***
Она толкнула дверь и вошла в холл. Тепло окутало её сразу — мягкое, почти осязаемое, пахнущее деревом, картоном и тем особенным, ни с чем не сравнимым запахом старых чертежей, который, казалось, въелся в стены этого здания. Снег, налипший на плечи и воротник, начал таять, и Мира стряхнула его быстрыми, резкими движениями — сначала с одного плеча, потом с другого, потом провела ладонью по волосам, сбрасывая капли. Снежинки, запутавшиеся в прядях, превратились в крошечные водяные бусины, и она смахнула их на пол. В холле было пусто. Администратор уже ушла, оставив после себя только выключенный монитор и кружку с засохшим чайным пакетиком на краю стойки. Тишина стояла такая, что Мира слышала, как где-то наверху, на втором этаже, едва различимо играет джаз — та же радиостанция, что и всегда, — и этот звук, приглушённый стенами, был почти успокаивающим. Она не стала сразу подниматься. Вместо этого прошла к стеллажам, что стояли вдоль стены у подножия лестницы, — к тем самым, которые она заметила ещё в первый свой визит, но ни разу не рассматривала как следует. На полках, подсвеченные мягким, почти музейным светом, стояли макеты зданий. Их было около десятка — небольших, размером с обувную коробку, — и каждый из них, казалось, жил своей собственной, отдельной жизнью. Серый картон, деревянные бруски, прозрачный пластик, имитирующий стекло, крошечные деревья из сушёной травы — всё это было сделано вручную, с той тщательностью, которая не оставляла сомнений: эти макеты собирал человек, который любит своё дело. Она остановилась у одного из них — жилого комплекса, судя по всему: несколько корпусов, внутренний двор с миниатюрными скамейками, пешеходные дорожки, выложенные крошечной галькой. Она наклонилась ближе, разглядывая детали, и вдруг заметила то, что не увидела бы, если бы не её архитектурное прошлое: линии не были симметричны. Здание чуть поворачивалось вокруг своей оси, создавая иллюзию движения, — и этот поворот, почти незаметный глазу, делал весь комплекс живым, дышащим, словно он не стоял на полке, а рос из земли. Сзади послышались шаги. Она выпрямилась и обернулась. Третьяков шёл к ней от кухни, держа в руке бумажный стаканчик, от которого поднимался пар. Его шаги были мягкими, почти бесшумными — подошвы ботинок скрадывали звук, — и Мира вдруг поймала себя на мысли, что он двигается по этому холлу так же естественно, как вода течёт по руслу. Он был в своём пространстве, и пространство это принимало его. — Зелёный, без сахара. — Сказал он, протягивая ей стаканчик. — В бумажном, потому что кружки в посудомойке. Простите. — Ничего. — Она взяла стаканчик, не касаясь его пальцев. Мира отпила чай — горячий, горьковатый — именно такой, как она любила. — Это ваш? — Спросила она, кивая на макет. — Да. — Он подошёл ближе и встал рядом. — Жилой комплекс на Петроградской. Тот самый, ради которого мы все здесь собираемся. — Я думала, это секретно. — Макет — нет. Секретно то, что внутри. — Он чуть усмехнулся, но без веселья. — Там несущая конструкция не совсем обычная. Мы долго спорили с заказчиком — он хотел дешевле, я хотел надёжнее: всё как всегда. В итоге мы договорились. Мира обвела взглядом изогнутые линии фасада. — Вы настояли, потому что поворот корпуса даёт дополнительную жёсткость? — Она прищурилась, разглядывая конструкцию. — Или потому что это красиво? — Задаёте вопросы как архитектор. — Я не архитектор. Я просто любопытная. — Архитектор — это и есть любопытный человек, который не остановился. — Он чуть наклонился к макету, и свет упал на его лицо, смягчая резкие черты. — Поворот даёт жёсткость, но главное — он создаёт внутренний двор, защищённый от ветра. На Петроградской всегда дует с Невы, и если поставить корпус прямо, двор будет продуваться насквозь. А здесь — смотрите, — он указал пальцем на миниатюрные дорожки, — ветер огибает здание, и внутри образуется зона тишины. Люди могут сидеть на скамейках и не кутаться в пледы. — Вы думаете о людях, которые будут сидеть на скамейках? — А о ком ещё думать? — Он поднял на неё глаза, и в этом взгляде не было ни рисовки, ни желания произвести впечатление. Мира хотела спросить что-то ещё. Она чувствовала это — вопрос, который уже сформировался где-то в горле, но который она не могла произнести вслух. И ей пришлось приложить много сил, чтобы не задать его. Потому что задать его означало бы пересечь границу — ту самую, которую она выстроила вокруг себя с такой тщательностью. Границу, за которой начиналась не работа, а что-то иное. Вместо этого она просто кивнула — коротко, почти незаметно — и сделала ещё глоток чая. Костя заметил её колебание. Она увидела это по тому, как на секунду задержался его взгляд — на её лице, на её пальцах, сжимавших стаканчик, — но он ничего не сказал, просто принял. — Пойдёмте. — Сказал он. — Беликов будет через пятнадцать минут. Они двинулись к лестнице — он чуть впереди, она за ним. Ступени привычно скрипели под ногами, и Мира, поднимаясь, считала их машинально. Она не знала, зачем это делает, — может быть, чтобы занять голову чем-то, кроме мыслей о том, как он говорил о ветре и скамейках. Её каблуки стучали по дереву — слишком громко, слишком резко, — и она подумала, что нужно было надеть ботинки без каблуков. На четырнадцатой ступени её каблук скользнул по влажному дереву и Мира, потеряв равновесие, качнулась назад. Она не вскрикнула — только дыхание перехватило где-то в горле, резко, как от удара. Рука взметнулась, ища опору, но пальцы схватили только воздух. Третьяков подхватил её за талию — крепко, уверенно, без колебаний. Он поймал её в падении, придержал, не давая завалиться назад, и на долю секунды она оказалась прижатой к нему — спиной к его груди, затылком почти касаясь его груди. Она почувствовала тепло его тела — сухое, скупое, — и запах: картон, чай, что-то ещё, едва уловимое, как нагретая солнцем ткань. Его дыхание — спокойное, ровное, — коснулось её волос где-то у виска, и от этого по коже пробежала короткая, предательская дрожь, которую она не смогла подавить. Её сердце, до этого бившееся ровно, вдруг сорвалось в галоп — громко, беспорядочно, и она была уверена, что он слышит его. Чувствует спиной, ладонями, всем этим воздухом. Она замерла — всего на секунду, но в эту секунду поместилось всё: и жар, разлившийся по телу, и злость на саму себя за то, что она вообще способна на такую реакцию. Он не сразу отпустил её. Его ладонь всё ещё лежала на её талии — не сжимая, но и не размыкаясь, — и она поняла: он ждёт. Ждёт, пока она вернёт себе равновесие. — Долго вы собираетесь меня держать? — Её голос прозвучал ровно, почти холодно, и она сама удивилась тому, как быстро ей удалось вернуть контроль. Только где-то в глубине, под слоем колкости, ещё пульсировало эхо сбитого дыхания. — Я вообще-то стою на ногах. — Теперь — да. — Он убрал руку. Медленно, без резких движений, словно давая ей возможность убедиться, что она действительно стоит. — Простите. Вы поскользнулись. — Я заметила. — Она поправила сумку на плече и, не оборачиваясь, сделала следующий шаг. — Ступени влажные. Могли бы предупредить. — Мог бы. — В его голосе ей послышалось что-то похожее на улыбку — не насмешливую, а скорее задумчивую. — В следующий раз я положу ковровую дорожку. — Это лишнее. — Она бросила это через плечо, всё ещё не оборачиваясь. — Как знаете. Мира поднялась на верхнюю площадку и только там позволила себе выдохнуть. Коротко, почти беззвучно. Тело всё ещё помнило тепло его ладони. Она запретила себе об этом думать и зашагала по коридору. На втором этаже горел мягкий свет. Джаз звучал громче — саксофон, тягучая мелодия. Они прошли по коридору до двери с табличкой «Тессера», и Костя открыл её перед Мирой. — Я буду у себя, — сказал Третьяков, — если что-то понадобится — вы знаете, где меня найти. — Знаю. Он кивнул и ушёл. Мира вошла в переговорную и закрыла дверь. Подсолнух в вазе чуть повернулся к окну — за стеклом падал снег. Она села на своё обычное место, лицом к двери, обхватила стаканчик ладонями и сделала глоток.***
В «Тессере» было тихо. Той особенной, глубокой, почти музейной тишиной, которая не давит на барабанные перепонки, а, напротив, обволакивает их, как вата, — Мира уже начала узнавать её, эту тишину, и находить в ней странное, почти противоестественное для себя успокоение. Она сидела на своём обычном месте — спиной к окну, за которым падал снег, лицом к двери, — и перед ней, разложенные на тёмном дереве стола веером, как карты перед гадалкой, лежали её бумаги. Блокнот, раскрытый на странице, где фамилия «Кретчетов» была обведена трижды, с каждым кругом всё более жирно, словно давление карандаша могло заставить его материализоваться. Карта промзоны, которую она уже выучила наизусть, — каждый складской комплекс, каждый подъездной путь, — но всё равно продолжала водить по ней пальцем, надеясь, что бумага выдаст то, чего не выдают люди. Телефон лежал экраном вверх — молчаливый, безучастный, — и Мира, бросив на него короткий взгляд, снова взяла его в руку. Она набрала номер Ткачёвой, не глядя на экран, — пальцы уже запомнили последовательность цифр. Гудки пошли один за другим — длинные, пустые, как коридор, в котором никогда никого не было. Один, второй, третий, четвёртый — и зазвучал втоответчик. Мира сбросила, не оставляя голосового сообщения не из гордости, а из того смутного, почти суеверного чувства, что сообщение, оставленное на автоответчике, это признание в собственном бессилии. Мира отложила телефон экраном вниз — резче, чем собиралась, — и перевела взгляд на часы: 19:10. Беликов опаздывал. Это было не похоже на него: в прошлый раз он пришёл минута в минуту, даже на пять минут раньше, и стоял на пороге, сжимая свой поношенный портфель обеими руками, как баррикаду, как щит, как единственную защиту от мира, которому он не доверял. Она помнила его лицо в ту первую встречу — серое, изрезанное морщинами, с тенями под глазами, которые не могла скрыть никакая вежливая улыбка, — и помнила, как он смотрел на неё, прежде чем сесть: оценивающе, выжидающе, словно всё ещё не решил, можно ли ей доверять. А потом он заговорил, и она поняла: этот человек носил в себе правду так долго, что она стала частью его тела — как старая кость, которая срослась неправильно, но болит при каждом движении. Он не мог просто так взять и не прийти. Она отогнала мысль, что что-то случилось. Мало ли что — пробки, застрял в лифте, забыл бумаги, вернулся за ними, снова застрял. Причин могло быть множество, и ни одна из них не стоила того, чтобы начинать паниковать раньше времени. В коридоре послышались шаги. Мира подняла голову. Шаги были не старческими, не шаркающими — ровные, уверенные, с тем характерным, чуть более тяжёлым звуком, который бывает, когда человек идёт не спеша, но и не мешкает. Это был Третьяков. Она уже научилась различать его походку среди десятка других — по ритму, по давлению подошвы на деревянные половицы, по тому, как он никогда не ускорял шаг и не замедлял. Он шёл из своего кабинета, и, кажется, с кем-то разговаривал — до неё донёсся его голос, приглушённый стенами, но отчётливый: спокойный, ровный, без тени раздражения или спешки. — Да, я понимаю. — Пауза. — Нет, ничего страшного, конечно. Выздоравливайте. Мира уже стояла у двери. Она сама не заметила, как поднялась — ноги сработали раньше, чем сознание, повинуясь тому инстинкту, который выработался за годы журналистики: если ты слышишь что-то важное, ты должна быть там, где это происходит. Она вышла в коридор — тихо, почти бесшумно, — и замерла на пороге. Костя стоял у окна, у дальней стены коридора, опустив телефон. Свет из его кабинета падал на пол косой жёлтой полосой и обрезал его фигуру по грудь, оставляя лицо в полумраке. Он смотрел на экран с тем выражением, которое Мира уже научилась распознавать: не досада, не раздражение, а скорее спокойная, почти усталая констатация. Так смотрят на вещи, которые нельзя изменить. — Беликов? — Спросила она, хотя ответ уже знала. Он обернулся. В его лице — она теперь видела его яснее, потому что он шагнул в полосу света, — действительно не было ни тени досады. Только ровное, внимательное спокойствие, какое бывает у людей, которые привыкли принимать обстоятельства как данность, не тратя сил на бесплодное раздражение. — У внучки температура под сорок, он не может её оставить. Просил извиниться. Мира стояла неподвижно. Где-то в солнечном сплетении — она почти физически ощутила это — что-то оборвалось. Та самая струна, которую она старательно, методично, с упрямством, граничащим с одержимостью, натягивала последние дни. Она ждала этого звонка почти неделю. Готовилась: перечитывала заметки с первой встречи, выписывала вопросы, продумывала, как построить разговор, чтобы не спугнуть его, чтобы дать ему выговориться, чтобы получить те документы, которые он обещал. Она представляла себе эту встречу — вторую, решающую, — и теперь всё это, весь этот выстроенный в голове сценарий, рассыпалось в пыль от одной короткой фразы: «У внучки температура под сорок». Она почувствовала, как внутри разливается холодная, знакомая горечь — смесь разочарования и злости, той самой, что всегда приходила, когда планы рушились не по её вине. Но она не позволила этому чувству проступить на лице. Ни единым мускулом, ни единой дрожью в уголке губ. Только подбородок чуть вздёрнулся выше — инстинктивно, — и спина стала ещё прямее. — Ясно. — Сказала она ровно. Голос прозвучал именно так, как она хотела: спокойно, почти безразлично. — Тогда я поеду. Она развернулась на каблуках — резко, одним движением, — и вошла в «Тессеру». Её шаги были быстрыми, точными, почти механическими. Блокнот и карта — в сумку, телефон — в карман пальто. Она двигалась, как автомат, запрограммированный на сбор вещей, и не позволяла себе думать. Потому что если бы она позволила себе думать, ей пришлось бы признать, что она злится. Не на Беликова — на обстоятельства. На то, что всё опять упирается в ожидание и что она, привыкшая действовать, опять вынуждена ждать. — Мирослава. — Костя стоял в дверях переговорной. Она не слышала, как он подошёл, — его шаги были почти бесшумны, — но теперь он был здесь, прислонившись плечом к дверному косяку, и смотрел на неё. Она не обернулась. — Что? — Вы можете остаться, если хотите. Поработать. Здесь тепло, и чай есть. — Он помолчал, и в этой паузе ей послышалось что-то похожее на осторожность, словно он подбирал слова. — «Тессера» почти не занята — сотрудники предпочитают переговорные на первом этаже. Так что вы никому не помешаете. Можете в любое время приходить. Она замерла на полуслове, не донеся до сумки карту промзоны. Потом медленно, очень медленно выпрямилась и обернулась. Его слова всё ещё висели в воздухе, и она прокрутила их в голове дважды, прежде чем ответить. В них было что-то, что не укладывалось в простое гостеприимство. Что-то слишком щедрое, слишком открытое для человека, который всегда держал дистанцию. Она посмотрела на него — на его лицо, спокойное, как всегда, — и почувствовала, как внутри шевелится знакомое, холодное любопытство: то самое, которое заставляло её копать дальше, даже когда все вокруг советовали остановиться. — Вы предлагаете мне работать в вашем бюро. — Произнесла она медленно, словно пробуя эту мысль на вкус. — На постоянной основе. Приходить, когда захочу, занимать переговорную, пить ваш чай. — Она чуть склонила голову набок, и её взгляд стал острее. — А вы не боитесь, что я накопаю что-то про вас? — Про меня? — Он чуть приподнял бровь. — Вы работаете с Морозовым. — Сказала она, и слова эти, произнесённые ровным, почти холодным тоном, повисли между ними, как вызов. — А его расследую. Я буду сидеть в вашей переговорной с бумагами, которые могут похоронить его бизнес. И вы предлагаете мне приходить сюда в любое время? — Она сделала шаг к нему — не угрожающий, но достаточно заметный. — Либо вы мне доверяете, либо настолько уверены, что я ничего не найду, что готовы открыть все двери. Что из этого? Он выдержал её взгляд. Не отвёл глаз, не засуетился, не стал оправдываться. Только что-то в его лице изменилось — едва уловимо, в уголках губ, — и Мира вдруг поняла, что он ждал этого вопроса. Может быть, с самого начала. — Я не боюсь того, что вы можете найти. — Сказал он негромко. — Я знаю, на каких объектах работал, и знаю, что сметы, которые я подписывал, были честными. А Морозов... — он помедлил, — Морозов — это не моя тайна. Я не обязан его защищать. — Но вы с ним работаете. — Да. — Он не попытался смягчить. — Я уже говорил, что думаю по этому поводу. Ничего не изменилось. Мира молчала. Она смотрела на него и пыталась понять, где в этом человеке заканчивалась искренность и начинался расчёт. Он не оправдывался и не пытался выглядеть лучше, чем есть. Он просто констатировал факт, как констатировал бы свойства бетона или цвет неба за окном. И от этой прямоты — спокойной, взрослой, лишённой всякой рисовки — ей вдруг стало трудно дышать. — И всё-таки. — Сказала она тише. — Зачем вам это? Я же вижу: вы не просто предлагаете мне стол и чай. Вы хотите, чтобы я была здесь. Зачем? Он отвёл взгляд — впервые за весь разговор, — и этот жест, короткий, почти незаметный, сказал ей больше, чем любые слова. Он смотрел куда-то в сторону, на стеллаж с макетами, на серый картон и деревянные бруски, и в его лице не было ни смущения, ни неловкости. Только тихое, сосредоточенное молчание человека, который подбирает слова с той же тщательностью, с какой подбирает материалы для макета. — Потому что вы единственный человек, который задаёт правильные вопросы. — Сказал он наконец. — И потому что я хочу, чтобы вы нашли то, что ищете. Не ради меня, ради себя. Мира выдохнула — сама не заметила, что задерживала дыхание. Она не была уверена, что он ответил честно, но знала, что он ответил не солгав. И этого, наверное, было достаточно. — Я подумаю, — сказала она и положила карту обратно на стол, — но сейчас — да, я останусь, мне нужно найти одного человека. — Кретчетова. Она вскинула голову. Откуда он знает? Она не называла этой фамилии при нём и не говорила, кого ищет. И тут же память подбросила ответ: блокнот, раскрытый на заднем сиденье, когда он постучал в окно машины. Он стоял и смотрел на неё сквозь стекло — достаточно долго, чтобы успеть прочитать фамилию, обведённую красным. — Вы прочитали, — сказала она. — Я увидел, — поправил он, — вы сидели в машине, и блокнот лежал у вас на коленях, фамилия была обведена, я не читал остального. — Но фамилию запомнили. — У меня профессиональная память на детали. — Он пожал плечами. Она не нашлась, что ответить. Раздражение, мелькнувшее было, погасло, не успев разгореться: он не рылся в её бумагах, не допрашивал, не лез в расследование. Просто скользнул взглядом — и запомнил. Так же, как она запоминала его манеру слушать и древесный запах в его кабинете. Елизарова чуть усмехнулась — коротко, одними губами, — и уже отвернулась к своим бумагам, когда её взгляд упал на подсолнух. Он стоял в высокой вазе на столе, развернув свои лепестки к окну, за которым падал снег. В прошлый раз она не обратила на это внимания — ей было не до цветов, — но теперь, в тишине опустевшего бюро, в мягком свете настольной лампы, этот одинокий цветок вдруг показался ей почти невыносимым. Он тянулся к свету — к тому свету, которого не было, — и в этом движении, таком медленном, что его невозможно заметить глазом, было что-то глубоко неправильное. — Подсолнухи гелиотропны, — сказала она, не оборачиваясь. Слова прозвучали тише, чем она ожидала, — почти задумчиво. — Что? — Костя всё ещё стоял в дверях. — Они поворачиваются к свету. Всегда. — Она наконец обернулась и встретила его взгляд. — Но они не должны стоять в одиночестве. Им нужна пара, иначе они чахнут. Он посмотрел на подсолнух, потом на неё. В его глазах — светлых, спокойных — что-то промелькнуло и исчезло, прежде чем она успела это поймать. — Я куплю второй. — Купите. Она снова отвернулась к бумагам, и он понял: разговор окончен. Но у двери задержался — всего на секунду, — и бросил через плечо: — Беликов вернётся. Он не из тех, кто бросает дело на полпути. — Я знаю. Дверь закрылась с тихим, деликатным щелчком. Мира осталась одна. Она села за стол, положила руки на бумаги и несколько секунд сидела неподвижно, глядя на карту промзоны, на красные кружки, на стрелки, уходящие в никуда. Потом взяла телефон и снова набрала номер Ткачёвой. И снова зазвучал автоответчик.***
Спустя четыре с лишним часа, когда стрелки настенных часов в коридоре подобрались к полуночи и бюро окончательно вымерзло в тишине, Константин вышел из своего кабинета. Он задержался дольше обычного — работал над правками к проекту, которые обещал сдать к утру, — и теперь, в опустевшем здании, каждый его шаг отдавался гулким эхом, разносясь по коридору и затихая где-то у лестницы. Он уже собирался спуститься вниз, когда заметил, что из-под двери «Тессеры» всё ещё сочится свет — узкая, жёлтая полоска, прорезавшая темноту коридора. Третьяков остановился, глядя на эту полоску света, и в голове пронеслось всё разом: их разговор в хосписе, её мокрые ресницы на парковке, тепло её талии под его ладонью на лестнице, — и то, как она спросила: «Вы хотите, чтобы я была здесь. Зачем?». Он осторожно, почти бесшумно приоткрыл дверь. В переговорной горела только настольная лампа. Её мягкий, желтоватый свет падал на стол, на разложенные веером бумаги, на карту промзоны с красными кружками, на блокнот, раскрытый на странице, где фамилия «Кретчетов» была обведена трижды, — и на Миру. Она спала. Её голова лежала на скрещённых руках, прямо поверх бумаг. Поза была неловкой, почти детской — так засыпают студенты над конспектами, — и в этой неловкости было что-то до странности беззащитное. Свет лампы падал на её лицо: бледное, осунувшееся, с лёгкими тенями под глазами, но удивительно спокойное во сне. Та собранность, которую она носила как броню, — подбородок вздёрнут, линия рта очерчена резко, плечи развёрнуты, — исчезла, растворилась, и теперь перед ним была просто уставшая женщина, которая уснула за столом. На левой скуле всё ещё краснел след от шариковой ручки — тот самый, что он заметил ещё на парковке. Её дыхание было ровным, глубоким, и ресницы чуть подрагивали во сне — должно быть, ей что-то снилось. Он стоял и смотрел на неё. Не с нежностью, не с умилением — с тем особым, молчаливым вниманием, которое всегда появлялось у него при взгляде на неё. Она работала до изнеможения — не ушла, хотя всё сегодня складывалось против неё. Она осталась и продолжала искать, и в этом было что-то, что он узнавал, — что-то, что он сам делал когда-то, когда после смерти брата сидел над бумагами, пытаясь разобраться с опекой над Аней, с новыми обязанностями, с новой жизнью. Он помнил, как это — не спать ночами, потому что не можешь остановиться. Константин перевёл взгляд на стол. Рядом с её локтем лежал телефон — экраном вверх, — и кружка с давно остывшим чаем. Подсолнух в высокой вазе по-прежнему стоял один, развернув лепестки к окну, за которым падал снег. Он вышел, выключив лампу. Плед хранился наверху, в комнате отдыха, которую почти не использовали, — он знал это, потому что сам распорядился когда-то, когда перестраивал здание. Он поднялся по лестнице, стараясь не шуметь, нашёл его в шкафу — тёмно-серый, плотный, — и спустился обратно. В переговорной ничего не изменилось. Она спала в той же позе, и снег за окном всё так же падал. Третьяков подошёл ближе, остановился у неё за спиной и, развернув плед, осторожно накинул ей на плечи. Его руки не коснулись её — только ткань легла мягко, как ложится тишина. Мира, не просыпаясь, чуть пошевелилась — только плечи дрогнули, — и тут же замерла снова. Он достал из внутреннего кармана пиджака именной пропуск — пластиковую карточку с её фамилией: «Мирослава Елизарова». Положил его на стол, рядом с блокнотом, — тихо, чтобы не разбудить. И в этот момент экран телефона засветился. Короткая, резкая вспышка выхватила из мрака очертания бумаг. Костя не собирался читать сообщение — просто рефлекторно скользнул взглядом по экрану: текст был коротким, и глаза выхватили несколько строк раньше, чем он успел отвести взгляд. Сообщение было от Войнова: «Я распорядился, чтобы тебе выдали всю отчётность за последние три года». Третьяков отвёл взгляд от экрана. Телефон погас, и переговорная снова погрузилась во мрак.