда-то до начинающейся грозы. Арсений в его облике угадал очевидного городского нотариуса — человека свободного от крепостнических и хозяйских рамок, но загнанного в другие рамки — тоже страшные и несправедливые — рамки нищеты. Из поворота малой Бронной улочки выехал запряжённый гнедой парой экипаж без гербов, торопясь и обгоняя всадников. Снова ударил звонкий и звучный гром, а едва ощутимые брызги дождя как будто затихли, но это затишье перед бурей было уже обречено на провал и неминуемо. Впереди себя Арсений видел развилку, вымощенную камнем и зеленеющую от редких скоплений деревьев площадь. Ветер разыгрался, снова трогая темные прядки на бледном лбу Попова, а в нос ударил запах меда и жженого сена, которым тянуло от Голицынской городской усадьбы, углом выходящей на мощеную дорожку заканчивающегося Тверского бульвара. Запах был горьким, терпким и немного сырым от надвигающейся грозы. Арсений чуть заметно вдохнул его поглубже — в нем угадывалось что-то знакомое, простое и по-домашнему пряное.       — Не знаешь, Арсений Сергеевич, Сергей Трубецкой удостоит нас своим присутствием? — отвлекает Попова Орлов, ровняясь с ним и обращая на него взор своих светлых глаз. Арсений оборачивается в ответ, смотрит во всевидящие глаза и отводит взор, опуская его на гриву своего черкесского жеребца.       — Должен быть, Михаил Федорович, звали, — отзывается граф, натягивая уздцы и чуть крепче сжимая их в руках, на которые были надеты перчатки, чтобы повернуть лошадь вправо и свернуть на Большую Никитскую. Когда они поворачивают, в лицо ударяет порыв мокрого ветра — ряд домов и липовые аллеи больше не защищают от его порывов. Сзади мелькает купол и колокольня церкви Большого Вознесения, а улицы стали совсем пусты.       — Вы уверены в нем, граф? — спустя мгновения тишины спрашивает Орлов, совершенно не боясь откровенности и прямоты вопроса. Арсений нервно усмехается. Орлов ведь уже знает ответ, но все равно зачем-то спрашивает, вызывая странный разлад и тяжесть в душе. У Трубецкого была княжеская фамилия, долгие и глубокие рассуждающие речи, и общество что-то в нем видело и принимало, а оттого Трубецкой и был занесен в список диктаторов восстания. Арсений этого не видел и не принимал — первое время оспаривал, загораясь слишком зло и рьяно, а после с этим пришлось мириться, ведь такой титулованный и полезный человек был нужен их обществу. Попова поддерживали некоторые члены, готовившие восстание и относящиеся не только к Северной стороне. Одним из таких людей был Орлов, чувствующий неприязнь к Трубецкому и понимающий, что тот не годится на роль диктатора: не потому что испугается или не справится, а потому что Орлов в нем не видел веры. Веры в их дело, веры и отчаянного желания. Будто бы князь просто искал свое место и не был уверен — нашел ли его или же стоит продолжить поиски в других масонских сообществах и кружках.       — Вы знаете, Михаил Федорович, и озвучивать свою позицию еще раз я не стану. Кто знает, вдруг ошибусь, и будет потом стыдно, — пытается улыбнуться граф, но улыбка выходит острой, неуверенной и скованной. Они поворачивают коней на Калашный переулок, минуя Большую Никитскую улицу, и как только лошади ступают на чуть разбитую и криво выложенную дорогу, начинается дождь. Падает мелкими каплями, сея россыпь бисера в волосах, а после становится сильнее и чаще, заставляя щурить глаза и хмуриться от холодной непогоды. Арсений чувствует, как начинает намокать офицерский мундир, подвязанный стяжкой пояса, а жеребец под ним недовольно напрягается и замедляется, за что Попов стегает его, заставляя ускорить шаг.       — А вот и дождь. Аккурат успели, — проговаривает Орлов, но его слова заглушает шум дождя и ветра. Тот держит козырек из ладони над бровями и одной рукой управляется с лошадью, чуть обгоняя Арсения.              Небольшая городская усадьба Чижова в раннем и неброском ампире виднеется сквозь молодые и крепкие дубы. Особняк был выкрашен в выцветший желтовато-рыжий оттенок и из-за начинающегося дождя выглядел серым и особенно пустым. Ворота были закрыты, и перед ними стояло два экипажа, в одном из которых, ссутулившись, сидел возница, кутаясь в темный полукафтан, по линии швов обшитый заячьим мехом. Орлов спешился с коня первый, и тут же крикнул прислугу, которому велел поставить жеребца в конюшню и напоить. Арсений последовал за ним, ловко, но со странной остротой и резкостью действий, спрыгивая с седла и перекидывая уздечку через морду лошади. В особняке был зажжен свет, а на улице сделалось странно темно и пасмурно, будто Арсений заметил это только сейчас — то ли от разросшихся дубов и узкого переулка так казалось, то ли от вечереющего и затянутого тучами неба. Темные волосы на макушке были чуть мокрыми от воды, а мундир обагрен следами капель. Из парадной калитки скоро вышел казачок, готовый забрать коней под уздцы и отвести в конюшню. Орлов передал мальчугану своего коня, хмыкнув и оскалив белые зубы, а после достал из кармана рубль, давая его казачку и проходя в калитку. Тот тихонько и юрко поблагодарил господина, а после скоро подскочил к Попову, забирая его жеребца и пряча деньгу в карман тоненького летнего азяма.       Кони, мокрые и послушные, пошли за мальчишкой и скрылись за усадьбой. Дождь не переставал идти — лил частыми и тонкими каплями, но гром, странное дело, затих, уступая место ветру и отдаленно бьющей молнии, которой не было видно за деревьями и треугольным лепным выступом усадьбы. Орлов почти подошел к парадному входу, отделанному небольшой аркой и навесом, не оборачиваясь и стараясь скорее скрыться от дождя, пока Арсений продолжал стоять у калитки. Отчего-то все его существо охватило странное чувство. Зажженный свет в окнах дома, пустой переулок, темнеющее небо и шум холодного дождя вызывали что-то странное внутри — тревожное, предвещающее, загнанное. На мгновение стало не по себе — сердце сковало всего на секунду необъяснимым страхом и дурным предчувствием, которое рассудок не понимал. Холодные и строгие голубые глаза замершим взглядом уперлись в мощеную дорогу, а бледные губы были чуть приоткрыты, хотя не пропускали и не выпускали через себя ни единого глотка сырого, пропахшего дождем, воздуха.       На мгновение захотелось взять коня и вернуться. Куда, Попов не понимал, но на миг показалось, что он должен сейчас быть не здесь, что есть что-то важнее, и это что-то было необъяснимо и не обозначено, но слишком явственно хваталось за обеспокоенное сердце.        — Арсений Сергеевич, что это вы там стоите?! Времени уже много, да и вымокнете весь, — слышится громкое и зовущее от парадной двери дома. Арсений рассеяно переводит взгляд на Орлова, чуть щурится из-за морока дождя, а после кивает головой, сглатывает тугой комок в горле и скорыми шагами проходит в дверцу калитки, стараясь сосредоточиться на том, для чего приехал сюда. Генерал-майор, ожидающий Попова у крыльца, замечает острую бледность и небольшую перемену во взгляде товарища — непредсказуемый, строгий, уверенный и острый взор сейчас кажется потерянным и болезненным, но Орлов молчит об этом, не спрашивает и лишь немного хмурит брови с толикой тревоги.       Когда граф поднимается на крылечную ступеньку, сзади ударяет раскат грома — дребезжащий и очень близкий. Он заглушает тяжелый скрип дубовой двери, которую открывает Орлов, с игривой усмешкой и шуткой пропуская Арсений вперед себя и придерживая ему дверь. Граф театрально охает, с огоньком в глазах смиряет друга и проходит вперед, благодаря в глубине души Орлова за то, что тот все понимает и старается так глупо и по-детски отвлечь от тревожных мыслей. Это вызывает усмешку на губах и немного облегчает сердце.       — Как галантно с вашей стороны, господин офицер, — в ответной манере протягивает Попов и проходит внутрь усадьбы, начиная стягивать с рук чуть влажные белые перчатки.       Мокрые сапоги ступают на тонкую красную дорожку в узор, проходя в свободную и темную переднюю. Деревянная стоячая вешалка была уже занята головными уборами и парой длинных темных накидок. На стенах висело два горевших подсвечника из потертой позолоты, которые тускло освещали темнеющую прихожую, куда не попадал пасмурный вечерний отсвет. Где-то издали слышался приглушенный мужской говор, а в гостевой комнате, находящейся за деревянной лестницей, ведущей на второй этаж, горел более яркий свет. В доме почти не было прислуги и было удивительно пусто, будто Чижов здесь почти не бывал. Дождь едва слышно стучал по окнам, и едва уловимый запах просачивался из кухни — запах печеных яблок, спирта и горькой полыни. Орлов поравнялся с графом, взглянул на него и, указывая глазами на проход у лестницы, убежденно, чуть возбужденно и дерзко усмехнулся. Слов было ненужно, когда понимаешь и чувствуешь взгляд, который говорит куда больше. Попов взглянул на него в ответ с привычным беспокойно полыхающим огоньком в глазах и спустя мгновение отвел взгляд, с гордой и уверенной осанкой шагая вперед.

***

      Гостиная, кажущаяся узкой из-за темного деревянного потолка и такого же темного пола, была полна собравшимися господами. Массивная люстра из потемневшей бронзы тускло освещала комнату горящим кругом свечек, были зажжены настенные позолоченные подсвечники, одна свечка в подставке теплилась на круглом столе в центре залы, а слева мерно прогорали дрова в камине, отчего в комнате было светло, пахло горелым воском и жженой ясеневой корой. Высокие оконные рамы, сделанные в углубленной нише, были плохо завешены красными плотными шторами, пропуская в комнату отсветы пасмурного и вечернего неба. Перед ними стоял рабочий стол с подставками для письменных предметов, лежала тонкая стопка бумаг и курительная трубка, вырезанная на заказ из сливового дерева. Напротив камина, отделанного деревом и ампирской лепниной, стоял книжный тяжелый шкаф, почти под потолок, а около шкафа диван, обтянутый мягкой и поношенной красной выцветшей обивкой в узор. Около дивана стоял круглый столик со стопкой газет со свечой и стулья, сделанные из того же материала, что и диван с тремя сиденьями. Портретов было удивительно мало — только над камином возвышался портрет батюшки Чижова в полный рост, а рядом, уже на серой стенке, портрет матушки в овальной бронзовой раме. Вдоль стенок на свободных местах стояли нетронутые стулья и пустовал ломберный столик в красном бархате. На холодном полу лежал ковер — тоже выцветшего красного цвета, расписанный в семеричный узор.       Туда-сюда по комнате сновали господа — офицеры, действительные статские советники, дворяне с княжескими фамилиями; и Арсений приметил даже коллежского асессора Кюхельбекера с привычным невозмутимым и самодовольным видом. Всего в комнате было человек двадцать — те, кто стояли в верхушках обществ. Разговоров, касающихся каждого в этой комнате, пока не звучало, важных новостей и планов тоже не обсуждалось, а значит, ждали последних прибывших господ для того, чтобы начать.       Пройдя в освещенную и заполненную комнату, Попов тут же наткнулся глазами на Каховского — чуть бледного и немного возбужденного. Тот стоят ближе всех к распахнутым створкам дверей, ведущих в гостиную, в небольшом кружке, который состоял из князя Барятинского, коллежского асессора Кюхельбекера и Никиты Муравьева. Арсений тут же встретился с ним глазами и кивнул одним лишь взглядом, получая ответный доверительный взор Каховского. Тот был еще достаточно молод, но страшно пылок и верен тому, что делал, а потому граф ценил его как-то особенно, видя его горящие глаза и искреннее волнение сердца за то, ради чего они ставят на кон почти все. Дальше взгляд Попова напоролся на кружок, стоящий поодаль, близко к окну, и состоящий из служащих лиц — поручика Оболенского, капитана Якубовича, отставного полковника Давыдова, князя Волконского, полковника Митькова и нескольких других смутно знакомых лиц из Южного общества. Они говорили более оживленно, но все же тихо — кто-то держал в руках дымящую трубку, кто-то крутил в пальцах карманные часы, а кто-то говорил, явно споря и пытаясь втолковать что-то своему минутному оппоненту. На диване и стульях тоже расположился небольшой кружок. На мягкой обивке дивана сидел Трубецкой — немного бледный и равнодушный, что было свойственно его глубокой и частой задумчивости. Рядом с ним расположился Михаил Бестужев, что-то мерно говорящий другим господам и разжигающий туго набитую трубку, пахнущую пряной и приторной сладостью табака. По левую руку от Бестужева сидел Норов, невесомо опираясь на тонкую трость, а на стульях Попов тут же угадал Горбачевского, Пестова и Пущина — двух подпоручиков артиллерийских бригад и коллежского асессора.       Как только граф и генерал-майор переступают порог комнаты, разговоры затихают. Арсений встречает глазами отлучившегося от кружка Оболенского, который приветствует графа кивком головы. Попов кивает в ответ, а после проходит вглубь комнаты, занимая место рядом с Каховским. Петр Григорьевич тут же обращает к нему взор тускло-зеленых, почти серых глаз, и наклоняется поближе, чтобы не мешать начавшему говорить Оболенскому.       — Рылеев так и не явится? — звучным полушепотом спрашивает Каховский, а после, убедившись, что никто больше, кроме графа, не услышал его слов, отводит взгляд и снова обращается глазами к князю, который обрисовывает нынешнее положение внутри императорского дворца и внешних дел. Его голос — грудной и звонкий — удивительно глухо разносится по комнате. Кто-то, кто наиболее приближен и составляет верхушки обществ, слушает без особого интереса, зная каждое слово Евгения Петровича наперед; остальные замолкают, чуть сводят брови и ждут чего-то конечного, особенно-важного, ради чего собрались две стороны. Арсений выдыхает и продолжает глядеть на вещающего князя, не сводя с него острый и прямой взгляд голубых глаз, за которым кроется что-то странное, совсем не слушающее и бунтующее. Его челюсть на мгновение напрягается и небритая линия подбородка становится четче. Попов переживает все наступившие мысли после упоминания Рылеева внутри себя, старается подавить злость и раздражение на чужую легкомысленность и гордость, а после ровно и шумно шепчет в ответ:       — Не явится. Упрямый, как черт, — чуть наклоняя голову в сторону Каховского и не сводя глаз с ораторствующего Оболенского.       Рылеев был отставным подпоручиком и писателем, а еще старым товарищем Попова. Граф с рьяным любопытством и жадным восторгом видел в нем какую-то общность, видел, что тот не боялся революционных речей и имел в душе слишком знакомые и убежденные идеи, а потому Арсений, не думая, свел его с другими людьми Северного общества, чувствуя, что не ошибется в поэте. Рылеев говорил ярко, просто и безоговорочно, был автором многих агитаций и участником составления программы. Яро спорил и до последнего не отступал, как сейчас — показательно не явившись на собрание из-за несогласия других членов кружка с его мнением. Арсений знал, что сейчас выступят офицеры действующих полков, чтобы сообщить о численности готовых вооружиться людей, скажет свое слово Каховский, а после начнет рассуждать, будто бы для себя, а не для других, Трубецкой. Арсений знал, входя в думу Северного общества, что сейчас начнут говорить о возможном формировании частей и месте наступления. Знал, что сегодняшняя встреча всех участников кружка становится началом чего-то неотвратимого, ведущему к первым, подготовительным действиям. Знал, как и Рылеев, но противился, а потому не вмешивался, потому что рано. Потому что шанс будет только один и растратить его из-за ослепленного стремления и убежденности нельзя — они бесстрашны и верны, но их просто будет недостаточно, потому что нужен подходящий миг, который переломит ход престолонаследия и даст живую и взвешенную возможность. Но тем не менее, несмотря на сопротивление — его было недостаточно, большинство членов кружков осторожно, еще неуверенно, пробовали делать этот шажок вперед, прощупывая землю и пока ступая аккуратно, мечась меж двух огней, пока остальные уверенно остановились на своем или продолжили следовать по прокладываемому пути.              Это толки произвели определённый раскол внутри, но никто не заговаривал об этом очевидно — шептались, старались сгладить, но Попов чувствовал, что сегодняшнее показательное отсутствие Рылеева только лишь усугубит сложившееся положение. А потому внутри вспыхивала бесконтрольная и бессильная злость на вспыльчивость и дерзость друга, но между тем, что-то еще противоречиво этому ощущению — какое-то злостное и возбужденное стремление указать и защитить этим действием очевидную правду, из-за которой было сейчас так неспокойно.       После Оболенского вышел сказать свое слово Александр Петрович Барятинский — штаб-ротмистр лейб-гвардии Гусарского полка. Он говорил зычным и грудным голосом, жестикулировал руками и спорил с Пестовым — подпоручиком, совсем молоденьким, кудрявым и бойким мальчишкой и Якубовичем — капитаном драгунского полка. Позже в распри вмешался Бестужев — штабс-капитан лейб-гвардии Московского полка. Темноволосый офицер в аккуратном мундире с громким голосом, который высказал основное положение внутри императорской армии, силы внутри которой были не равны на сегодняшний день, чтобы развернуть восстание. Арсений слушал его внимательно — с горящим взором и немым ожиданием чего-то вспыхивающего, как сухая трава, и нехорошего. В этот разговор, касающийся вооруженной части восстания, вмешались остальные участники: вмешался Орлов, вмешался Волконский, поддерживающий Попова и Рылеева, вмешался Муравьев и Оболенский.       Арсений не слушал всех — только тех, кто представлял важность и понимание дела — и не вступал в спор. Голубые глаза внимательно и остро оглядывали некоторых говоривших, пока в голове были совершенно разбросанные мысли, но взгляд этого никак не выдавал — был холоден и надменен по привычке, и даже залегшие тени от тревоги последних дней и отсутствии долгого сна не могли этого изменить. Участники собрания продолжали рьяно говорить об агитациях и частях императорской армии. За окном, если прислушаться, продолжал идти дождь, а небо темнело, пока часовая стрелка настольных часов перешла за отметку восьми, но в комнате никто не замечал времени. Кто-то из господ расстегивал верхние пуговицы на тугих мундирах и сюртуках от жары в гостиной, у кого-то краснело лицо, и пульсировала вена на шее от громких, почти кричащих слов, кто-то убежденно и шумно доказывал свое, а кто-то называл чужие слова «вздором» и показательно на них усмехался.              Резкий порыв ветра с дождем ударил в оконную раму, чуть покачнув ее и хлестнув по стеклам веткой близ стоящего дуба. Почти никто не придал этому значения — одни не заметили вовсе, другие лишь взглянули мельком, а Арсений отчего-то задержал на высокой раме взор дольше положенного. Некоторые из свечек в люстре и настенных подсвечниках догорели, погружая комнату в полумрак. Свечка на столе дрожала от чужого ярого взмаха рукой или пары шагов, направленных взад и вперед, почти на месте. А еще пахло жаром человеческого тела и свечным дымом от догоревших и затухших огарков. Этот запах кисловатой горечью бил в ноздри и продолжал находиться под деревянным потолком. Голубые глаза графа, под нахмуренными бровями, были по-прежнему устремлены на плохо завешенное окно, когда он услышал оклик знакомого голоса:       — А вы что скажете, Арсений Сергеевич? Вы, в связи с вашей родовитостью и положением в обществе, лучше других осведомлены о положении внутри двора.       Попов не ждал этого обращения и вопроса, но, тем не менее, он был готов к нему с самого начала, едва только перешагнул порог гостиной. Голос Сергея Трубецкого лишь неожиданно вывел его из мыслей, но не застал врасплох, разве что внутри что-то загорелось неприязненным и холодным огнем. Знает ведь, шельмец, что он думает об этом и нарочно выносит на очевидный людской суд, потому что в прошлый раз у них произошел сильный и громкий разлад. Слова Трубецкого интересующиеся, вопрошающие и пытливые, но между тем медленные и хорошо проговоренные, будто тот заранее обдумал их. Попов чувствует, как в грудной клетке разрастается тот самый вспыхнувший огонь, когда он переводит взгляд на Трубецкого. Понимает, что сейчас скажет что-то дерзкое и немного горделиво-злое — и на задворках сознания бьется колокол, говорящий, что все вспыхнувшие чувства вызваны не резким провокационным вопросом, не старой размолвкой с князем, не вспыльчивым поступком Рылеева, а чем-то другим. Чем-то, что неоправданно лежит вне, будоражит, волнует, обостряет другие чувства и хочет найти выход в такой слишком яркой вспышке. Арсений должен понимать, что это неверно, и вымещать здесь все накопленное, бесконтрольное и озлобленное от бессилия — неправильно; но не находит сил, а потому отвечает, чуть выше вскидывая подбородок и сверкая голубыми надменными глазами:       — Вы прекрасно знаете, Сергей Петрович, что я скажу. И как верно вы заметили, я, в связи со своей родовитостью и положением в обществе, не зря придерживаюсь своего мнения.       Попов видит, как Трубецкой сглатывает едва заметно для других и выдыхает через нос, но глаз не отводит. Погасает еще одна свеча на люстре, делая комнату еще темнее, а остальные споры и распри затихают, обращая все внимание на двух господ, которые собой олицетворяют те стороны, на которые каждому придется твердо вступить. Дым причудливыми туманными лентами стелется под потолком, а запах становится сильнее и острее.       — Напрасно, граф. Сколько же еще вы прикажете тянуть? Во дворце сейчас неспокойно, и части императорской армии с готовностью согласны присягнуть нам на верность. К тому же, сам император, знаете ли, не будет готов к отпору в силу произошедших обстоятельств. Его внутреннее состояние оставляет желать лучшего, тогда отчего такое явное сопротивление с вашей стороны и стороны уважаемого Кондратия Федоровича? Разве, мы все здесь не ради единой цели? — с непривычно разгоряченным вызовом спрашивает Трубецкой вопрос, который не требует ответа. Арсений видит его матовые и чуть искрящиеся глаза, видит странную пылкость и напор, а оттого сам горячится еще сильнее, не желая подтверждать и сопутствовать чужому безумию и бесстрашному стремлению. Оно бесспорно хорошо, но его не будет достаточно. Упоминание о Рылееве, их протесте выступить так рано и такое глупое стремление склонить на свою сторону заставляют Попова сдержать усмешку и полыхнуть голубыми глазами — сильно возбужденными, особенно яркими и продолжающими стоять на своем. Внутри что-то клокочет, рвется и с треском ломается, разрывая замершую тишину комнаты мерным, почти металлическим, голосом.       — Я знаю о положении во дворце. Знаю о положении в императорской армии, готовой присягнуть ни вам на верность, — чеканит Попов особенно явно и протяжно, — а выступить вместе с нами и поддержать ценой жизни то, за что мы столько боремся. Я знаю о состоянии императора, и поверьте, оно не так плачевно, как вы смеете заявлять. Я не смею отрицать внутреннего переворота и изменений, произошедших в Александре Павловиче в связи с дворцовыми интригами и проваленными реформами, не считая тех воин и бедствий, которые обрушились на Россию. Но, тем не менее, это не ослабляет двор и императора настолько, чтобы он не вынес удара восстания. Нас, безусловно, поддерживает немалая часть императорской армии, но ее недостаточно, чтобы справиться с натиском тех, кто останется верен его высочеству. И да, мы здесь ради единой цели, но так бездарно отдавать ради нее столько отважных жизней я не готов. От меня зависит не так много, но я продолжу стоять на своих словах. Неужели стоило так долго и упорно идти к тому, что есть хотя бы сейчас, чтобы стремлением все скорее закончить и надеждой на отвагу духа, ничего не исправить? Отдать свою жизнь и чужие, но ничего не изменить? Разве наша цель, о которой вы так рьяно говорили, господин Трубецкой, должна рухнуть прахом и погибнуть сейчас, так и не раскрывшись достаточно для того, чтобы другие наконец получили желанную свободу и справедливость? — Попов поднялся со своего места, доставая заткнутые за пояс перчатки, и, отводя взгляд от чуть бледного и тяжело дышащего князя, опустил глаза на свои руки, произнося последние слова, не поднимая взора и слишком резко, почти ожесточенно, натягивая на ладони белые перчатки. — Вы хотели знать, что я думаю? Хотели знать, что я скажу? Так вот, — голубые глаза снова взглянули перед собой, но теперь они смотрели не на Трубецкого, а на молчавшую вокруг толпу господ и офицеров, — подготовка к восстанию сейчас — это безумие. Бесстрашное и неоправданное. Я не хочу, чтобы за этот порыв были отданы сотни чужих жизней. И не хочу, чтобы те, ради кого мы это делаем, лишились даже шанса жить свободно. Засим прошу откланяться, — проговорил граф свои последние слова, в последний раз взглянул на Трубецкого и вышел из комнаты, погрузившуюся в тяжелую, почти замершую, тишину. Его глаза были холодными и уверенными, дерзость высказанная и так откровенно противоречащая правде Трубецкого пугала и будто бы вдохновляла, а осанка оставалась ровной и безукоризненной. Ничто не выдавало в нем неуверенности или страха — разве что руки, нервно теребящие и никак не могущие натянуть до конца белые перчатки.       Когда шаги графа затихли и в передней хлопнула входная дверь, тихо и осторожно заговорил Волконский: ни о вооруженных частях армии и ни о плане действий, а агитациях и поправках в программах, которые включали в себя наделение купцов и мещан гражданскими свободами. Вмешался Каховский и Кюхельбекер, рассматривавший вопрос со стороны бумажных оформлений. Трубецкой молчал, больше не вмешиваясь и не произнося ни слова — то ли действительно задумался, то ли с достоинством пытался сдержать нанесенную графом обиду. К девяти часам участники собрания начали расходиться. О начале вооруженного восстания никто не произнес ни единого слова и не дал ни одного намека, будто бы касаться этого вновь казалось глупо и неправильно сейчас, а мертвая и тяжелая тишина вперемешку со свечным дымом никуда не делась даже после того, как господа разошлись, а девка из прислуги открыла окно.       Каждый унес ее в себе.

***

      Попов резкими и твердыми шагами вышел из гостиной, а после и из передней, толкая деревянную массивную дверь. Резкая ночная прохлада немного освежила, развеивая кипящую злобу, но одна из ладоней все еще теребила и неосознанно натягивала повыше перчатку, а челюсть была крепко сжата, пока белые крепкие зубы сжимались и разжимались, позволяя выступать желвакам. Дождь продолжал мерно идти — редкими длинными каплями падая на землю, а небо начинало темнеть от надвигающейся ночи. Ветер едва трогал молодые дубы у усадьбы, а откуда-то издали тянуло гарью. Арсений чувствовал чудовищную злость и бессилие, которые схватывали и когтистыми лапами драли сердце. Успокоиться не получалось — хотелось выйти под дождь, повыше закинуть голову и закричать, что есть мочи, чтобы не слышать бешеного клокота и ярости внутри, которая так умело доходит до отчаяния. Но не здесь, а там, где за сто миль во все стороны никто не услышит и не увидит этой слабости. Хотелось туда, где было спокойно и можно было забыть. Хотелось так отчаянно и безумно сильно, что сдавливало легкие.       Арсений на мгновение зажмурил глаза, борясь с собой. Оступился и оперся затылком на закрытую холодную дверь, тяжело сглатывая и пытаясь успокоить разошедшееся сердце. Изо рта вырывалось короткое и частое дыхание, будто Попову было мало воздуха, а шелест дубовой листвы никак не мог перебить вереницы мыслей. Арсений простоял так всего несколько мгновений, пока его не окликнул чужой, чуть неуверенный и встревоженный голос:       — Барин, с вами все в порядке?              Попов вздрогнул и открыл глаза, резко отстраняясь от двери. Перед мужчиной стояла дворовая рыжая девка — конопатая, с зелеными юркими глазами и полными руками, одетая в поношенный плотный сарафан из рогожи. В одной руке она держала ведро с водой; ее заплетенные в косу волосы выбились из косынки и липли к мокрому загорелому лбу; а глаза чуть испуганно, но пытливо таращились на незнакомого барина.       — Вели моего коня привести, живо, — скоро и тихо проговорил Арсений, невидящим взглядом смотря перед собой. Его лицо было бледно, а голос звучал надломлено и совершенно бесчувственно, будто бы он сдерживал каждый вдох и жест, боясь, что иначе передумает.       Девка с ведром воды тут же торопливо скрылась за углом усадьбы, где располагалась конюшня с другими пристройками. Кажется, мгновения тянулись слишком долго. Мерный и холодный дождь продолжал идти, а небо вот-вот обещало покрыться ночным туманом из мглы. Арсений уловил цоканье едва слышимых лошадиных шагов и повернул голову на шум. Тот же казачок, который забирал у них коней, вел под уздцы вороного черкесского жеребца Попова. Конь махал хвостом и недовольно дергал ушами из-за капель дождя.       — Пожалуйте, барин, — улыбчиво сказал мальчуган, протягивая графу повод и внимательно глядя на него своими карими глазами. Арсений кивнул, нервно и чуть растерянно улыбнулся в ответ и спустился со ступенек, почти не чувствуя ног — что-то замершее внутри с раненой тревогой и стонами билось наружу, мешая. Попов взял уздечку, перекинул через морду коня и скорее по отточенной привычке, нежели осознанно, сел верхом. Жеребец чуть присел на задание ноги, а после скоро поддался вперед, заставляя Арсения натянуть уздцы. Мальчуган, как только граф сел в седло, побежал к воротам, открывая одну из створок. Та заскрипела и легко поддалась, позволяя наезднику выехать за ворота усадьбы.

II

      С приходом полуночи Арсений добрался до Богородского уезда. Его конь был взмыленным и загнанным — суставы копыт немного дрожали, а ноздри шумно раздувались, желая надышаться жгущим воздухом. Подковы были забиты липкой грязью, а короткая шерсть на туловище была мокрой и высеченной высокой полевой травой. Въезжая в уезд, Арсений сбавил ход и ослабил натянутые уздцы. Легкие горели, а сердце клокотало в ушах. В нем появились отголоски былого страха и тревоги, но разгневанные чувства и переломный разлад внутри не давали им выйти наружу и повернуть назад. Изменять принятого решения — пусть даже такого бешеного и сумбурного было нельзя — это бы означало навсегда расписаться в своей трусости и бессилии, а потому Попов несильно ударил стременем коня по мыльным и мокрым бокам, чтобы тот пошел по полевой широкой дороге скорой рысью.       Ни звезд, ни месяца не было видно на ночном небе — затянутое тучами оно не пропускало ни малейшего белесого отсвета, застилая все мглистой синевой. Просёлочную дорогу развезло от дождя. Где-то были глубокие лужи с грязной глинистой водой, но разглядеть их сразу было трудно, а потому сапоги Арсений и форменные штаны были выпачканы в брызгах грязной дождевой воды. Дорога была пуста. Не было ни постоялого двора, ни деревеньки, ни единой повозки — только бескрайние темнеющие поля стелились вдоль проселочной дороги. Дождь все еще шел — то затихал, то снова накрапывал, но гроза прошла — отзвенела свое, примирилась и забрала с собой своих преданных приспешников. Попов промок почти насквозь — темные волосы небрежными прядками липли ко лбу, а офицерский мундир был мокр от дождя и грязен от дорожной слякоти, но холода он не чувствовал. То ли не замечал вовсе, то ли бушующая кровь горела в жилах и грела, разгоняя внутри тысячу ополченных чувств и не давая просочиться под кожу холодной августовской ночи.       Поднимаясь на холм, Арсений увидел небольшую сосновую рощицу вокруг, а за ней поля еще не жатой пшеницы. Попов знал, что за ними начнется деревня помещика и коллежского секретаря Сергея Михайловича Карелина — Богатищево, у которого во владении почти двести пятьдесят крестьянских душ, и эти пшеничные поля — его. Запах прошедшей грозы, душистой смолы и сладкой пшеницы больно кольнул сердце — так знакомо, так прекрасно и так тревожно было чувствовать его снова, проезжая Богатищево и барский пруд, за которым, в тени яблоневого сада, стояла Карелинская усадьба. Далее располагались небольшие владения помещицы Софьи Мерхелевич, которыми занимался поверенный ее мужа — Сигизмунда Венедиктовича. Сама генерал-майорша давно не появлялась здесь, предпочитая скучной жизни в глуши, блеск и роскошь Петербургских гостиных. За ее владениями были села надворного советника Мельгунова и огромные владения Николая Гавриловича Рюмина, отличавшегося умением ловко копить и беречь деньги, а оттого его капитал составлял более трех тысяч крестьянских душ, которые перешли не только от отца, но и были нажиты своими трудами.       Арсений свернул вправо, проезжая мимо постоялого двора, в одном из оконец которого теплилась свечечка в подставке, стоящая на высоком столе у окна, и заезжая в деревню Мальцево, которой владел малопоместный коллежский асессор Мещанинов. К его деревне прилагалась небольшая березовая роща, а за рощей начинались поля, принадлежавшие Анне Львовне. Арсений, проезжая их, чуть сильнее сжал кожаные уздцы в мокрых перчатках — странно тревожно кольнуло в душе от знакомого вида, скрытого в ночной мгле. Он бывал здесь не так много раз, но чувство чего-то трепетного, болезненно близкого и памятного трогало сердце.              Здесь были его воспоминания.       Трепещущие, по-юношески взволнованные и прекрасные.       По левую сторону от картофельных полей стояла деревенька Андреево. За ней текла мелкая речушка и лежала деревня Крупино. А после нее, за две версты, стояла барская усадьба Анны Львовны. Дождь перестал идти, и прохладный ветер заставлял липнуть мокрую одежду к телу. Подъезжая к дому, Попов чувствовал бесконтрольную тревогу, которая оказалась сильнее всех пережитых чувств — она сжимала сердце в умелых тисках и мягко сдавливала его, будто желая сделать так, чтобы оно исчезло. Ветер играл с деревьями, рядами растущими у обочины дороги, и где-то совсем близко послышалось совиное уханье. На мгновение стало прохладно, и Арсений впервые ощутил холод дождливой летней ночи, а после впереди показались темнеющие ворота усадьбы. Попов посильнее сжал уздцы и тронул коня, скорой рысью подгоняя того к воротам. Завидев их, что-то в душе остро взметнулось, в лицо бросился жар, а сердце стукнулось громче и скорее положенного.       Оказавшись у ворот, граф быстро спешился с лошади и подошел к калитке, толкнув ее от себя. Та скрипнула чуть ржавыми петлями и поддалась, пропуская ночного гостя внутрь. На парадном дворике было тихо. Под подошвой офицерских сапог скрипел насыпанный мелкий камень, смешанный с песком. По обеим сторонам парадной дороги, ведущей в усадьбу, цвели вишни, а в центре дороги стоял круглый цветник с каменной статуей внутри. Арсений быстрыми и уверенными шагами оказался перед ступенями усадьбы, отделанными колоннами, а после несколько раз настойчиво стукнул в дверь, дожидаясь прислугу. Спустя несколько мгновений из дверей показался лакей — с одутловатым лицом и подставкой со свечкой в руке. Сощурив глаза и оглядев мужчину перед собой, тот неожиданно и удивленно выдал, поражаясь внешнему виду графа и его позднему визиту:       — Барин…       — Анна Львовна дома? — выпалил Арсений, отчаянно заглядывая в удивленные и непонимающие глаза лакея. Сердце стучало в висках, а внутри что-то замерло в ожидании, подобно лани под натиском стаи гончих.       — Никак-с, нет. Отбыли еще четвертого дня в Петербург к сыну, там молодому барину…       — А Антон? Антон Андреевич? — не дослушав, перебил Попов, чувствуя, как внутри рушится надежда. Чувствуя, что услышав «нет» что-то последнее — и без того хрупкое и дышащее на ладан — окончательно сломается, потеряв последнюю опору. Голос Попова звучал нервно, скоро, требовательно и в тоже время моляще, будто от лакея, стоящего напротив, что-то зависело. Голубые глаза отчаянно глядели на прислугу, а рука, опершаяся на выступ открывающейся двери, сжала ее и замерла.       — Да-с, только… Барин почти с самого приезда в беспамятстве от жара. Как приехал, граф, в ночи, весь до нитки мокрый, так и слег утром в лихорадке, — Арсений почувствовал, как впервые за эти дни смог вдохнуть, но между тем, грудную клетку сжало тисками страха и вины. Он ведь отпустил его тогда в дождь невесть куда, он ведь только теперь тут, сразу не сумевши справиться с детской гордыней, трусостью и обидой. Сейчас отчего-то все произошедшее стало таким неважным и пустым, будто тяжелый камень свалился прямиком с души.       Хотелось только одного — прямо сейчас взглянуть на Антона.       Хотелось быть там.              Хотелось быть с ним.       — Я зайду к Антону Андреевичу. Распрягите моего коня и накормите его, — скоро проговорил Попов, проходя в дом, и, обходя отступившего лакея, направился к лестнице. Мокрые сапоги оставляли после себя грязные следы, а дыхание было тяжелым. По пути граф стягивал с себя мокрые и липнувшие к рукам перчатки и, оказавшись у гостевой комнаты, которая всегда была отведена Антону, резко дернул ручку двери, переступая через небольшой порог.       В комнате горело два настольных подсвечника. Один — со стертой позолотой — стоял у деревянного, специально заказанного Анной Львовной, трельяжа. Отсвет пламени отражался в темном зеркале, создавая причудливую иллюзию. Окно рядом с зеркалом было завешано плотными шторами приятного оливкового цвета с симметричными узорами цветов. Между зеркалом и окном стоял стул с зеленоватой обивкой, а над ним, друг под другом, висели картины — два пейзажа в круглых бронзовых рамках. На полу лежал светлый ковер с полосами позолоченных узоров и цветов, по другую сторону стены был двухместный диван и письменный узкий стол, над которым висело два портрета. Комната была светлой и небольшой, и, зайдя, Арсений тут же почувствовал запах спирта, спертого воздуха и свечного дыма. Второй подсвечник стоял на тумбе у кровати, над которой был завязан шифоновый балдахин, едва ли не касающийся бронзовой люстры со стеклянными каплями. Рядом с кроватью, на стуле, сидела служанка, а на кровати лежал бледный Антон с разметавшимися по подушке влажными волосами. На тумбе стояла миска с водой, а в руках у прислуживавшей Анне Львовне девки была сложенная и смоченная в воде тряпка.       Когда дверь открылась и на пороге показался промокший и встревоженный Арсений, служанка встрепенулась и едва не вскрикнула от неожиданности, тут же вставая при виде барина, продолжая глядеть на него чуть напуганными глазами.       — Граф… — вырвался тихий удивленный шорох, так похожий на лакейский. Это почти не было обращением — просто озвученное от удивления и легкого испуга первое слово, с которого начиналась мысль и неверие своим глазам, увидевшим здесь в столь поздний час Попова.              — Доктор приезжал? — не глядя на служанку и на ее замешательство, строго и хмуро произнес Арсений, в пару мгновений пересекая комнату и оказываясь рядом с кроватью, чтобы поближе взглянуть на мальчишку.       Как только Попов оказался у кровати, а голубые, встревоженные и возбужденные волнением, глаза наконец-то увидели знакомое лицо, на сердце немного попустило, но внутри по-прежнему что-то мучительно и отчаянно выло.              Антон.       Бледный, взмокший от жара, с копной растрепанных русых волос и дрожащими веками. Видя его такого, хотелось взвыть от бессилия и злости на себя, потому что он тогда отпустил мальчишку в страшном смятении и разладе, и сейчас никак не мог этого исправить и облегчить его страдания. У Антона в судороге чуть дергались пальцы рук. Он хрипло и часто дышал и едва заметно вертел головой — явно в бреду мерещился кошмар, от которого тот никак не мог избавиться. У Попова на миг слишком сильно сжалось сердце. Сжалось от трепета, щемящей любви и желания уберечь, так глупо забрать все себе, что казалось, стоит сейчас этого сильно-сильно захотеть, и все сбудется. Попов с отчаянным бессилием и любовью еще мгновение смотрел на Антона. Хотелось стереть с его висков выступивший пот и взять за руку, бережно поглаживая большим пальцем раскаленную кожу, но в комнате все еще была прислуга, которая и без того могла увидеть слишком многое, но, кажется, не приняла во внимание ничего. Отошла к изголовью кровати, положив влажную тряпку на край миски, и ответила тихим и все еще немного напуганным полуголосом:       — Да, барин, сегодня в вечеру был. Дал лекарства, сказал, что завтра по утру еще раз появится.              Попов заставил себя оторвать глаза от бледного лица и перевел взгляд на служанку.       — Доктор ваш, уездный? — спросил тот с непонятной тяжестью, давая понять напором в голосе, что подтверждающий ответ его не устроит. Голубые глаза были приглушены темнотой комнаты, а внутри мелькал искристый отсвет от горящего подсвечника на трельяже. Служанка смотрела напуганно, чувствуя давящий и требующий взгляд, а после ответила совсем робко и тихо:       — Да, барин. Он хороший доктор, он…       — Сейчас же послать в столицу за врачом. Чтобы к рассвету он был тут. Все затраты на дорогу и лечение я оплачу лично, — не желая дальше слушать, отчеканил Попов, вновь оборачиваясь к Антону и на ходу бросая: — Принесите мне сухую одежду.              — Слушаюсь, барин, — покорно пролепетала девка, и тут же торопливыми шагами вышла из комнаты. Арсению на мгновение стало жаль, что он своей строгостью и резкостью, вызванными тревогой, так напугал прислугу, но после того, как голубые глаза вернулись к бледному и изнеможённому лицу мальчишки, освещенному слабым отсветом свечи, все остальные мысли стали не важны. Уездным докторам он не доверял — они знали свое дело, но столичная медицина всегда была лучше и шла впереди знаний врачей и лекарств в уездах. Антон все еще был в бреду и беспамятстве от лихорадки, чего после такого количества пройденного времени лечения быть не должно, и, глядя на это, Попов понимал, что не ошибся.       Он так и продолжил стоять над кроватью больного, разглядывая его тускло освещенное лицо. Бледное, как полотно, с обветренными жарко дышащими губами и прилипшими кудрями чуть засаленных и влажных от пота волос. Свет, падающий от стоящего рядом подсвечника, делал его острым, странно юным и осунувшимся. Глубокие тени под глазами были видны слишком хорошо, и на них едва заметно падала тень от светлых дрожащих ресниц. Но голубые глаза все равно смотрели с нежностью, тревогой и вожделением, будто бы Арсений старался насытиться этим забытым обликом — знакомым, близким и самым родным сердцу. Оконную раму неожиданно тронул слабый порыв ветра, а по полу прошелестел сквозняк. Попов продолжал завороженно разглядывать чужое лицо — как-то мягко, взволнованно и трепетно, а после взгляд мужчины упал на резко дернувшуюся руку Шастуна. С его сухих губ сошел до болезненного тревожный стон, а кудрявая голова дернулась на подушке, давая Арсению увидеть бледную шею — мокрую от пота, с резво бьющейся венкой, которая так стучала то ли от страха переживаемого кошмара в бреду, то ли он жара, сковывающего все тело. Внутри что-то подорвалось и сжалось, и Попов дернулся вперед, желая взять мальчишку за руку, но дверь в комнату скрипнула, и на пороге появилась служанка, держа в руках стопку сухого белья — рубаху и штаны.       Арсений скоро отдернул руку, так и не успев коснуться, и, стараясь взять себя в руки, обернулся к прислуге.       — Послали за врачом? — вполголоса, который звучал медленно и немного хрипло, задал вопрос Попов, подходя к светловолосой девке и забирая одежду.       — Да, барин. За доктором отправили, коня вашего распрягли и гостевую комнату на первом этаже подготовили, ежели вы изволите остаться, — проговорила та, а после перевела взгляд на Антона. — Я посижу тут, вы можете отдохнуть и…       — Нет, этого не нужно, — резко прервал Арсений, сверкнув глазами. — Вы можете быть свободны, — проговорил Попов ровно и холодно, отчего-то раздражаясь ее словам. Знал, что совершенно глупо и очевидно для всего было оставаться здесь. Знал, что выглядел совершенно сумасшедшим, примчавшись сюда в первом часу ночи. Знал, что его шальные и взбудораженные глаза пугали и говорили о многом. Знал, но ничего не мог с собой поделать, чувствуя, что должен остаться с ним.       Служанка поклонилась и вышла. Подождав, пока ее едва шелестящие шаги стихнут, Арсений запер дверь. Белые мокрые перчатки, заткнутые за пояс, он бросил на трельяж. Снял офицерский мундир и влажную рубаху под ним, вешая их на спинку стула, стоящего у зеркала. Мельком глянул на свое отражение, в котором свет пламени едва заметно ложился на оголенные руки и грудь, кое-где затронутые родинками и шрамами со времен войны. Голубые глаза чуть задержались на лице — чуть щетинистом, остром, строгом, вымученном и все равно встревоженном — только чуть-чуть стало спокойнее, зная, что он может провести здесь несколько часов и никто его не потревожит. Арсений замер так на мгновение, держа в руках сухую рубаху и бездумно глядя на свое отражение, уходя вглубь себя. Отчего-то тут было покойно, будто на этой комнатушке закончился остальной мир. Прежняя яростная злость, бессилие, захлестнувшее отчаяние ушли, стоило только услышать, что Антон тут и увидеть его своими глазами спустя дни разлуки. Все остальное показалось пустым, неважным, терпящим. Их ссора, тревога Попова и глупая напускная горделивость отошли куда-то, спрятались в лесной глуши, словно нечисть с появлением солнечного света, которая снова появится в ночи, но до ее наступления она становится смешной и в нее не верят. Арсений не знал, что будет потом, когда ему придется покинуть эту комнату и вернуться в столицу. Не знал, но чувствовал, что сейчас это неважно. Чувствовал, как дышать снова стало легко, чувствовал, что минувшая буря внутри улеглась, чувствовал, что совершает опасную глупость, находясь здесь, но, как мальчишка, ничего не мог с собой поделать.              Впервые за долгие дни на душе стало спокойно.       Впервые за долгие дни Арсений понял для себя, почему так сильно ныло сердце.       Впервые получилось сделать спасительный вдох.       Оконная рама снова качнулась от порыва холодного ветра. Попову послышался торопливый стук дождя в окно, который принес с собой ветер, ударяясь в стекло. За дверью послышались чьи-то скорые шаги и промелькнул отсвет свечи — кто-то скоро прошел мимо, освещая себе путь. Арсений еще немного поглядел на себя в трельяжное зеркало, возвращая взгляду осознанность и спрятанную усталость, и натянул сухую рубаху на оголенное тело с холодной кожей. Та была льняной, белой, с расстегнутыми пуговицами на вороте и низким воротником, оказавшись чуть широкой и длинной для Попова — наверное, рубаха сына Анны Львовны или ее покойного мужа. Быстро поправив воротник, Арсений потянулся к форменным офицерским штанам, но хриплый и грудной кашель заставил руки замереть. Попов быстро повернул голову к кровати, а после в несколько скорых шагов оказался у ее изголовья.       Внутри на мгновение что-то болезненно сжалось и кольнуло. Так и не переодев выпачканные дорожной грязью и все еще мокрые штаны и не скинув сапоги, чтобы их почистить, Арсений опустился на одно колено у постели Антона, тут же перехватывая и крепко сжимая, на удивление, прохладную ладонь, и второй рукой касаясь разгоряченного и взмокшего лба. Попов ощущал, как подрагивает ладонь Шастуна, как сильно тот забрасывает голову на влажной подушке, не в силах справиться с приступом в беспамятстве, и насколько горит его бледный лоб, чуть прикрытый мокрыми русыми волосами. Мужчина неосознанно сжал чужую руку сильнее, с испуганной серьезностью и тревогой глядя на дрожащие ресницы, хмурящиеся светлые брови и болезненно дергающийся холмик кадыка на гортани. Голубые глаза отчаянно всматривались в лицо Антона, а внутри что-то болезненно жгло от того, что Попов был не в силах помочь и допустил. Клялся ведь беречь и не оставлять, а вышло совсем страшно и гадко.       Когда приступ кашля прошел, Антон чуть повернул голову в сторону Попова и еще сильнее свел брови, но глаза так и не открыл. Арсений видел, как тот сглотнул сухой ком и как приоткрылись спекшиеся губы. Еще немного подержав ладонь на пылающем лбу, граф убрал ее, чтобы намочить тряпку в чуть теплой воде и стереть с лица и шеи выступивший пот. Вымочив в тазу влажную небольшую тряпку, сложенную вдвое, Арсений бережно приложил ее ко лбу мальчишки, второй рукой смахивая вьющиеся и мокрые прядки волос. Взглядом Попов неотрывно следил за Антоном — за каждой тенью пробегающей по лицу и каждым вздохом, и получалось это так отчаянно-нежно и тревожно, что по одним лишь глазами можно было прочесть, каково это — так просто и честно любить и хотеть уберечь. Мокрая тряпка легла на лоб Шастуна. Арсений не сдержался, поддаваясь желанной и отчаянной минуте, которая была сейчас так требовательна и важна. Чуть грубыми и прохладными костяшками он провел по щеке Антона, поглаживая бледную и разгоряченную кожу. Наконец-то мог касаться ее, и глядел на это прикосновение и чужое лицо, как завороженный — засмотрелся с мягоньким и колким огоньком в глазах, и продолжал медленно водить рукой по пылающей щеке.       — Боже, как же ты горишь… — чуть слышно, с медленной расстановкой прошептал мужчина, не отводя взгляда и поддаваясь напору взволнованного сердца, которое хотело только одного –уберечь и помочь.              Ветер снова постучался в оконную раму, и теперь в его шуме Арсений явно уловил отзвуки вновь разгулявшегося дождя, который сопутствовал ему весь путь. Грозы не было — был только дождь — холодный, неподвластный, то затихающий, то срывающийся на мелкую морось, то расходящийся в сильных порывах под властью ветра. Попов почувствовал, как по полу прошел сквозняк, и услышал, как внизу что-то с лязгом захлопнулось. Еще немного посидев так, Арсений хотел убрать руку, чтобы протереть горящую и мокрую от пота шею Антона, но замер, услышав чуть разборчивый шепот и увидев, с каким трудом шевелятся спекшиеся губы:       — Воды… — просипел мальчишка, не открывая глаз — то ли еще бредил, то ли было тяжело приоткрыть веки — только ресницы дрожали и брови сильно морщились в хмуром, тревожном и измученном изгибе.       Арсений тут же дернулся, заслышав шепот бледных губ. Сердце глухо ударилось о стенку груди. Граф бросил торопливый взгляд на тумбу у постели, на которой горела свечка, а после на другую, рядом с собой, за миской, в тени, тут же замечая кувшин со стаканом из плотного стекла. Неверные руки быстро налили чуть теплую воду в стакан, а после поднесли его к губам мальчишки. Скоро убрав тряпку на край миски, Арсений немного приподнял голову Антона и чуть наклонил стакан с водой к губам, давая воды. Шастун делал частые и слабые глотки, а после того, как осушил стакан до дна, тяжело сглотнул и шумно выдохнул. Арсений не глядя поставил посудину обратно на тумбу, чуть громко стукнув донышком об осиновое дерево и немного задев миску, а после бережно опустил голову Антона на чуть влажную подушку, вновь занимая свое недавнее положение и внимательно глядя на чужое лицо. Попов не мог понять — пришел ли тот в себя или все также продолжал бредить в жару, но тревожить Шастуна совершенно не хотелось, поэтому он принялся ждать и сосредоточенно глядеть на чужое лицо. Морщинка меж светлых бровей чуть разгладилась, а дыхание стало чуть покойнее и длиннее — это явно сулило хороший знак.       Арсений, еще недолго поглядев на лицо мальчишки, отвел взгляд вниз, находя глазами чужую ладонь. Прохладную, лежащую поверх одеяла с непривычно тонкими пальцами и запястьем. Появилось страшное желание взять мальчишку за руку — сковать внутри своих ладоней, сжать на мгновение и коснуться своими губами. Руки мужчины аккуратно и бережно взяли в плен чужую ладонь, от чуть шершавого соприкосновения с которой внутри что-то отчаянно стукнулось и скоро забилось — сердце, скорее всего — непослушное и по-ребячески рвущееся к единственному желанному. Арсений некрепко и нежно сжал ее в своих руках, а после чуть наклонился, поднося к губам и обдавая жаром прерывистого дыхания сухую кожу, коснулся теплыми губами, задерживаясь на несколько мгновений и забывая себя от воспоминаний, которые вновь воплотились в жизнь в этой секунде.       — Н-нет… — услышал Арсений вымученный и противящийся выдох, и, решив, что совсем потерял рассудок, замер, прислушиваясь. — Не… надо, — послышался второй протест, а после, будто в подкрепление слов, Антон слабо, едва ощутимо дернул рукой, которую держали в себе ладони Попова. Во взгляде Арсения пробежало что-то хмурое и непонятливое, в ту же секунду сменяясь чем-то очень взволнованным. Он осторожно и скоро положил руку мальчишки на одеяло, но хватки не ослабил — только крепче сжал и поддался вперед, чтобы иметь возможность до малейшей детали разглядеть чужое лицо.       Антон не открывал глаз, брови были крепко сведены, а губы начали жадно хватать воздух, пропуская сквозь себя тяжелые вдохи. «Кошмар», — понял Арсений, и, почувствовав, как что-то сжимается и свербит в грудной клетке, коснулся свободной рукой лица Антона, а после зашептал чуть рвано, торопливо, непривычно ласково и отчаянно:       — Все хорошо, все хорошо, это я. Это я, все хорошо… — проговаривал мужчина, машинально на каждом новом слове сжимая ладонь Шастуна и с волнительной тревогой заглядывая в нахмуренное лицо. Он гладил щеку мальчишки, касался лба и прядок волос, не переставая говорить что-то одуряюще нежное и родное, чего сам не до конца понимал — просто шептал, будто что-то чувствовал — какую-то важность в необходимости говорить сейчас. — Как же ты горишь, Боже… Это я сглупил, отпустил тебя. Сейчас гляжу и не понимаю, как так смог… Но все хорошо. Я тут… Все хорошо, слышишь?.. — сбивчиво продолжает говорить вполголоса мужчина, не выпуская чужую ладонь и стараясь разогнать чужой бредящий кошмар, а после замирает, чувствуя слабое пожатие в ответ — бессильное, отвечающее, едва ощутимое, но он его чувствует — настоящее и знакомое.       — Антон… Антон, слышишь меня? — тут же подрывается Попов, сводя брови к переносице и устремляя настороженный и лихорадочный взгляд на родное бледное лицо. Голубые глаза серьезные, ждущие и внимательные, а сердце странно зычно ломится наружу.       Ресницы Шастуна дрожат, он немного хмурится, а после веки вяло приоткрываются, давая Арсению разглядеть мутные и темные зеленые глаза. В свете догорающей свечи они схожи с самой глубокой чащей елового леса, на веки ложится тень от паутинок коротких ресниц, и Попов едва ли верит увиденному, прикладывая тыльную сторону согнутых пальцев к пылающей щеке и всматриваясь, всматриваясь, всматриваясь отчаянно и преданно. Антон не отвечает первые мгновения, и Арсений из-за дурного освещения не может разглядеть насколько его взгляд осознанный и понимающий происходящее, а не находящийся в тумане лихорадочного бреда, но продолжает ждать и сжимать прохладную ладонь юноши в своей. Шастун молчит, смотрит, тяжело дышит через рот, а после его спекшиеся губы тянутся в совсем безумной и счастливой улыбке, пока он хрипло и тихо выдает, глядя на Попова:       — Арсений… Пришел… Я боялся, что не придешь… — скоро шепчет мальчишка, продолжая часто дышать и пытаться сжать руку мужчины, который настораживается ни на шутку от этих слов, в своей. — Так хотел тебя увидеть… так хотел… Нагородил кучу всего и боялся, что больше не придешь… — лепечет Антон, кривя непослушные губы в улыбке, а после снова смыкает веки. — Только жарко очень и… дышать больно, и… я так боюсь, что ты мне опять просто снишься. Просто… — Шастун сглатывает, хрипит, а после его пробирает новый приступ грудного кашля. Его ладони Попов по-прежнему не выпускает и взгляд не отводит — какой-то дикий, молящий, отчаянный, пока на прозвучавшем жалостливом и слабом слове «опять» сжимается сердце. — Просто… не снись мне, а тут будь… Пожалуйста… Так боюсь, что тебя тут нет, и… жарко отчего-то очень… — бессвязно тянет мальчишка, а после поворачивает голову в ту сторону, где сидит у постели Арсений, и щекой жмется к прохладным пальцам Попова, которые едва уловимо поглаживают горящую щеку. Не видит, но чувствует, льнет и ладони не выпускает — продолжает слабо сжимать из последних сил.       Попов чувствует, как внутри от этого что-то ломается.       Злость на себя кипит страшная вперемешку с отчаянием, кажется, будто с ума сейчас сойдет от бессилия и невозможности помочь, хотя хочется так, что сердце кровью обливается. Грудную клетку жжет и царапает что-то когтистое и большое. Хочется взвыть раненым зверем и перевернуть все в этой комнате, самому сейчас же поехать в столицу за лучшим врачом, коней загнать, но обернуться за пару часов. Ветер снова бьется в окно, но, кажется, на этот раз без дождя. Антон снова кашляет, продолжая прижиматься к пальцам на щеке и не выпускать ладонь Арсения.       Попов едва справляется с захлестнувшими его чувствами, тяжело дышит и сжимает зубы; еще раз глядит на дремлющего в жару Шастуна, который жмется, хмурится и дрожит от лихорадочного жара. Голубые глаза отрываются от лица мальчишки и глядят на окно — все еще темно, и мужчина не знает, который час, но чувствует, что до рассвета еще далеко, и эта мысль о том, что время идет так медленно, злит. Он снова переводит взгляд на мечущегося мальчишку, убирает пальцы с его щеки и отпускает ладонь, сжимая ее напоследок крепче обычного. Поднимается, чувствуя тяжесть в спине от неудобной позы, оставляет кроткий и бережный поцелуй на влажном и горячем виске Антона, а после выходит из комнаты, притворяет дверь и кличет служанку. Та — растрепанная и торопливая — быстро оказывается рядом с барином, который требует принести для Шастуна сухое белье, чтобы переодеть его, и миску со спиртом для растирки.       К утру жар удается сбить — не сильно, но мальчишке становится легче. Кошмары отступают, он больше не бредит и не мечется по постели. Попов чувствует, что впервые за ночь может выдохнуть. Его рукава рубахи закатаны и немного мокры у краев, штаны и сапоги по-прежнему грязные с дороги, темные волосы небрежными прядками ложатся на лоб, а взгляд такой же острый, но страшно уставший и изможденный, и темень под веками делает это гораздо заметнее. От Арсения пахнет горьким спиртом, сладковатым чаем, который ему принесла служанка, и стылым запахом грозы, которая осталась на его волосах и одежде.       Чуть позже приезжает врач — с саквояжем, чуть тучный и невысокий, с темными, уже чуть седеющими бакенбардами и важным взглядом — недовольным, но понимающим. И не такое бывало, чего уж тут; да и узнав фамилию господина, требующего его посреди ночи в уезд, долго противоречить прибывшему стремянному не стал — больно высокого положения в обществе и дерзкого нрава был граф, чтобы с ним пререкаться. Сам Арсений врача — Нестора Михайловича — не встречал. Через окно своей комнаты, где ни разу не присел, глядел, как тучный господин выходит из двуколки, немного неловко вытаскивает за собой свой врачебный саквояж и поднимается по ступенькам усадьбы вслед за лакеем. Полчаса проходят в напряженном волнении и тревоге — Арсений меряет комнату резкими шагами и ждет заветного стука в дверь.       Спустя полчаса наконец дожидается. Лакей приученным жестом стучит в закрытую дверь гостевой комнаты, извещая о том, что Нестор Михайлович закончил осмотр, и если граф желает, то может с ним переговорить. Арсений просит пригласить его сюда, не пугаясь удивления в чужих глазах от его внешнего вида и шального взгляда — блестящего, лихорадочно-возбужденного и вымученного. Доктор, проходя в комнату, располагается к одном из кресел с изогнутой мягкой спинкой и дубовыми поручнями. Внимательно разглядывает графа из-под серебряного монокля, хотя вида старается не подавать, а после, промакивая немного широковатый лоб платком, — дурная светская привычка — отвечает на вопросы о состоянии больного: не лечащийся сразу и потому вытекший в тяжелые последствия лихорадки, катар в острой форме. После этого врач оставляет два флакона с лекарством и дает обязательные рекомендации по содержанию больного: растирания, настойки и покой. Арсений выписывает Нестору Михайлович вексель на неоговоренную сумму, а тот, забирая его, проговаривает со странно-лощеной улыбкой, что если к следующему утру жар не спадет, то граф должен снова отправить за ним.       Еще несколько мгновений Попов смотрит, как врач садится в ту же двуколку, которой правит стремянной, и уезжает за ворота. Небо серое и пасмурное, а ветер прохладный и сильный, будто лиственный сентябрь уже вступил в свои права, поливая землю дождями и грозами. Граф дождался, когда ворота закроются, отстраненно смотря перед собой на пустое парадное. Кажется, можно было выдохнуть и принять то, что все в порядке, но резко сошедший с плеч груз тревоги и усталость не давали этого сделать. Постояв еще немного перед окном, Арсений вновь поднялся на второй этаж и прошел к Антону. В комнате стоял приглушенный свет из-за чуть приоткрытых штор на окне, а свечи больше не горели. Пахло свечным дымом, спиртом, все тем же спертым воздухом и сладковатым привкусом настойки, которую оставил Нестор Михайлович на тумбе, давая Антону. Мальчишка спал — не дремал, не мучился лихорадочными кошмарами и не бредил в жару горячки. Только небольшая складочка меж бровей осталось неизменной и по-детски подрагивающие ресницы. Арсений старался пройти в комнату тихо, чтобы поближе взглянуть на родное лицо и, оказавшись у изголовья постели больного, почувствовал, как сердце защемило от такого Антона — теперь совсем знакомого, неожиданно взрослого и умиротворенного.       Попов осторожно поднес пальцы ко лбу Шастуна и, ощутив тепло, а не полыхающий жар, тихо выдохнул и смочил языком пересохшие губы, но так и не дотронулся до кожи. Отчего-то стало боязно. А в сознание — теперь не скованного цепями чувств — закралась мысль о том, как глупо было приезжать сюда посреди ночи, посылать за столичным врачом и сидеть тут ночь напролет, пугая прислугу своим видом; ведь с того дня, когда они расстались в последний раз, ничего не изменилось. И Попов боялся, что слова, сказанные Антоном, были лишь бредом возбужденного болезнью сознания. Но он решил не думать об этом сейчас, отгоняя, словно волков, набежавшие мысли. Последний раз оглядев бледное лицо Шастуна с разметавшимися по подушке прядками волос, Арсений вышел из комнаты, забирая свой мундир и рубаху, оставленные на стуле, и тихо притворяя за собой дверь.
210 Нравится 93 Отзывы 82 В сборник
Отзывы (15)