***
-Дазай Осаму, вы обвиняетесь в колдовстве, служении дьяволу, совращение сынов и дочерей божьих с пути истинного и приговариваетесь к... -Нет, прошу, я не виновен! Я чист! Я, я... Я не служу дьяволу! Я верен Господу!! ПРОШУ!!! Пожалуйста... -Братья!- со своего места поднялся юный экзорцист. Его глубокий и звучный, но в то же время немного звонкий голос эхом прокатился под сводами базилики, отражаясь от стен, колонн и нефов, от алтаря, от икон, от скульптур святых и мучеников, от рельефов, что были укрыты в тени, от арочного потолка, покрытого фресками, от витражных окон... Бледная, будто бы покрытая эмалью кожа, длинные, шелковистые пряди цвета вороного крыла, стройные дуги бровей, тонкая нитка губ, изящный нос, высокий, аристократичный лоб, аметистовые глаза.... Федор. Федор Достоевский. Пусть он был весьма молод, но все же уже достиг немалых высот, с необыкновенным рвением принимаясь за любую работу, страстно веруя в Бога, готовый на все ради служения ему и четко убежденный в своих идеалах и стремлениях. Его проповеди слушались с особым вниманием и любопытством, его голос будто бы проникал в само сознание, саму душу, затрагивая самые тонкие ее струны, заставляя людей с необыкновенным интересом слушать себя, боясь пропустить хоть слово, хоть малейший вздох. И сейчас, когда он заговорил, вовсе неудивительно, что все взгляды в зале тут же обратились к нему, все шепотки затихли, и даже Дазай, до того громко кричавший, теперь лишь тихонько всхлипывал. -Братья,- продолжил черноволосый,- я... Я чувствую его чистую и непорочную душу. Она такая светлая и безгрешная... Он вовсе не виновен в том, что Дьявол ослепил его, что он не был достаточно силен... Я вижу терзания его души! О, Господь, за что же ты послал ему такие муки!? Такой юный и слабый, он должен был стать святым мучеником, но так и не смог завершить ту миссию, что возложили на него Небеса... Теперь его душа, терзаемая дьявольскими желаниями, и разум, что нечистый наполнил порочными думами... Его душа кажется вам грязной, но за этим кроется чистота и свет... Смогу ли... Смогу ли я спасти его?- он на секунду замолчал, возведя глаза к высоким потолкам, будто спрашивая изображённого на своде и окружённого ангелами Иисуса, верно ли он поступает, а затем, будто с новыми силами, с новой энергией, заговорил: -Братья! Могу ли я попытаться очистить душу этого раба божьего, что была запятнана Дьяволом, могу ли попытаться спасти, очистить его? Зал разразился одобрительным возгласами, хлопками и кивками. -Благодарю вас! Аминь. Достоевский изящно склонился в лёгком поклоне, после чего подошёл к Осаму и, присев на корточки перед его распластанной по полу фигурой, что казалось сейчас такой одинокой и жалкой, слегка приподнял за подбородок, мягко проведя пальцами по щеке, заглянул в глубокие янтарные, потрясающе прекрасные глаза своими фиолетовыми, будто обработанный аметист, с расширенными, словно бы в неком экстазе, зрачками... -Бедный, бедный мальчик... Только не бойся, я непременно спасу тебя, тебе нечего бояться и не о чем беспокоиться! Под этим проницательным, будто пронзающим насквозь взглядом шатен почувствовал себя невероятно слабым и уязвимым, даже обнаженным. От этого взгляда невозможно было укрыться, спрятаться, спастись, и Осаму, будто загипнотизированный, смотрел в его глаза, зачарованно, не отрываясь... Эти глаза будто бы пронзали его тело, оставляли на нем раны, ужасные, глубокие, кровоточащие раны, Дазай почти физически чувствовал боль от этого взгляда, но все же не отрываясь смотрел, будто бы получал удовольствие от этой тупой и ноющей, но одновременно острой боли, что пробиралась под кожу, в вены и артерии, циркулировала по телу, проникала во все органы кареглазого, заставляя его каждой клеточкой, каждым миллиметром тела ощущать это нарастающее чувство боли, что накрывало его с головой, захватывала, поглощала, уносила с собой... Пускай этот взгляд и длился лишь долю секунды, но для юноши она показалась целой вечностью, и когда Достоевский отвёл взгляд, Осаму будто бы почувствовал разрастающуюся внутри пустоту. Федор уходил из зала, темным силуэтом вырисовываясь на фоне светлого дверного проема, где двери перед ним услужливо распахнулись. Будто сам Бог, или же его посланник на земле... Осаму смотрел вслед уходящему экзорцисту опустевшим взглядом. Он чувствовал, что сейчас теряет что-то несомненно важное, жизненно необходимое, как воздух и вода, что-то очень и очень ценное. Его подхватили за руки и толчками повели через боковой выход, а он все оборачивался, не желая отпускать Федора из вида, не желая отводить взгляд, понимая, что надо идти, но в тоже время всем своим существом желая вырваться и ещё хоть целую вечность смотреть на этот чистый и непорочный, полный грации, изящества и красоты силуэт...***
Почему же.... Почему в подземельях так холодно и сыро? Осаму устало разлепил глаза, опухшие от недавних слез. Ему не дали умыться, и теперь он чувствовал, как соленые дорожки высохших слез медленно разъедают кожу, неприятно, но, впрочем, довольно слабо пощипывая. Ступни почти онемели из-за постоянного соприкосновения с ледяным каменным полом. Сперва их будто бы протыкали тысячью безумно тупых игл, потом они словно горели, обжигаемые пламенем костров, наконец боль стала такой невыносимой, будто кости ноги ломают, выворачиваю и выкручивают во все, какие только можно, стороны, а сейчас... Сейчас он не чувствовал почти ничего, лишь тупую, ноющую боль, нежные стопы покраснели, а кончики пальцев и вовсе побелели, даже начали синеть, но шатен не мог и пальцем пошевелить. Он лишь равнодушно глядел на свои ноги, которые, казалось, вовсе больше не могут функционировать, мыслями находясь где-то далеко, где-то, где были эти одновременно прекрасные и ужасающие лавандовые глаза, полные вечной заботой и состраданием к душам бедных грешников... О, сколько бы отдал Осаму, чтобы снова взглянуть в них, снова утонуть в этом мареве боли и благоговения, страха и восхищения, чтобы вновь потерять связь с реальностью, задыхаясь от этого сумасшедшего, пьянящего чувства, что охватывало его, стоило лишь взглянуть в эти фиалковые глаза, будто бы испещрённые тысячью крохотных трещинок.... От размышлений отвлекли чьи-то негромкие голоса и шаги, что послышались в конце коридора, и вскоре противный, режущий звук открываемой двери, явно ржавой и давно не смазываемой, окончательно вернувшись кареглазого к реальности. Шесть ног в черных, с острым носом, сапогах. Три человека. Дазай медленно поднял голову, оттягивая момент, терзая себя сладостными ожиданиями, отчаянно желая, и в то же время до дрожи боясь увидеть Достоевского. Он понимал, что, несмотря на сладкие речи, ждать от черноволосого ничего хорошего нельзя, но, несмотря на это, его до безумия, до неприличия тянуло к Федору, к этому чертовски (как бы странно это не звучало по отношению к служителю Господа-Бога) привлекательному религиозному фанатику. Впрочем, его с тремя священниками-экзорцистами, что пришли за Осаму, не было, и шатену еле-еле удалось подавить разочарованный вздох. Почему он так жаждал этой встречи? Зачем так ждал ее? Ведь в обряде экзорцизма, в том, что собирался делать Федор, не было ничего приятного - вряд ли черноволосый ограничится простыми заклинаниями на латыни, да помазанием кареглазого ладаном, уж слишком просто это было бы, слишком просто... Слишком жестока католическая церковь, слишком жестоки экзорцисты и их методы, чтобы упустить возможность причинить кому бы то ни было боль, а уж тем более обычному деревенскому парню, которому так не посчастливилось попасть под горячую руку чужого страха и подозрительности, чужой ненависти и злобы.... Слишком жестока, чтобы уступить соблазну сделать из Осаму козла отпущения. Шатена не повели, а почти потащили, из-за чего на ногах, и без того травмированных, образовались кровоточащие ссадины и царапины, оставлявшие за ним крохотные дорожки из капелек крови. Сперва они двигались прямо по сумрачному коридору с черным, закопчённым от непрерывного света факелов потолком, потом свернули влево, где почти тут же началась лестница вниз. За ней находилась тяжёлая деревянная дверь с витиеватыми орнаментом, изображавшим дерево с запретными плодами, змея-искусителя, Эдэм, Адама и Еву... Первый, шедший впереди экзорцист несколько раз повернул ключ в скважине и распахнул дверь, являя их глазам бесконечный лабиринт одинаковых темных коридоров, освещенных факелами в уродливых, грубо сделанных канделябрах. Шероховатые кирпичные стены, сводчатый потолок, не то покрытый копотью, не то тонущий во мраке... Скоро Дазай окончательно потерял надежду выбраться отсюда, запутался в поворотах и переходах, оставил бесплодные с самого начала попытки уследить за их путём. Он лишь вяло следовал за ведущими его людьми, еле-еле передвигая ноги и отчаянно стараясь не споткнуться, не упасть. Ещё несколько отчаянных, полных боли шагов, шагов из последних сил, на последнем издыхании. Его грубо втолкнули в просторную комнату в форме пятигранника. Как же она отличалась от всех тех коридоров, что они прошли до этого! Стены - светлые, гладкие и почти чистые, на каждой из них - узкое вытянутые окна, правда, не застеклённые. Из них тонкими струйками просачивался лунный свет, в которым плясали крохотные пылинки. Комнату освещали длинные восковые свечи, закреплённые в изящных литых напольных канделябрах. У стен стояли деревянные столы, на которых лежали рядом в огромных количествах разнообразных длинны и формы ножи, пилы, щипцы и крюки, устройства для дробления костей, всевозможных размеров гильотины (маленькие, очевидно, для пальцев, побольше - для конечностей и самые большие, для того, что осталось), какие-то непонятные, ужасающие фантазию инструменты, о предназначении которых шатен не хотел и думать. В центре располагался стол? В любом случае, нечто похожее на него. На его массивную деревянную поверхность сейчас опирался Достоевский, который, услышав шаги, тут же обернулся к вошедшим. -А, вот и вы, - он приветливо улыбнулся, будто и не собирался сейчас расчленять юношу, разрезать его плоть, ломать кости и вырезать внутренности, выдавливать глаза и вырывать ногти... Шатен внутренне содрогнулся от этого голоса, ласкового и спокойного, от приветливой улыбки и умиротворенного выражения лица русского, которого, кажется, вовсе и не смущало окружающее устройство комнаты. Осаму будто бы прирос к полу, не в силах двинуться. Как, как этот человек может быть так спокоен и равнодушен, зная, что всего через каких-то жалких несколько минут он будет издеваться над телом Дазая, вырывая из его горла отчаянные крики боли? -Раздевайся, мой милый мальчик, мы сейчас начнем. Милый...мальчик? Он ведь это сейчас не серьезно? От одного этого ласкового обращения, от нарочито заботливого голоса, от внутренности Осаму сжимались в один тугой клубок, почти выворачиваясь на изнанку. Он не мог проговорить ни слова, не мог пошевелить даже пальцем. Предлагать ему подготовить самого себя к пыткам... Это же почти то же самое, что предлагать приговоренному к повешенью самостоятельно надеть на шею петлю. Чудовищно. Жутко. Больно. Видя, что кареглазый не двигается с места, Достоевский недовольно поморщился и махнул рукой трем юношам, что привели шатена. Те, слегка поклонившись, сдернули с него изодранные рубашку и штаны, почти не встретив в ответ сопротивления. Будто вещь, его подхватили под руки и усадили, а затем и уложили на стол, плотно прикрепили запястья и щиколотки к ножкам веревками, больно врезающимися в плоть... Только сейчас Дазай вспомнил о необходимости сопротивляться, но, увы, было поздно - его тело уже было крепко зафиксировано, и все, что Осаму мог - это лишь слабо трепыхаться, будто птица, пойманная в клетку, впрочем, скорее больше страдая от своих действий - веревки почти моментально натерли нежную кожу, оставив от себя ссадины. Федора, как казалось, действия юноши позабавили - он смотрел на него, слегка выгнув бровь, с выражением полного непонимания на лице. Медленно, как будто хищник, подкрадывающийся к своей жертве, он подошел к шатену, мягко провел ледяной рукой по его худой щеке, вызвав тем самым волну мурашек, заставляя еще сильнее извиваться в своих путах в попытках вырваться. Кончиками пальцев он легко пробежал по тонкой шее и выступающим ключицам, скользнул дальше, к пупку, и там, очертив его ногтем, оторвал руку. С губ шатена сорвался судорожный вздох облегчения, и тихая, почти шепотом сказанная фраза: -Отпусти... Пожалуйста... - на что брови Федора изогнулись еще сильнее. -Какой ты забавный, - черноволосый проговорил это медленно, приторно-сладко, с легкой улыбкой на губах, растягивая слова, - Боишься, да? Зря, бояться своей судьбы глупо. Жаль будет портить твое чудесное личико, твое хрупкое тело... Но... Ты ведь понимаешь, что это для твоего же блага, для блага твоей души? -Не надо... Я...я боюсь. Мне страшно. Я не хочу, чтобы было больно. Пожалуйста, прошу, отпусти меня... -Отпустить? Мой милый мальчик, я ведь пообещал своим братьям по вере очистить тебя, изгнать из тебя демона. Пока я не выполню свое обещание, свой священный долг, я не смогу тебя выпустить. Дазай хотел было что-то возразить, но на его губы легла ладонь Достоевского: -Чшшшшшшш.... Молчи. Сейчас не время болтать, а то так и вся ночь пройдет, а мы и не приступим. Не убирая руки с чужих губ, черноволосый развернул вынутый из-за пояса свиток: -Итак, давай-ка посмотрим, что натворил демон твоими руками, какими грехами очернил твою душу. Хм... Ересь, совращение с пути истинного, ложь, святотатство, служение Сатане, колдовство... Мужеложство? Мой милый мальчик, неужто ты делил ложе с мужчиной? Шатен интенсивно замотал головой. -Славно, славно. Значит... Рука Достоевского с губ скользнула на подбородок, а затем, похлопав Осаму по щеке, вовсе ушла к столам с инструментами. Федор задумчиво пробежался пальцами по ручкам, остановив, в конце концов, свой выбор на увесистых, но не слишком больших щипцах с плоскими кончиками. Взвесив их в руке и удовлетворенно кивнув, он обернулся было к Осаму, но тут заметил все ещё стоящих в дверях экзорцистов. -Вы ещё здесь? Ступайте, дальше я справлюсь сам. Благодарю за помощь. Юноши вновь безмолвно поклонились и поспешили удалиться. -А теперь мы начнем. Достоевский встал где-то за головой шатена, там, где тот не мог его видеть. Прохладный метал коснулся мизинца, а через секунду всю руку пронзила острая боль, боль настолько сильная, что Дазай не мог сдержать крика, хотя до побеления, до крови закусил губы, а из глаз, будто стеклышки, брызнули слезы. Черноволосый вырвал ему ноготь. Вот так вот просто, да. Не успел юноша перевести дух, как на него вновь накатила волна нестерпимой боли, полностью поглощающей его сознание, заставляющей думать лишь о ней, сосредоточить на ней все свое внимание, все свое существо. Она заполняла собой весь ум Осаму, она, и ещё, пожалуй, его же душераздирающие крики. Вспышка боли. Ещё одна. И ещё. Краткое затишье. Неужели.... Всё? Ах нет, просто ногти на одной руке кончились. Время другой. И снова эти каскады боли, когда она из слабой резко перерастает в сильную, ужасно сильную, а затем остаются лишь ее отголоски, но лишь затем, чтобы потом разыграться с новой силой, на другом, правда, пальце. Это, впрочем, дела не меняло - измученную конечность Осаму ощущал как сплошной комок, кусок боли, и больше ничего. Шаги. Достоевский медленно прошел мимо Дазая, скользя слегка окровавленной рукой по обнажённому телу, оставляя за собой алые разводы. Ледяные пальцы пересчитали ребра, скользнули по бедру, очертили коленку, ушли вниз, к щиколотке, и там, сжав ступню, остановилась. Кареглазого трясло, будто в лихорадке, он тяжело дышал, лицо, перекошенное болезненным спазмом, распухло и покраснело от слез, на губах, будто бы роса, выступила кровь... Он слегка приподнял голову, чтобы увидеть Федора, а тот с лицом, не выражающим ничего, продолжал пытку. Шатен выгнулся в пояснице, откинув голову назад, а из повредившегося от крика горла рвался крик, часто срывающийся на хрип. Какие-то ногти черноволосый вырывал быстро, но некоторые нарочито медленно, будто бы хотел растянуть пытку, и вместе с тем...собственное удовольствие? Те несколько минут, за которые Достоевский полностью вырвал все его ногти, показалась Дазаю нескончаемыми, будто бы длились целую вечность. Шатен не чувствовал своих конечностей, лишь тупую, остаточную боль, напоминающую о перенесенных мучениях. Дыхание давно сбилось, он задыхался в собственных слезах и соплях, а во рту появился противный железный привкус. Впрочем... Сейчас эта ноющая боль казалась вовсе не неприятной. Напротив, она приносила какое-то извращённое, сладостное и томящее удовольствие. Наслаждаться болью? Неужто ему и впрям нравятся действия Достоевского, неужто он настолько низко пал, что презрел свое земное существо, презрел человеческие, земные законы? С приглушенным металлическим стуком на стол опустились испачканные в алой вязкой жидкости щипцы. Бледные, почти бескровные губы сложились в удовлетворенной, ласковой улыбки. Он улыбался. Федор Достоевский улыбался!!! Ему нравилось мучить кареглазого, нравилось чувствовать под своими руками такую податливую и хрупкую плоть Дазая, которой столь просто было нанести увечье, столь просто травмировать. Как пьянило это чувство власти, чувство собственного превосходства и вседозволенности! Он мог издеваться над этим жалким тельцем как захочет, ибо оно грешно, и он исполняет волю Господа! В глазах яркой вспышкой блеснул маниакальный свет, а пальцы сжались на рукоятке небольшого ножа. Лёгкий разрез на предплечье Осаму, но вместе со слабым вскриком боли он услышал и вздох удовольствия. Мальчик наслаждается пыткой? Что ж, тем интереснее будет заставить его страдать. Поддавшись непонятному порыву, черноволосый наклонился к свежему порезу и накрыл его поцелуем, языком слизывая рубиновые капли. Не ожидавший этого Дазай дернулся, за что чужие зубы больно впились в руку, оставляя багровый укус и отстраняясь. Стройные пальчики изящно и элегантно отерли губы, что все так же украшала чудная улыбка, улыбка удовлетворения. -А ты забавный. Фраза, произнесенная чарующим шепотом, такая неожиданная из уст Федора, и такая приятная. Нож неожиданно резко вошёл в плечо, вырывая из уст шатена хрипловатый крик. Не успевает Осаму привыкнуть, как нож вновь впивается в руку, но уже чуть пониже. Достоевский слегка покачивает ножом в разные стороны, лезвием расширяя рану, повреждая мышцу кареглазого. Кровь тёплыми ручейками бежит по руке, стекая на холодную поверхность стола. Нож неожиданно качнулся чуть сильнее, чем до этого, слегка проворачиваясь в ране и даря сладостное чувство боли вперемешку с каким-то животным восторгом от ощущения собственной слабости и незащищенности, от невероятно сильно дурманящего ощущения эйфории, что накатывало вместе с новой волной боли. Как же ему хочется стонать от удовольствия! Но нет, он не может показать экзорцисту, что ему приятно от тягучей боли в плече, не может хотя бы из чувства собственного достоинства. Из губ, что шатен плотно сжал, вырывается лишь тихий, приглушенный скулеж. Улыбка Достоевского становится ещё шире, ещё приторнее... -Милый бедный мальчик... Сила дьявола в твоём теле крепчает, но мы ведь не позволим ему взять вверх, верно? Мы ведь не дадим ему победить, не позволим поглотить твою душу, да? Достоевский ещё глубже вгоняет лезвие в руку Осаму, а тот лишь сдавленно мычит, все ещё отчаянно закусывая губы и отказываясь признавать свои чувства, не желая признаться в них даже самому себе. Какая ирония, вы не находите? Нож вырывается из раны, но лишь затем, чтобы с новой силой быть воткнутым в податливле тело, но уже не в руку, а в ключицу, так близко к отчаянно пульсирующей жилке сонной артерии на шее. Кажется, что Федор не задумывается о своих действиях, не контролирует себя, и это верно, но лишь отчасти. Ему и правда сносит крышу от поскуливаний и криков юноши, от подрагивания его тела, от пульсации артерий под тонкой загорелой кожей... И все же каждое его действие - четко продуманно и взвешенно в пусть и затуманенном, но все же четко мыслящем разуме. Пальцы черноволосого в притворной ласке скользят по шее, периодически задевая кровоточащую рану, надавливая на нее чуть сильнее, собирая на пальцы солоновато-сладкую багровую жидкость. Достоевский убирает руку, и шатен, будто бы заговоренный, тянется вслед за ней, насколько ему позволяет его положение. Экзорцист смотрит с усмешкой, томно прикрыв глаза и медленно слизывая с пальцев кровь своего пленника. Впрочем, стоит поощрить мальчика - он славно позабавил Федора, а за хорошую работу требуется хорошая награда. Вновь очертив подушечками пальцев порез по всему периметру, он ногтем отгибает кожу на краях, самым кончиком проникая в рану, заставляя шатена корчится от боли, но вместе с тем таять под этими руками, такими жестокими, но такими умелыми и ловкими. Палец неожиданным и быстрым движением проникает глубже входит в рану, почти на одну фалангу, в такую пьяняще душную, сырую и жаркую внутренность кареглазого. Дазай уже не может сдерживаться, и искусанные до крови губы приоткрываются в не то крике, не то стоне. Черноволосый аккуратно поворачивает палец туда-сюда, ногтем задевая и слегка царапая рану изнутри, принося ещё больше болезненных ощущений. И все же Достоевский не может контролировать себя полностью, уж слишком сладко причинять боль этому мальчику, слишком приятно оставлять на девственно чистом тельце следы и увечья самого разного вида... Федор одним резким, болезненным движением достал палец, сорвав с уст Осаму ещё один сладостный вскрик. Как же хорошо ломать это чудное тело! Хотя... Это всего лишь игрушки. Не пора ли приступить к более решительным действам? Руки сами тянуться к уродливой деревянной раме с винтами и большими острыми зубьями. Дробитель для костей. Достоевский освобождает ногу Осаму от веревок, поглаживая пальцами синевато-фиолетовые, с алыми кровоподтёками щиколотками, любуюсь выступающими тонкими венками, слегка пульсирующими под немного загорелой кожей. Почувствовав свободу, юноша, уже было свыкшийся с судьбой, резко дернулся, пытаясь выбраться, за что кончики пальцев тут же обожгло от резкого и сильного прикосновения, а чужие руки, что до этого мягко касались, чертовски сильно сжались, полностью подавляя все возможные попытки бегства. -Ах вот ты как... - голос Достоевского теперь лишён всяких эмоций - он холоден, равнодушен и отчужден, хотя, пожалуй, в его тоне есть лёгкая нотка разочарования, - что ж, твое право. Шатен сам не замечает, как его нога оказывается внутри пыточного инструмента, а веревка вновь сильно стягивает лодыжку. Федор начинает закручивать винт, и острые колья впиваются в колено Осаму, протыкая кожу, вонзаясь в плоть. Эта боль уже не приятная, и Дазай корчится в муках, давясь собственными рыданиями и уже не в состоянии кричать. Зубья вонзаются глубже, дробя сустав, разламывая, размалывая его на миллионы маленьких кусочков. Мозг будто мечется в агонии, глаза застилает белая пелена, а в ушах оглушительно стучит кровь. Кажется, еще чуть-чуть, и она порвет барабанные перепонки, выплеснувшись из ушных раковин наружу, на стол. Горло невероятно сильно саднит, и все же не кричать кареглазый не может. Дазай не хочет, боится, до ужаса боится взглянуть на то, что сделал Федор, но противится бесу противоречия не в силах - борясь с накатывающей дурнотой, он опускает глаза к колену, что превратилось в кровавое месиво, лишь смутно и отдаленно напоминая сустав. Какая-то неоднородная, отвратительная до тошноты аловато-бардовая масса с розовыми частицами и белыми кусками, очевидно, кости. Осознавал ли Осаму полностью свое положение, понимал ли, что с ним происходит? Вероятно, нет. Болевой шок затмил его разум, и, пожалуй, кроме животного страха да адской боли, полностью вытеснил все остальное. Черноволосый, между тем, убирает дробитель и тянется к металлическому пруту, который начинает нагревать над свечой. Тело шатена ноет и изнывает, ожидая пытки, безумно боясь ее, а Федор вовсе не спешит, обостряя все чувства кареглазого до предела, заставляя его сходить с ума от тягостного ожидания, мучая уже не одной лишь болью физической, но и душевной. Как же приятно наблюдать за таким мальчиком - побитым, испуганным, в крови, с застывшим ужасом на хорошеньком личике... Кончик прута раскололся настолько, что покраснел, и Достоевский, вдоволь насладившись внутренними мучениями шатена, прислоняет железо к бёдрам шатена, насквозь прожигая такую тонкую и нежную кожу, добираясь до плоти и обжигая уже ее. Кожа покрывалась отвратными волдырями, облуплялась, сползая с мышц и оставаясь висеть на них лохмотьями. Железо уже начинало прожигать плоть, от которой повалил дым, а прут почти достиг кости. Раскалённый металл немилосердно травмировал тело,будто пробираясь до самой души, до самого сердца, заставляя Осаму извиваться в своих путах, отчаянно пытаясь выбраться. Впрочем, движение делали лишь хуже - металл двигался, обжигая больше, чем мог бы в неподвижном состоянии. Вопли кареглазого с новой силой взметнулись к потолку комнаты, эхом разносясь по ней, отражаясь от стен и возвращаясь обратно невероятно громкими, даже оглушительными. -Убей меня! Убей! Ну же! Пожалуйста, позволь мне умереть! Пожалуйста! Убей... Просто убей меня! Прошу! Умоляю, прекрати это! Хватит! Убей меня! Убей... Убей! УБЕЙ!!!- Дазая то кричал, не щадя голосовых связок, то его голос срывался на низкий, болезненный хрип, то снова подлетал вверх, становясь громким и режущим по ушам воплем. Железо тут же ушло с бедер шатена, а по фарфорово-белой щеке Достоевского тонкой, прозрачной струйкой протекла слеза, хрустальной каплей замерев на подбородке. Как же жутко это выглядело вместе с его безучастным, равнодушным и совершенно безэмоциональным выражением лица! Несмотря на вопли Осаму, голос его звучал убийственно спокойно, полный тоски, жалости и.... заботы? -Бедный, бедный мальчик... Не надо кричать, ведь все это для тебя же. Ну же, давай ты успокоишься и послушаешь меня, хорошо? Дазай, не ожидавший подобного, широко распахнув глаза, слушал Федора, тот же, слегка приподняв лицо шатена за подбородок и мягко стерев с его щек слезы, продолжил: -Дьявол окончательно смутил тебя, заняв твои мысли. А я не смог тебя спасти. Что ж, видимо, такова воля Господа... Но не стоит бояться, милый, я подарю тебе милосердную смерть, что очистит тебя и твою душу! Завтра ты будешь сожжен на костре. Только не бойся, Господь не позволит тебе мучиться! Не твоя вина, что Сатана взял вверх, твоя душа очиститься и поднимешься на Небо вместе с дымом. Твой прах будет захоронен, и таким образом не оскверниться, душа же отправится в Рай, очищенная нами от грехов. Прошу, не надо плакать, огонь - это очищение, спасение от грехов, это чистая смерть, без кровопролития, без грязи... Ты обязательно спасёшься, ибо Бог любит своих детей. Так будь же смелым, встреть смерть с высоко поднятой головой, ничего не бойся, и Господь наградит тебя! Наклонившись на Дазаем и мягко поцеловав его в лоб, почти так же, как целуют покойника перед тем, как навсегда отправить его в мир иной, в гробу погрузив пол толщу земли, Федор освободил конечности шатена от пут. -Прощай, мой милый мальчик. Завтра свидимся вновь, увы, в последний раз. Черноволосый вышел из комнаты, оставив Осаму совсем одного, лишь с самим собой да с пыточными инструментами вокруг.***
Болезненно-бледная луна, что, несмотря на свою близкую смерть, отчаянно, из последних сил сияла, можно даже сказать, горела в предсмертной агонии, окруженная мириадами звезд, оспой рассыпанных по тускло-серому, почти что безжизненному телу неба... Ее мрачный, тусклый свет будто бы неохотно просачивался сквозь неплотно задвинутые тяжёлые шторы, освещая хрупкую и такую беззащитную фигурку Осаму, распластанную на темных шелковых простынях, темных, чтобы не было выдано крови. На ванильной коже проступили, словно бы скопления звёзд других галактик, синяки, желтовато-зеленые по краям и лилово-алые, с красными пятнышками из-за полопавшихся капилляров в центре. Точки - это звезды, сам синяк - небо с облаками, кровоподтёки - хвосты комет... Все тело Дазая расписано этими созвездиями, будто холст, картина какого-то художника, что изобразил египетскую богиню неба Нут в мужском обличие, с другой, со своей точки зрения, точки зрения несколько извращенной и отталкивающей, но в то же время чертовски прекрасной в своей отторгающей красоте... Словно какая-то игрушка, покрытая эмалью, что разрисована изящной кистью мастера. Так сильно проступающие на запястьях трещины вен - словно на фарфоровой кукле, что ненароком уронили неаккуратным движением рук, не разбив, но, несомненно, повредив и несколько испортив. Впрочем, шатен и был игрушкой - он принадлежал Федору, принадлежал всецело,навсегда, каждой клеточкой своего тела, каждым сосудом, опутывающим органы, каждым дюймом своей кожи, каждым волоском, каждым локоном, каждой прядью волос на хорошенькой головке... Каждой частичкой своей души. Слабое и истерзанное тельце не могло и пошевелиться, скорчившись лёжа на холодной деревянной поверхности стола. Скоро утро. Для кого-то это начало новой жизни, но для кареглазого это, скорее, ее конец. На рассвете его сожгут на костре. Что ж, ему уже все равно. Оставаться в сознании уже нет сил, и юноша метленно, но верно падает в липкие объятья сновидений, что вовсе не дарят желанного покоя.***
Если спросить о его самом гладком пробуждении, он бы не задумываясь назвал это. Из забытья его вывела ледяная вода, что обжигающей волной обрушилась на и без того покрытое мурашками от холода тело. Мозг, и без того воспалённый от вчерашней боли и всего пары часов сна, сейчас болезненно пульсировал, раскалывая виски и грозя разломить напополам череп. Все те же неизменные экзорцисту накинули на его ещё мокрое и трясущиеся от холода тело грубую длинную рубаху, а затем потащили по бесконечным катакомбам базилики, ибо из-за травмированных ног он не мог идти вовсе. Больно. Больно. Больно. БОЛЬНО!!! БОЛЬНО БОЛЬНО БОЛЬНО БОЛЬНО БОЛЬНО БОЛЬНО БОЛЬНО БОЛЬНО БОЛЬНОБОЛЬНОБОЛЬНОБОЛЬНОБОЛЬНОБОЛЬНОБОЛЬНОБОЛЬНОБОЛЬНОБОЛЬНОБОЛЬНОБОЛЬНОБОЛЬНОБОЛЬНОБОЛЬНОБОЛЬНОБОЛЬНОБОЛЬНОБОЛЬНОБОЛЬНОБОЛЬНОБОЛЬНОБОЛЬНОБОЛЬНОБОЛЬНОБОЛЬНОБОЛЬНОБОЛЬНОБОЛЬНОБОЛЬНОБОЛЬНОБОЛЬНОБОЛЬНОБОЛЬНО!!!!!!***
Он упустил момент, когда его возвели на эшафот, когда привязали к столбу в центре, когда обкладывали ноги вязанками хвороста и дровами... Его взгляд был устремлен лишь на одного человека, человека с волосами цвета вороного крыла и с глазами, будто аметисты. Пламя заплясало, обнимая его ноги, охватывая руки, поджигая одежду, а он.... Он почти не чувствовал боли, устремив взгляд лишь на то лицо. Плоть обуглилась, оголяя гадкое алое мясо и белые кости, о костра вверх поднимался столб дыма, унося с собой жизнь юноши по имени Дазай Осаму. А что же Федор? Всю казнь на его прекрасном лице не дрогнул ни один мускул, и лишь в конце, когда от тела почти ничего не осталось, а площадь опустела, он подошёл к пепелищу и забрал такой красивый череп к себе, как вечное напоминание о том хрупком юноше, что смог пробудить в нем чувства. С щеки скатилась кристальная слеза, а плечи затряслись в беззвучного плаче. Он плакал. По-настоящему. В первый раз он по-настоящему плакал! Его руки слабо подрагивали, когда он поднимал череп, а губы тихо шептали: -Ma mort. Me amor. P.S. Спустя недолгое время Федор Достоевский свёл счёты с жизнью. Его нашли повешенным в своей комнате, точная дата смерти не известна.