zov krrrovi
7 марта 2023 г., 14:25
Последние месяцы в голове у Генри сплошной кровавый фарш. Ему трудно концентрироваться на чем-то, кроме тяги к причинению боли, и внезапное, пусть и закономерное, разочарование лишь усиливает животную жажду крови.
Хотя, на самом деле его инстинкт сосредоточен на одном конкретном человеке: Одиннадцать.
Он думает, как это сделать лучше: можно с красивым хрустом и таким же красивым движением свернуть ей шею. Можно, подражая древним ритуалам, пустить ей из горла кровь — перерезать. Этот вариант точно не в фаворитах: Первый не любил кровопускание, еще сильнее не любил ножи. Варварская сталь — оружие бандитов и воров, садистов и извергов. Но в их ситуации, наверное, взмах металла по горлу будет решением не лучшим, но точно очень сакральным и элегантным. Мысленно он не отметает эту идею, прижимаясь носом к макушке Одиннадцать. Бедняжка устала — и сейчас чуть ли не засыпает прямо на ходу в душном от человеческого жара и знойного лета автобусе. Зрелище это настолько жалкое и тоскливое, что Первый готов освободить салон от надоедливых людей, занявших все свободные места, образом кровавым и жестоким, только для того, чтобы Одиннадцать могла почувствовать себя лучше. Только для нее. Он слабо обнимает ее за плечо одной рукой и когда думает, что ей в варианте еще можно перегрызть глотку зубами, внезапно чувствует, как по телу проскакивает мелкая дрожь.
Впрочем, убить здесь всех можно и для собственного удовлетворения. Как-никак для него это всегда был самый верный способ снять ненужное напряжение и голое возбуждение.
Выясняется, что когда Первому это нужно — повод найти проще, чем кровавую кляксу у себя под носом после вчерашнего. И сегодняшнего. Его силам нужны ежедневные тренировки.
Он наблюдает за тем, как Одиннадцать пытается подшить свой убогий свитер то ли с помойки, то ли с последних полок Волмарта за гроши, и черная нить в ее руках напоминает ему о висельной петле.
Еще один отличный способ — набросить ей на шею аркан и насладиться ее хрипами от недостатка кислорода, насладиться ее уродливым выражением лица, насладиться хрустом ее шеи, закатившимися глазами и дерганными обрывками слов мольбы. Удавка бы подошла ее лебединой шейке лучше любого бриллиантового колье.
— Генри?
Он дергается — его щеки горят красным, и весь он напряжен что натянутая тетива. Слишком реалистичные образы в голове пропитывают слои реальности, реагируют с его телом. Боже, только бы она не заметила. Мелочи от нее прятать получается плохо.
— Да, солнышко?
— Не мог бы ты, пожалуйста, помочь? У меня не получается завязать узел...
«Я хочу завязать узел на твоей шее, хочу, чтобы ты жалела о том, что родилась на этот свет, хочу, чтобы ты мучилась, давясь собственной кровью и слюной, умоляя меня о пощаде, я хочу тебя ра-стер-зать.»
— Конечно.
«И это полностью твоя вина.»
Все в чем-то виновны. Единственный невинный давно сгнил, прибитый к кресту руками тех, кого хотел спасти.
Одиннадцать виновна во всем. Все человеческие грехи, основополагающий из которых — рождение, тяжким грузом лежат на ее плечах.
Из человеческих грехов Генри вычленяет лишь предательство , которое не слишком в его представлении вяжется с библейским аналогом из десяти заповедей.
Еще он выделяет в отдельную категорию ужасающего греха ее теплые руки, нежную и добрую улыбку, напоминающую ему изгиб ладони для прошения милостыни, а еще глаза, в которых, и только там, он видит и ощущает солнце: в его личном мире это хуже любого убийства. Ему плевать, как там у других. Одиннадцать причиняет боль — заставляет уподобляться пылающей Жанне д’Арк одним своим смехом и объятиями.
Она ему не нужна.
Человеческое в любом случае требует единоличного правления. Эго взмаливается о троне на одного. Серое вещество, бурля, давясь рассудком, утверждает, что в существовании Одиннадцать нет никакого смысла.
«Одиннадцать сильна, но импульсивна и ветрена. Что еще хуже, она абсолютно человечна. Она ужасна, отвратительна, она даже не может убить кролика, даже не может прихлопнуть комара на стекле, с ней не случится утопии, и она меня, что точно и безоговорочно, кошмарно портит.»
Но я не могу.»
Да пропади Одиннадцать пропадом. Забери ее, небо, Господь или Дьявол — Генри больше не может это выдерживать.
Он смотрит, как она пьет приготовленный им чай — думает о том, что стоило усластить его карфентанилом или борной кислотой.
Смотрит, как она, шутливо сложив пальцы в пистолетик, целит себе в висок — думает, что усладой для его глаз стало бы настоящее оружие в ее руках, настоящее нажатие на курок и настоящий выстрел. Настоящие выбитые мозги по всем стенам и потолку.
На деле на ее жест он мягко улыбается и треплет ее по волосам.
Смотрит, как она сладко спит на соседней кровати. Во сне она ерзает и изредка кричит — кошмарное прошлое следует за ней по пятам. Генри, часть этого прошлого, своим видом наверняка пробуждает в ней долю травм и пережитой боли. Первый думает, что может избавить их обоих от страданий и тоски, если сцепит руки на ее шее и задушит, как ненужного больного котенка. Мысленные следы, которые обязательно красиво распустятся на ее шее багровым и синим, вызывают в Генри очередную волну жажды. Его тело требует крови, и всё так плохо, что в горле начинает сохнуть, а внизу тянуть; настолько отвратительно, что Генри не прочь задушить себя собственными холодными пальцами. Впрочем, всего на миг.
На калифорнийском пляже Одиннадцать долго наблюдает за шероховатым пастельным небом, с каждым часом все сильнее темнеющим и покрывающимся белесыми точками, отблескивающими в океане не хуже закатившегося за горизонт солнца. Жители Калифорнии мерзкие: прилизанные и раскованные, и на пляжах их больше всего, потому лучшим временем для прогулок являются глубокие сумерки. Это не слишком спасает от людей, но позволяет хотя бы не слишком обращать на них внимание в темноте.
Песок под ее босыми ступнями шуршит и перетекает, подражая слабым стелющимся под ногами волнам, и Генри думает о часах, когда-то стоящих в кабинете доктора Бреннера. Перед тем, как уйти, он разбил их, секундно наблюдая за тем, как песок рассыпается по столу, знаменуя конец его двадцатилетнего заключения в стерильной тюрьме Хоукинса.
Еще Первый думает, заприметив очередную ее улыбку, обращенную к нему, о том, что можно схватить ее за загривок и головой окунуть по самое дно Тихого океана. Заставить захлебываться, как после электрошоковой терапии, дергать конечностями, наполнять легкие соленой водой, пускать в открытый рот водоросли и рыбу до тех пор, пока не уйдет на глубину, похоронив свое никудышное тело в чужой пасти или бескрайнем океанском дне.
Одиннадцать берет его за руку и ведет к воде. Пальцы у нее горячее нагретого знойным солнцем пляжного песка, и Генри решает позволить себе нежность лишь ради того, чтобы расплавиться в этом неадекватном жаре хотя бы на несколько минут. Солнце уже давно ушло за горизонт — ему светит только полная луна и нежная улыбка Одиннадцать.
Поджечь ее заживо, пробить грудь ритуальным кинжалом, вскрыть ее вены, перегрызть трахею, растворить в серной кислоте, затолкать в глотку яда, застрелить, утопить в ванной, в конце концов выломать все ее конечности до крови из глаз и ушей: растерзать. Первый хочет ее растерзать. Бесполезный, глупый ребенок — девочка, в которой невозможно вскормить зло, повязавшаяся с другими бесполезными людьми. Отчего Генри только решил о том, что им по пути?
Первому путь только по костям. А Одиннадцать по костям никогда не пойдет — лучше уж свои вены выгрызет, но никогда руку на «невинных (как крюк на живодерне)» не поднимет.
Первый разочарован. Он разочарован в Одиннадцать, но больше в себе — человечьи глаза ни на что не годны. Их бы впору выколоть, да замены не найдется. Про чутье и говорить не приходится. Он потратил на Одиннадцать слишком много времени — и не то чтобы ему было жалко бесполезные текучие куда-то в бездну секунды, на деле — года, но он чувствует отвратительно, вместе с врожденным по праву хищника желанием убивать, еще и склизкую, как чешуя мертвого запертого в клетке змея, симпатию. Увлечение.
С людьми сближаться нельзя — это для Первого противоестественно, и самый верный способ подобного избежать — дистанция. С Одиннадцать он перестал держать дистанцию еще тогда, когда она вытащила из его шеи сотерию. Боже, человеческий разум тоже ни на что не годен — как можно совершить так много ошибок за такой короткий промежуток?
Обычно он умен и подражает паукам в последовательности плетения сетей, однако забрать ее с собой было решением скорее импульсивным, нежели продуманным. Ошибка номер раз — основополагающая.
Была б у Генри в почете самокритика — трижды бы прозвал себя недальновидным идиотом, бесхребетным дураком, которому не хватило духу воспитывать Одиннадцать кнутом и ссохшимся пряником. Только он лучше пальцы себе отгрызет, нежели станет сомневаться в себе и своих решениях. Да и не воспитать в Одиннадцать зверя, когда все ее зубы выпали еще на этапе внутриутробного развития, а в сердце, вследствие глубоких контактов с социумом и человеческим миром, навсегда поселился гуманизм.
Но ошибки всегда можно исправить. И сейчас он готов — исправить свою самую главную, самую ужасную ошибку: Одиннадцать. Ему не нужны конкуренты. Особенно такие, к которым его слабую, человеческую часть невероятно сильно тянет.
Генри одевается в белое. От него пахнет стиральным порошком и одним глотком сухого красного вина. Ритуалы — это для фанатичных идиотов, пережиток прошлого, но Генри планирует запомнить этот день на всю свою, положенную властью, вечность, потому готовится как минимум чистой одеждой и сладким чаем на столе. Вином он поить Одиннадцать не собирается — хотя так, конечно, она будет меньше сопротивляться.
Он ждет Одиннадцать больше суток не сомкнув глаз, и от недостатка сна в отливе лезвия заготовленного кинжала ему чудится ее улыбка. Все-таки план стоило перекроить, и просто свернуть ей шею.
Рассвет пробивается уже к пяти — во входную дверь пробирается шатающаяся Одиннадцать. Или Джейн? Для них, чужих — Джейн.
В ее потряхивающейся фигуре Генри в отблеске рассвета замечает что-то странное. Такие цвета он видеть на Одиннадцать не привык: ярко-алое. Надо же. Лезвие юрко проскальзывает в карман брюк, и Генри щурится, лелея надежду на лучшее, пытаясь разглядеть ее подарок. Точь-в-точь кровавое подношение неправильному богу на пропахший тухлым мясом алтарь.
Девичьи пальцы, совсем для такого не предназначенные, с трепетом сжимают мертвого котенка. Он вывернут и мят, как забытая в корзине для белья футболка фаната группы Slayer, и окровавленные пальцы Одиннадцать дрожат так сильно, что возникает ощущение живой мертвечины в ее руках. Когда-то желтые глаза котенка подернуты пленкой и сейчас больше по цвету напоминают не роскошный янтарь, а гной с коровьих легких.
— Это ты сделала?
Генри уже знает ответ. Но ему, в последний раз, хочется верить.
Одиннадцать всхлипывает, и по ее влажным щекам и красным глазам все понятно. Она машет головой и, в тряске, протягивает котенка к Генри.
— Его… машина сбила… Может… Может можно?…
Генри морщится и жалеет о том, что позволил себе всего один глоток вина. Может алкоголь заглушил бы этот запах мертвых кошек и свел бы к минимуму нынешнее подвешенное на мясницкий крюк состояние Первого.
— Он мертв, Одиннадцать.
Генри дает ей время принять очевидный факт. Секунд пять — больше он на такие глупости времени тратить не намерен. После, почувствовав подбирающуюся к ушным каналам кровь от ее уродливых рыданий, — вполне возможно наваждение, — добавляет:
— Ему уже никак не помочь. Жизнь бывает жестока и справедливости в ней нет.
Одиннадцать издает последний вымученный, болезненный стон, будто сейчас это не котенок умер и гниет, а она — собственной персоной, — какие бесполезные и глупые страдания, — и после лбом прижимается к груди Генри. Кровь и внутренности гнилого кота марают его одежду, и Генри закатывает глаза, подумав о забытом на столе давно остывшем чае. Потом он думает о том, что от Одиннадцать разит спиртом, еще о том, что она одета во что-то несуразное и грязное, потом что ее нужно обнять в ответ, — так в итоге и делает, одной рукой притягивает к себе, — и в конце он думает, что сейчас ему срочно нужна свежая кровь. Пора.
Рукоять ножа дрожит в пропитанной потом ладони, лезвие незаметно блестит опасностью на заглядывающем в окно солнышке. Одиннадцать плачет, и для Первого это — яд, и уже не важно что влечет за собой его поступок, не важно, честно это по отношению к Одиннадцать или нет. Не важно. Победа для него одного, даже если отдает в послевкусии горечью гнилых потрохов.
Генри желает одного: чтобы перед смертью Одиннадцать улыбнулась ему волчьим оскалом. Показала ему, что он заблуждался, и ее истинная природа… а, впрочем, уже давно стало слишком поздно.
Его взгляд вспыхнул золотом, быстрый взмах лезвия рассек воздух с тихим всплеском; девичья перебитая вена побоку от дрожащего кадыка вздыбилась глубоким красным, распустилась цветком ликориса сквозь могильную плиту на заросшем бурьяном кладбище. Сказки. Цветы сквозь могилки не прорастут, и весна, знаменующая цветение и рост, больше не придет после зимы. Теперь, когда его долг, его вожделенное желание и его иллюзорная месть были исполнены. Когда Одиннадцать захлебывается в своей яркой-яркой крови, когда ее тело дергается на полу, заливая густым и марким что черный битум. Великолепное зрелище. Звуки — не едкий девичий плач, а стоны и дурное бульканье — песня для ушей, лучше любой музыки, особенно той подростковой дряни, коей в последнее время увлеклась Одиннадцать. А вид — загляденье. Генри уверен, что подобные представления проводят в выходные дни в райском саду для всех праведников. Впрочем, если это и рай, то можно и каждый день: кто запретит?
Разве что, жаль, что Генри не успел заметить, застелила ли губы Одиннадцать напоследок самодовольная, торжественная ухмылка.
Ее бледный труп на пропитавшемся кровью полу, поодаль мертвый котенок — ситуация картинная, неестественная, репродукция с припиской «разочарование».
Когда-то Первый обещал Одиннадцать в случае чего вместе пойти ко дну. Как жаль, что тяга к лжи въелась в его генетический код еще на этапе формирования плода в утробе матери.
С другой стороны, может, он и исполнил свое обещание.
Ибо его взгляд пусть и искрился злым ликующим златом, да только рукава так и остались в крови.
Примечания:
часть строк нагло натаскана с разных песен мельницы. хелависа - мастер слова.