ID работы: 13266464

Arena

Слэш
NC-17
В процессе
491
Горячая работа! 352
автор
Размер:
планируется Макси, написано 325 страниц, 23 части
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
491 Нравится 352 Отзывы 152 В сборник Скачать

Убийца и убийца

Настройки текста
      Иван Гончаров склонился над пожелтевшим лицом Одасаку. Его взгляд метался с влажных губ на прикрытые, словно в дреме, глаза, не находил себе места, кружил по лицу мужчины и возвращался в начало этого цикла.       Иван чувствовал, как карман оттягивает склянка с ядом. Его не покидало ощущение, что отравлен именно он, а не Ода. Он давно не чувствовал себя так отвратительно, и голова гудела от количества мыслей.       В кабинет Оды вновь вбежала Ая. Дробь ее быстрых шагов раздалась по глухим коридорам, и Гончаров сразу же отпрянул от тела Оды, сам не понимая, зачем. Все понимают, что никто, кроме Ивана, не мог этого сделать, так чего еще он боится? Федор обещал защитить Гончарова, если вдруг обезумевшие фанаты Одасаку захотят с ним расправиться.       При мысли о Федоре Ивана почему-то сильно затошнило, а привычного прилива обожания не последовало: захотелось засунуть два пальца поглубже в глотку, да так, чтобы достать до глупого сердца и выдернуть его через рот.       Еще и эта девчонка!       Он поднял голову и увидел, что Ая смотрит на него. Смотрит так, словно он не человек, а какая-нибудь неожиданная грязь на вычищенном до блеска ботинке. С яростью и почему-то с жалостью, словно жалела его. Словно он не убил только что ее учителя.       Младшие давненько никого не чистили. Он не слышал об их убийствах во время Отсева с начала года, внезапно понял Гончаров. Они никого не убивали. Почему никто с этим ничего не делал? Почему все просто игнорируют этих мелких засранцев, которые пытаются жить хорошо? Почему у него не было такого шанса?       Первой заговорила Ая.       — Сейчас сюда прибудут старшие.       Иван посмотрел на нее с удивлением. Он ожидал совсем других слов от девочки, которая так отчаянно пыталась не смотреть на труп своего драгоценного учителя.       — И что?..       Ая моргнула так решительно, будто туман перед глазами мешал ей видеть.       — Ты собираешься бежать отсюда?       Гончаров завис, старательно пытаясь переварить услышанное.       — А ты что, хочешь, чтобы убийца Оды спасся?       На несколько долгих секунд воцарилось молчание, а потом Ая ответила, и звучали ее слова горько и глухо.       — Я не хочу, чтобы еще кто-нибудь умер.       Эта короткая фраза звонко и тревожно ударила по его слуху. Он никак не мог понять ее смысл, а когда понял, почему-то закашлялся и сгорбился.       Потом девочка развернулась и вышла, оставив Ивана Гончарова растерянно глядеть ей вслед.

***

      Сердце его затихло, ровно секунду отмеривая свою скорбь, а затем с бешеной яростью зашлось в юношеской груди вновь.       Чуя мазнул рукой по воздуху, пытаясь найти очертания знакомой ладони, а затем посмотрел на Аю и подумал, что прямо сейчас задушит ее, если она не скажет, что пошутила.       Глупо и не смешно, конечно, но пошутила.       Ая этого, конечно, не сказала. 11-"Х" молчал и смотрел на нее, а она снизу вверх оценивающе разглядывала их. В ней больше не было ни ужаса, ни страха: она вся как-то притихла и зачахла.       — Его убили. Можете пойти и посмотреть на тело. Ода у себя в кабинете.       И только после этих ее слов все раскололось, закричало и заплакало. Ученики, задевая парты и роняя стулья, бросились в указанном направлении, и тут же исчезла вестница несчастья, почему-то оказавшись у кабинета раньше, чем толпа.       Ода не был особенно дорог Накахаре: он знал его, по большей части, по рассказам одноклассников, по редким встречам в путанных коридорах, во время которых Сакуноске его внимательно разглядывал и угощал чем-нибудь, как ребенка, и по воспоминаниям Дазая, которые тот ревностно и бережно хранил. Чуя не испытывал и тысячной доли той боли, которую испытывал сейчас...       И вдруг эта мысль Чую остановила, закрутила и подбросила в воздух.       Господи, а где же тот, который считал Сакуноске Богом и почитал его не меньше, чем добропорядочный гражданин Всевышнего?       Где Дазай?

***

      В покрытой безнадежно-древним слоем пыли комнате все-таки было кое-что, к чему ее хозяин был привязан.       Вернувшись домой с маленькой больничной сумкой, ребенок запрятал свои маленькие секреты вглубь шкафов, надеясь, что во время очередного приступа Натаниэль не решит перевернуть квартиру вверх дном и не сможет их обнаружить. Он думал, что все-таки убьет его, если не найдет когда-нибудь их на привычном месте.       С той поры прошло много лет. Мальчик взрослел, он менялся, обзаводился острыми клыками и когтями, отращивал панцирь и получал новые шрамы, но из года в год не менялся его тайный ритуал.       Раз в несколько дней, дожидаясь, пока луна зальет его комнату покровительственным сиянием, а чужие беспокойные шаги стихнут, он распахивал дверцу шкафа, шепотом ругаясь на протяжный скрип, и доставал из недр своих друзей.       У него было три игрушки. Две из них купил ему Одасаку, надеясь завоевать ими сердце мальчика.       Но завоевал его не ими, конечно, а собой.       Рыжий пес и коричневый кот мгновенно полюбились юному Дазаю. Они были такими мягкими, такими замечательными, а их мордочки такими веселыми! Впрочем, он был бы в восторге, подари Одасаку хоть ядерно-розового осьминога: ощущение тепла, которое зажигалось в груди при ощущении своей нужности кому-то, неизменно заставляло его чувствовать себя счастливым.       Третью игрушку они с Одой сшили незадолго до времени, когда Дазаю пора было возвращаться к Готорну. Тогда Коё, за неимением профильных учителей по этому предмету, вела у младшеклассников технологию: девушка страдала, рвала и метала, никак не желая смириться со своей участью. Ей, женщине с двумя высшими образованиями, докторской степенью и развитым до небывалых величин чувством собственного достоинства приходилось вышивать с детьми фартучки и лепить домики из пластилина! Разделения по полам, конечно, не было: не хватало ни времени, ни терпения несчастной и уязвленной до глубины души Озаки. Поэтому мальчишкам приходилось старательно сооружать юбки, а девочкам не оставалось ничего, кроме как взяться за создание табуреток. Это все, конечно, положительно влияло на снижение гендерных стереотипов в обществе и развитие мелкой моторики, но категорически отрицательно — на нервы учеников, которые в перерывах от убийств и составления стратегий вязали носки и варили борщи.       К счастью, технологию в "Арене" с чистой совестью признали необязательной после того, как в 5-"Y" юный Николай Гоголь облил кипящим компотом Теруко, которая этот самый компот назвала гадостью. Начинающий повар, выливая содержимое кастрюли на Теруко, заявил, что гадость — это ее лицо, а не его напиток богов. Может, впрочем, это было и не особо оправданно, так как в дальнейшем следствие в лице Федора и пахнущей валерьянкой Коё установило, что в компот Гоголь добавил спиртосодержащую жидкость, незадолго до этого исчезнувшую со стола Фукучи.       Однако до этого самого счастливого (для всех, кроме Теруко и Фукучи) дня произошло множество занимательных вещей, связанных с многострадальной технологией. Например, Коё, пытавшаяся сделать этот пережиток прошлого более увлекательным для гениальных подопечных, предложила им вышить своего любимого учителя в виде животного.       Стоит отметить, что креативность Озаки плохо сочеталась с умением Ареновцев творить что-нибудь своими руками. За неделю, отведенную на исполнение приказа, вся школа встала на уши, сделала кувырок и пару раз пережила сильнейшие эмоциональные потрясения: жертвы творческого порыва Коё надеялись любым способом избежать неизбежного. Строгая и прямая, как стрела, Озаки с завидной честностью и достойным лучшего применения красноречием расписывала все недостатки кривых аппликаций и воняющих клеем поделок. Каждый проводимый ею урок напоминал Ареновцам судебный процесс, на время которого каждый становился приговоренным к казни через позор преступником. Коё была жесткой, но не жестокой: практически все и всегда (кроме, пожалуй, некоторых индивидуумов из 5-"Y") получали от нее высокий балл за пережитые уроки.       Однако это ничуть не утешало никого из учеников. Сколько бы тебе не поставили баллов, а все-таки надетый на голову домик из картона немного портил впечатление от высокой оценки.       Теперь, пожалуй, ясно, почему за ту роковую неделю перед сдачей работы было совершено четыре попытки суицида, пять вылазок с намерением опоить чем-нибудь Коё, и двенадцать симуляций обмороков незадолго до часа икс. Ничего из этого успехом не увенчалось, и ареновцам все-таки пришлось показывать свои художества.       Подавляющее большинство учеников решило пойти ва-банк и соорудить из подручных материалов саму Коё. Кто-то изобразил ее прекрасной заморской птицей, кто-то — нежным розовым фламинго, а кто-то просто попытался сделать максимально привлекательную зверушку, отдаленно напоминающую Озаки.       Но то ли Коё не любила пернатых, то ли не оценила попытки вознести себя в ранг святых, но творчество несчастных подопечных было раскритиковано и разнесено в пух и прах. В тот раз одна половина учеников ушла с теми самыми розовыми перьями в различных частях тела, не предназначенных для их наличия, а вторая получила скептическую насмешку и средней удовлетворительности оценку. Последние оказались во много раз счастливее первых, оставшихся с печальными двумя баллами "за старательное списывание". Из ста, конечно.       В тот день Дазай вернулся в школу спустя долгое время отсутствия по известным причинам. О задании он, естественно, был осведомлен получше некоторых. Возвращаясь домой после долгого рабочего дня, Ода готовил холостяцкий, приготовленный с душой ужин и расписывал все подробности суровой жизни в "Арене". Дазай хохотал, отчетливо представляя себе лицо Озаки, обнаружившей под дверью своего кабинета кучу разной чепухи в качестве анонимных взяток. И хохотал еще громче, узнав, что подаренные конфеты из ближайшего от "Арены" супермаркета дружно употребляла вся учительская.       Однако смех смехом, но Дазай соврал бы, если бы сказал, что не хочет вновь стать частью этой кутерьмы, частью смеющегося, дерущегося и всегда готового умереть клубка. Он пропустил не так много, но уже чувствовал, как в животе неприятно сворачивается чувство, будто без него происходит нечто важное...       Не слушая притворных охов и запретов Одасаку, который с удовольствием наблюдал за вовлеченностью Дазая, он решил шить.       О да! Он сошьет самого настоящего Одасаку, лучшего из лучших учителей, и это будет, несомненно, шедевр. Впрочем, что ему лавры и почести? Главное, сам Ода обрадуется и похвалит Дазая, скажет, что он молодец и что он им гордится.       Подумав о таком соблазнительном исходе событий, Осаму решительно взялся за иголки с ниткой. Несколько дней в даже самые мрачные дни залитой солнцем квартире царило ощущение, будто творилось что-то очень важное, а все вокруг замерло в предвкушении.       Ода всегда стучался, прежде чем войти в комнату Осаму, но в те дни суровый маленький диктатор запретил ему даже приближаться к своей обители без спроса: каждый раз, когда Дазай по бытовым нуждам покидал комнату, он не спускал единственного глаза с опекуна, чтобы тот не вздумал пойти и увидеть макет предстоящего шедевра.       Одасаку был совершенно покорен Дазаю, который наконец загорелся чем-то, не перечил, и лишь мягко напоминал ему выйти поесть, если творец чересчур засиживался в своем логове.       Наконец, ровно за сутки до часа казни, Осаму закончил работу.       Презентовать ее по достоинству не вышло. Когда Дазай покончил с последними деталями, как любой уважающий себя создатель великого, он придирчиво осмотрел получившееся нечто.       И тогда, как бы смешно это не звучало, как бы стыдно ему не было, но он заплакал. Именно так: Дазай, который, кажется, не плакал почти никогда, который ненавидел слезы и смеялся над теми, кто не боялся их проливать. Дазай, увидев, что у него ничего не получилось, громко и горько разрыдался.       К нему тут же метнулся Ода, решив на этот раз отбросить идею со стуком в дверь. Вопреки ожиданиям, Осаму не стал ничего прятать, а, по-видимому, решив окончательно себя добить, протянул ему свое творение, щурясь от боли в пустой глазнице и старательно прикрывая лицо ладонями.       Одасаку одной рукой нежно гладил ребенка по макушке, прижимая к себе и позволяя не смотреть в глаза, а переждать слабость на его груди, другой же взял поделку, вдумчиво и с неподдельным интересом разглядывая ее.       Единственное, что можно было об этом существе сказать точно: под ним подразумевалась сова. Сова, пушистая, мудрая, которая должна была нежно и всепрощающе улыбаться, но почему-то криво скалила клюв, словно собираясь съесть несчастного, посмевшего взять ее в руки. Конечно, Дазай изобразил Оду, и изобразил именно так, как видел и представлял. Кем, в конце концов, еще мог быть этот удивительный человек, если не добрым всезнающим филином?       В каждой детали, в каждом безбожно кривом шве отчетливо виделось детское старание. Осаму явно корпел над многострадальной птицей, как еще ни над чем в жизни. Все купленные специально для поделки материалы были использованы им, по-видимому, чтобы Одасаку не подумал, что Дазай пренебрег чем-то из подаренных вещей. Это стало одной из причин, по которым сова как-то не задалась с самого начала: буйство цветов и кусочки мишуры в самых различных местах делали ее похожей на олицетворение наркотического трипа, а не на символ мудрости.       Глаза-бусины пугающе сверкали на залихватски оскаленной морде, крылья топорщились так яростно, словно их обладатель тотчас собирался потребовать отдать ему кошелек взамен на жизнь, а вместо хвоста красовался обрезок галстука, который Ода запятнал чем-то несмываемым и собирался выбросить.       Сакуноске многозначительно поглядел на сову, оценивая свою с ней схожесть, пришел к неутешительным выводам, а потом тихо рассмеялся, не прекращая поглаживать вихрастую макушку. Макушка зашлась в очередном приступе рыданий, бормоча что-то самоуничижительное и беспрестанно извиняясь.       Ода тут же покончил со смешками и отложил на время сову, бережно погладив ее кончиками пальцев.       — Эй, мальчик мой, я смеюсь не над тобой. Просто эта сова такая забавная и замечательная, мне так и хочется улыбаться, когда я гляжу на нее. Слышишь, друг? Я не обиделся, что ты. Тебе не нужно передо мной извиняться! Нет-нет, я не должен ругать тебя, мне стоит тебя похвалить и поблагодарить. Это же отличная работа. Осаму, я не ослеп, правда... Ну, хочешь, проверь сам!       Дазай решительно поднял голову, не подозревая, что повелся на детскую уловку, и придирчиво осмотрел глаза Оды на предмет незрячести. Предмет обнаружен не был, а к несчастному выражению лица Осаму примешалась растерянность.       Не давая ребенку опомниться, Одасаку заговорил снова, вернув на лицо улыбку, мягкую и теплую.       — Послушай, мой дорогой мальчик. Сейчас я расскажу тебе короткую, но правдивую от первого до последнего слова историю. Я знаю, что ты мне веришь, а я никогда не стал бы врать тебе. Это приключилось со мной много лет назад, когда я сам был еще очень мал. Может быть, мне было столько же, сколько и тебе сейчас, но я подозреваю, что побольше, потому что в то время я уже чувствовал, как во мне бурлят подростковые гормоны! Тогда я тоже, конечно, учился в школе, и в один прекрасный день нам сообщили, что нужно сделать подарок на день матери.       Ода сделал почти незаметную паузу, удостоверившись, что на лице у мальчика ничего не дрогнуло. Он знал, что Дазай устойчиво и почти равнодушно реагирует на упоминания семьи в целом и матерей в частности, не истерит и слезами не заливается, но все равно решил успокоить себя. Осаму молчал, а его единственный глаз сиял молчаливым абсолютным вниманием.       — Так вот, друг мой... Было все дело незадолго до самого праздника, да настолько незадолго, что я ужасно разволновался, стоило мне подумать, что я приготовлю какую-нибудь чепуху, не уложившись в назначенный срок! На технологии нам выделили целых два урока, и я старательно пыхтел над своей поделкой. Краем глаза я то и дело выхватывал обрывки чужих работ и постепенно впадал в панику: мне казалось, что у всех вокруг получаются настоящие шедевры, а я расстрою и опозорю самого дорого мне человека! Помнится, я делал ей книжку-открытку, на которой нарисовал зверят разной степени уродливости, косноязычно поздравляющих ее с праздником. Заяц у меня больше напоминал мутировавшую во что-то березу, медведь походил на ушастую бочку, решившую страшно оскалиться и выдать из себя "Ты самая кросивая!". Как сейчас помню, что все это художество вызвало однозначную реакцию общественности, и отнюдь не восторженную! Учительница едва не упала в обморок на месте, выдавив из себя одобрительную улыбку, которая показалась мне выражением крайнего ужаса, а девочка, которая мне нравилась в то время, почему-то стала меня утешать. Знаешь, Осаму, к церемонии вручения подарков я так себя накрутил, что едва не расплакался прямо там, чувствуя себя самым ужасным сыном на свете. И можешь себе представить, но когда мама получила мой подарок, она выглядела такой счастливой! Сразу расцвела, крепко обняла меня и прижала открытку к сердцу, словно я подарил ей что-то баснословно дорогое... Она сказала, что я сделал самый лучший и красивый подарок. И знаешь что? Я ей верю. Правда, Осаму, абсолютно точно верю. Потому что для каждой мамы, которая в тот день получила кривое, разваливающееся на глазах и со всей любовью сделанное нечто, подарок своего ребенка был самым лучшим в мире. Самая ювелирная работа, самая искусная композиция и близко не стала бы такой важной, как эта детская поделка. Много лет спустя, мой друг, когда моя мама отправилась в мир иной, я разбирал ее вещи и увидел, что моя открытка стоит у нее в шкафу вместе со всем, что я когда-то дарил ей, стоит на самом видном месте, как главная гордость, как трофей... Запомни, Осаму, нет ничего важнее искренности и любви, старания и заботы, которую тебе дарят. Эти чувства могут быть выражены подарком, бесполезной вещицей, купленной специально для тебя, подогретым до нужной температуры чаем или нарисованной открыткой, но это есть самое ценное, что может получить человек. Спасибо тебе, мой друг, за эту замечательную сову. Она очень-очень красивая, и, скажу по секрету, гораздо больше мне она нравится именно такой, чем если бы кто-нибудь переделал ее в скучную коричневую птицу без малейшей изюминки! Слышишь, Осаму? Ты умничка. Ты отнесешь ее в школу, покажешь Коё, и я уверен, что она оценит тебя по достоинству.       Последнюю фразу он сказал так уверенно и легко, что с ней просто нельзя было не согласиться. Ода совсем не лукавил: он действительно знал, что эта жесткая и строгая женщина увидит старания ребенка, и что Дазай получит похвалу, которую, безусловно, заслужил.       Пока Одасаку неспешно вел свою рассказ, на щеках Дазая застыли слезы, а на лице возникло выражение, напоминающее удивление и вину одновременно.       Одасаку мягко хмыкнул, разглядев понимание в умном взгляде этого чудесного ребенка, и легко потрепал его по волосам.       — А с галстуком ты классно придумал. Мог бы попросить у меня новый, ничего страшного бы не случилось, искусство важнее галстуков! Пойдем, перекусим чем-нибудь и ты расскажешь мне, как создавал эту потрясающую птицу?       Руку Сакуноске взяли и крепко стиснули. Дазай улыбнулся и кивнул.       В тот день он лег спать, прижимая к себе кота, щенка и сову, которая все-таки почему-то осталась совой, а не филином. Никто был не против, Ода и Осаму дружно решили, что это феминизированная версия Одасаку.       Когда он вернулся в школу, все смотрели на него с восторгом и удивлением. Учеба в "Арене" началась совсем недавно, но роли в иерархии класса уже были расставлены довольно четко, и не оставалось сомнений, какую из них занимал Дазай.       В роковой час сдачи поделок над школой нависла туча. Мрачная, тяжелая и неповоротливая, она обосновалась у головы каждого школьника, неотрывно сопровождая его на протяжении всего дня.       Осаму в общих чертах отвечал на вопросы, держался с неизменным молчаливым достоинством и не подавал виду, что ужасно волнуется.       В тот день Дазай стал единственным, кто получил высший балл от Озаки.       Осаму уехал от опекуна, в руках сжимая сумку с тремя любимыми игрушками, а в сердце храня тепло, которое разрослось до невиданных масштабов и осталось с ним до конца.       До конца дней человека, который заменил ему отца.       Что бы ни случилось, Ода обещал остаться ему другом.       И каждый раз, когда самому одинокому в мире ребенку нужен был друг, он писал Одасаку, упорно вытирая кровавые слезы и поднимаясь на ноги.       Это была их маленькая тайна.       Может, Осаму мог бы справиться в одиночку, может, не случилось бы ничего, если бы он не стал приходить в такие дни к Оде, но его пальцы все равно против воли набирали одну и ту же букву каждый раз, когда он понимал, что не справляется.        "Д" значит "друг".

***

      В тот день, когда женщина с цепкими смеющимися глазами приехала в церковь где-то на окраине города, произошло несколько занимательных вещей.       Конечно, среди них точно был тот разговор, когда Готорн пытался понять, что за таинственные совпадения его окружают и почему очаровательная прихожанка ведет себя так знакомо. Было пугающее ощущение, что Натаниэль где-то уже видел эту прямую фигуру и слышал этот глубокий голос: еще до смазанной и отпечатавшейся в памяти встречи.       Но удивительные приключения дьявольски непригодного священника не завершились тогда, когда он привычно приложился к бутылке, заставляя замолчать тревожный голос в голове.       Было и еще кое-что.       После очевидно взбодрившей его порции алкоголя жить стало легче, и Готорн стал прохаживаться по храму с гораздо более жизнелюбивым видом.       Стоило ему оглядеть помещение, как его внимание привлек тот факт, что на полу на том самом месте, где распрощалась с Натаниэлем прекрасная незнакомка, лежал аккуратно сложенный лист бумаги.       Сперва Готорн не поверил своим глазам, нечасто, в общем-то, его подводящим, но сомнений не оставалось: листок явно подбросила последняя посетительница.       Натаниэль поднял бумажку узловатыми тонкими пальцами и с любопытством склонился над ней, жадно вчитываясь в буквы, выведенные изящным и резким женским почерком.       А когда до него дошел смысл написанного, лист выскользнул из рук и неспешно спланировал обратно на скрипучий пол.

" Ты совсем не изменился, Натаниэль. Думаешь, все забыли о твоих окровавленных руках и тебе повезло выскочить сухим из воды?

Мы много лет за тобой наблюдаем. Мальчик вырос, "папа" больше ему не нужен. Не слишком ли долго ты творил, что хотел? Уничтожил сначала ее, а затем попытался покончить и с сыном?

Ты знаешь, какие силы скоро придут в движение. Я все вижу и ясно понимаю, что мир ждут большие потрясения.

Лично прослежу за тем, чтобы ты наконец понес наказание за убийство Г.

Со всей моей ненавистью,

Астрид. "

***

      Все было как в тумане. Он слышал, как плачут его друзья, но никак не мог понять, что происходит, видел тело Одасаку и не чувствовал собственных ног.       До слуха Накахары долетали обрывки фраз, его отталкивали и прижимали, слова кружили вокруг, но никак не желали обретать цельный смысл.       Одасаку убил Иван Гончаров. Все-таки отравил, тварь. Да, Ода мертв, он совершенно точно больше не дышит, это все очень плохо и очень страшно, но...       Дыхание Чуи сперло, он наблюдал за тем, как Акико уводит бьющихся в истерике и сползающих по стене, смотрел в ее почему-то некрасивые тусклые глаза и думал, что ему на все это плевать.       Он, быть может, совершенно ужасный человек, но смерть Оды совершенно перестала его волновать. Этого человека он сможет оплакать позже.              Гораздо сильнее заботила судьба другого.       Чуя скользнул взглядом по сгорбленной спине Мори, который щупал Оду, разглядывал его и хмурился так, что меж бровей пролегла глубокая, как царапина, морщина. Было душно и страшно.       Он вышел из этого помещения и увидел Аю, прижимающую телефон к уху в попытке кому-то дозвониться. Ее лицо было не по-детски ожесточенным, ко лбу прилипли мокрые от бега и волнения пряди, и вся она казалась ненастоящей, как будто манекен или оживший рисунок.       Накахара бесцеремонно тряхнул ее за плечи, совершенно не заботясь о правилах приличия, и встретился со спокойным взглядом человека, пережившего много вещей, о которых не довелось узнать умудренным опытом взрослым.       Его вопрос прозвучал как самая отчаянная мольба.       — Ая, ты знаешь, где он?       Ая посмотрела на него так, словно в нее воткнули и провернули нож: с невыносимым страданием на очаровательном лице.       — Нет. Я не знаю, где Дазай, и я не знаю, где Гончаров, но мы оба понимаем, что находятся они, скорее всего, в одном и том же месте.       Чуя захотел ударить то ли себя, то ли ее, то ли стену. Ему нужно было бежать, время стремительно утекало сквозь пальцы, но он не знал и не мог знать, куда. Казалось, Накахара находится на пороге великого открытия, на пороге осознания чего-то важного или потери чего-то необходимого.       "Если с Дазаем что-то случится, я лично вырву сердце из тел каждого, кто причастен к созданию "Арены". Я убью всех, до кого дотянусь, я..."       Его мокрой от пота и холодной от ужаса ладони коснулась Ая. Пока Чуя стоял и пытался понять, что ему делать, за спиной девочки материализовался похожий на призрак силуэт, который он без труда узнал.       — Я не знаю, где они, но я знаю, кто поможет нам их найти.

***

      Незадолго до этого разговора произошло сразу несколько занимательных вещей.       Во-первых, Иван, все также оцепенело сидевший около трупа Оды в ожидании кары небесной, рухнул на пол безвольной тушей и был за ноги протащен вглубь крыла младших, которые его похититель знал гораздо лучше, чем свои пять пальцев.       Произошло это, конечно, не просто так, а было спровоцировано ударом в затылок ровно такой мощности, чтобы Иван трансформировался в безвольную куклу, но еще не навсегда.       Из кармана его брюк выпала склянка с ядом. Ударивший его человек быстро отвернулся, чтобы не видеть ее, и крепко сжал челюсти.       Похититель взвалил Гончарова себе на плечи, и, даже не пошатнувшись под его весом, словно каждый день проводил вот так, донес по извилистым коридорам к покрашенной под цвет стены двери уборной.       Зажал в зубах связку ключей, которые выудил откуда-то из карманов, распахнул дверь и наконец спихнул с себя Ивана, чертыхаясь и потирая затекшие плечи.       Дверь на ключ он запирать не стал.       В уборной, само собой разумеется, было жутко темно: одно из десятков помещений, не используемых несколько лет, которое превращало "Арену" в бесконечный лабиринт из проходов, пространств и узких коридоров, было покрыто слоем пыли и не включало в свой функционал стабильное освещение. Однако сквозь щель между дверью и полом пробивался слабый луч света, добавляя всему происходящему романтичности фильмов про мафию.       Загадочным похитителем, конечно, был не слишком в данный момент загадочный Дазай Осаму. Все свои четко выверенные действия он совершал скорее по инерции, словно отдал пульт управления собственным телом кому-то другому, тому, кто точно знал, что делать, а сам свернулся в комочек где-то в углу сознания, лелея кровавые планы мести.       Этот Дазай, которому доверчиво передали контроль, связал Гончарову руки, выключил свой разрывающийся от звонков телефон и медленно сполз по стене, прикрывая глаза.       То ли к сожалению, то ли к счастью, но спустя секунду их открыл Дазай прежний. На него вдруг навалилось столько ошеломляющей боли, что он едва не согнулся пополам в слепых попытках вырвать ее из себя. Инстинктивное, с детства заложенное в глубины его мозга желание расцарапать себе что-нибудь с трудом удалось подавить исключительно благодаря тому, что похищенный Иван зашевелился и с гортанным стоном разлепил веки.       Поморгав, чтобы привыкнуть к темноте и различить перед собой очертания главы 11-"Х" класса, Гончаров глухо вскрикнул и прижал к своей груди колени. Он с трудом мог разглядеть выражение лица Дазая, он не понимал, где находится, и его сердце почему-то обливалось кровью, словно он никогда раньше не совершал убийств.       — Что ты..?       Гончаров замолчал. Во-первых, потому что любые слова и вопросы тут были явно бессмысленны, а во-вторых, потому что разглядел, наконец, лицо своего похитителя. Ивана поразила, конечно, не его личность, а именно то, как он выглядел.       Осаму Дазай сидел напротив него, взлохмаченный и почему-то влажный, сгорбившись, глядя слегка растерянно: словно это его Гончаров держал в плену, и, вероятно, собирался убить. В катастрофическом недостатке света было заметно, что его глаз покраснел и блестел, как будто в него насыпали песок.       Иван ощутил, как по его спине и связанным рукам пробежали мурашки. Что-то его тревожило (кроме очевидного факта нахождения в плену), что-то мучало. Взгляд главного мучителя "Арены" сам был полон мучений, он словно хотел попросить о помощи, умоляя покончить со страданиями.       — Разве Федору не было его жалко?       Гончаров непонимающе прохрипел.       — А?..       — Он, конечно, не стал бы говорить тебе. Нет, просто... понимаешь, это все словно не может быть реальностью. Что ж мы все за люди, Иван? Да, нас жизнь потрепала, это правда. И тебе тоже досталось, знаю, знаю. Мать-одиночка, наркотики, мужчины в твоей постели... Это тяжело, этого не должно быть. Но что творится с нами здесь? Мы не люди и не звери, Иван. Я знаю много тайн, и мои плечи устали их нести, я видел много боли, и мой глаз уже не выдерживает, и ты видишь, что я бы хотел умереть. В этом нет ничего возвышенного, никаких идеалов и принципов, это не стоит жалости, одобрения или порицания. Я не хочу совершать самоубийство, я бы даже мог побороть привычку причинять себе вред, если бы захотел. Но как можно жить таким, как мы? Мы хуже зверей, мы какая-то иная каста. Федору нужно было убить Одасаку, нужно было его убить? Это было нужно, сука, отвечай?! Нет, Иван, он сделал это чтобы позлить меня, чтобы в будущем получить немного больше баллов! О, да, получить баллы, блядскую фикцию, в которой ровно столько же смысла, сколько в буквах на Главной Доске! Ода никогда, сука, никогда... Он делал вид, что не знает, что здесь творится, да так, что много лет в его святость верил даже я! Да, Одасаку заботился о детях, он был хорошим человеком, но иногда я думаю, что он тоже заслужил смерти. Смерть! — Это достойная судьба для всех, кто причастен к жизнедеятельности "Арены", не думаешь? Тихая, Господи-насмешник, тихая смерть, без статей в газете и могил, нам не нужно ничего, кроме забвенья. Но мой мозг воспален, Иван, я болен, и ты тоже. Я несу бред, потому что я знаю, что должен убить тебя. Мне давно пора было это сделать, время не бесконечно, и это его главный козырь. Когда я вырубал тебя, в моей голове сложился складный план пыток, самый сладкий и долгий, тягучий и отвратительный из всех, что я осуществлял! Удивительно, Гончаров, но за все это время я сам не убил ни одного человека. Чужими руками, чужими словами, медленными отравами — разве это не отвратно, Иван? Ты, право слово, заслужил самых жутких мучений, ты заслужил их больше чем любой из тех, кто был на твоем месте. Я должен это сделать, я представляю, как твоя шея захрустит под моими ладонями, я почти ощущаю, какая теплая и густая твоя кровь, но почему я ничего не делаю, а? Почему мне мерещится голос мамы, Иван, я не видел ее так давно. Я почти забыл, как хитро и всезнающе она улыбалась, но я помню, какой мягкой была ее любовь. Мне не нужно вспоминать о ней сейчас, мне нужно размозжить тебе череп, но я цепляюсь за какие-то мысли, я говорю, а ты смотришь на меня сейчас... Ты слышишь, ты же меня слышишь?       (Иван быстро кивает, не отрывая от безумного Дазая не менее безумных глаз.)       — И когда я смотрю на тебя, я отчетливо понимаю, что ты достоин смерти. Ты заслужил ее, это легко, как арифметика, и она постигнет тебя скоро. Ты знаешь, что Достоевский скоро убьет тебя, прирежет чьими-то верными руками, как скотину, и скажет, что принес великую жертву. Как мне тошно это говорить, Иван, но это правда. Наша страна на пороге величайшей революции, и ты представить себе не можешь, какую важную в этих событиях мы занимаем роль. Да, мы, Иван, прямо сейчас, я и ты. Это звучит как бред, это, быть может, и есть бред, но я невыносимо хочу тебя убить. Я так не хочу этого, Иван, я так этого боюсь. Боюсь? Неужели и вправду? Кажется, боюсь. Пульс у меня такой бешеный, Иван, и у тебя тоже. Мы с тобой оба — загнанные кролики, выкинули ключи от своей клетки и подыхаем тут от голода, пялясь друг на друга и размышляя, кто первый подохнет, чтобы можно было перекусить. А голод все равно скоро настигнет, Иван, но когда я смотрю на тебя, я вижу, как у тебя дрожат губы, и ты плачешь. Иван, почему ты плачешь? Нет, не обманывай себя и меня — это бессмысленно в обоих случаях — ты не боишься смерти. Да, твой мозг будет паниковать, если тебе сейчас отрубят кислород, но тебе плевать. Всем нам, в сущности, плевать, мы даже выжить не хотим... так почему я вижу слезы? Тебя тронула моя речь? Это бред, Иван, полный бред, я схожу с ума и несу чушь. Мне стоит развязать тебя, чтобы мы сидели вот так вместе, надеялись, что кто-то не выдержит и дарует другому свободу. Почему мне так не хочется даровать ее тебе? Я уверен в необходимости твоей смерти, тем более сейчас, после того, как ты послушал мой душевный монолог. Наверное, Федор предоставил бы мне достойные контраргументы, любезно передал порошок из кабинета Огая и посоветовал отлежаться в постели. Не смотри так, Иван, порошки не сводят с ума. Ни таблетки, ни иголки, ни рюмки. Нам пора перестать считать вещицы виновником наших бед, не находишь? Твоя мать была аморальной шлюхой, и тот факт, что она сторчалась не объясняет и не оправдывает это, а лишь закономерно подтверждает. Иван, я оскорбил твою мать. Тебе плевать?       (Иван криво растянул мокрые от скатившихся слез губы и усмехнулся, признавая нелепость вопроса.)       — Да, ты прав, я заговорил о чем-то совсем идиотском. Мне очень не хочется сейчас быть здесь, болтать с тобой в одностороннем порядке и видеть, как ты плачешь. Хотя, если честно, ты хорошо плачешь. Ты грешник, а грешники должны каяться. Ты грешник, Иван?       (Иван согласно промычал и задал вопрос поломанным, хриплым голосом мученика.)       — И ты. Почему ты не плачешь?       — И я. Я бы рад поплакать, но перестану видеть твое лицо, если мое поле зрение намокнет. А мне это важно, Иван, я очень хочу тебя видеть. Потому что мое сердце словно режут ужасно тупым ножом, его рвут на части, когда я на тебя смотрю. Ты такой человек, такой ареновец, ты несчастен до мозга костей, я так хочу тебя обнять и тебя искромсать! Ты — порождение зла, но ты ни в чем не виноват. Да, Иван, нет в тебе ни грамма вины за смерть Одасаку, я бы хотел тебя ненавидеть, но не могу. Я, кажется, совсем разучился ненавидеть. Мне хочется прижать к груди весь мир, прежде чем уничтожить его, но разве это не милосердно? Нам стоило бы убить Бога, если мы сотворены по Его подобию. Если это и впрямь так, Иван, Он был бы не против. Ты бы убил Бога?       (Иван размышлял ровно секунду, не отрывая взгляда от лица Осаму, которое вдруг показалось ему лицом того самого Бога, которого стоит убить, измучанного и искалеченного безумца. Затем он с нежностью кивнул.)       — Спасибо, Иван. Я чувствую, что устал, ты понимаешь? Да, ты понимаешь, мы все устали. Жить в кромешном психоделическом ужасе без обозримой нормальности, жить в нормальности, которая стала психоделическим ужасом — это трудно. Я бы очень хотел сейчас позвать маму, Иван, я часто думаю о ней, и мне кажется, что за ее образом кроются все ответы. Это, наверное, глупо, но я бы очень хотел сейчас закрыть глаза и уснуть. Я бы мог включить телефон и отправить Одасаку букву "Д", чтобы он пришел и спас меня, но меня больше никто не спасет. Я давно должен был с этим смириться, но мне грустно, как будто я узнал это совсем недавно...       Когда Осаму поднял руку, что поправить повязку на глазу, он обнаружил, что она почему-то мокрая. Так они и сидели, слушая тишину и вглядываясь в темноту, одинаково одинокие и несчастные, похититель и похищенный, убийца и убийца.       В оглушающей тишине раздался тихий голос Ивана.       — Я все понял, Дазай. Спасибо. Но, знаешь...       Дазай внимательно прислушался.       — Все-таки я его не убивал.

***

      Их вел Q. Он сверялся с какими-то бумажками, появляющимися и исчезавшими из его рук, гремел брелоками и периодически замирал на месте, как хищник в попытке напасть на след. Накахара молча наблюдал за всем этим действием, вслушиваясь в отдаляющийся гул голосов друзей.       Поскольку коротать время за сводящим с ума преследованием как-то было нужно, Чуя не выдержал и все-так задал мучавший его вопрос.       — Ая, почему в "Арене" так много тайных ходов? Разве здание не должно было быть школой с самого начала? Не думаю, что в планах Фукучи было создать такой громадный лабиринт.       Девочка, кажется, страшно обрадовалась, что Чуя наконец заговорил, и с готовностью отозвалась.       — Не-а. "Арену" переделали под школу, обновили и накачали современными технологиями, но само здание очень старое. Раньше оно тоже принадлежало правительству, и тоже неофициально. Было чем-то вроде второй Думы, в которой обсуждались разные сверхсекретные штучки. Говорят, что здесь есть не просто много потайных ходов, но и целые помещения, которые просто не стали заделывать, потому что на это бы ушло катастрофически много ресурсов. Поэтому в "Арене" довольно строгий комендантский час, а общежитие находится в новом, с нуля отстроенном крыле. Все еще существует опасность, что дети наткнутся здесь на что-то, для их глаз не предназначенное.       Накахара удивленно хмыкнул, с трудом поспевая за внезапно ускорившимся Кью. Он, конечно, подозревал нечто подобное, но "Арена" не переставала его удивлять. Прямо-таки сверхсекретное здание? И с потайными ходами? Сюжет бульварного романа про шпионов.       — Так вот почему к проекту Фукучи изначально почти не было вопросов! Любимец всей верхушки решил устроить что-то в здании, которое изначально было островком таинственности прямо посреди города. Да еще и осуществил это не с помощью государственного бюджета. А на что здесь могут наткнуться дети? Вряд ли же секретные документы валяются, где попало, тем более в таком месте?       Ая кивнула. Q снова остановился, печатая что-то в телефоне с видом многодетного отца, которому мешают работать несносные дети.       — Ну, Одасаку рассказывал нам, что случались истории, когда дети здесь что-то находили. Самое загадочное крыло принадлежит Мори, конечно, в его владениях сам черт ногу сломит. Там перекрыты большинство ходов, и я уверена, если честно, что даже у Фукучи нет приблизительно-точного плана не только всего здания, но и того отсека. Оказывается, если пытаться предать Родину путем создания школы для обучения сверхлюдей, можно наткнуться на небольшие неприятности!       Чуя рассмеялся, с одобрением взглянув на Аю. Почему-то ему захотелось прижать ее к себе, как младшую сестру. Эта девчонка явно пытается развеселить его, чтобы он меньше волновался.       Но Накахара теперь не волновался совсем. Они зашли куда-то глубоко в недра "Арены", да так, что даже воздух стал другим: пахло как после грозы, чем-то свежим и немного дурманящим. Все вокруг приобрело особые очертания, и когда они замедлили шаг, Чуя точно знал, что Q привел их в нужное место.       Дети пропустили его, и Накахара оказался перед дверью, почти слившейся с остальным окружением. Аварийное освещение слабо мерцало, а из щели под дверью не лился свет, но Чуя не стал включать фонарик. Уверенный, что дверь не заперта, он распахнул ее и шагнул навстречу темноте.

***

      Одним из самых неудовлетворительных фактов через пару недель после значительного события было то, что он стал мучиться кошмарами. Да еще какими! Ему то и дело виделось лицо человека, о котором он бы хотел забыть как можно скорее, закопать следы его существования туда же, куда и тело — поглубже в землю. Само собой, Оочи Фукучи не боялся и даже не нервничал, когда просыпался посреди ночи в холодном поту. Просто это было весьма неприятным обстоятельством, учитывая тот факт, что с Арахабаки все было, наконец, покончено.       Переступая босыми ногами на полу с подогревом посреди ночи, заваривая чай и ощущая себя весьма немолодым человеком, он старательно изгонял из своих мыслей знакомый силуэт мужчины, вновь и вновь поднимающегося с колен. Фукучи выстрелил ему в спину, стрелял, пока палец не онемел, а Арахабаки поднимался до тех пор, пока все его тело не превратилось в сплошное кровавое месиво.       Скверная смерть. Все дело, пожалуй, было в том, что разум человека неохотно расстается с образом врага, который нервировал его много лет, а тот факт, что самому человеку долго мерещится запах крови и чей-то взгляд на затылке, не способствует укреплению психического здоровья.       Короче говоря, Фукучи взял небольшой отпуск. Ему было решительно не о чем переживать: он мужчина в самом расцвете сил, его детище работает, как часы, внешность весьма недурна, а карьерная лестница решительно уходит в небо. Ну и, конечно, теперь нет никаких причин полагать, что она упрется в стеклянную крышу.       Оочи прогуливался. Ночной теплый ветер ласково трепал ему волосы, с элитного побережья тянуло свежим морским бризом, а гостеприимный Сен-Тропе окружал его радующей глаз природой. Жизнь была ослепительно хороша, и Фукучи насильно пытался вбить эту мысль поглубже себе в голову. Не было, конечно, ничего удивительного в том, что ему не спится но ночам, но эта его тревожная бессонница чересчур затянулась. Словно Фукучи похоронил не заклятого врага, а задушевного друга! Как нехорошо на него влияет активная политическая жизнь...       Вдруг в голову пришла гениальная в своей простоте мысль. Почему бы не выпить, раз мир кажется таким безрадостным местом? Стоит лишь вернуться в отель, и ласковые руки подадут ему бокал с крепким виски, для него включат какой-нибудь советский фильм и составят приятную женскую компанию.       Это решение тут же вернуло на лицо мужчины удовлетворенное выражение, и он резко развернулся, планируя направиться к отелю.       Однако внезапно обнаружилось, что за размышлениями он ушел довольно далеко. Любезно расставленные фонари поредели, теперь находясь на значительно более далеком друг от друга расстоянии. Ровно высаженные шелестящие деревца несколько сгустились, больше напоминая зарождающийся лесок, чем рощу для прогулок баснословно богатых отдыхающих. Темнота перестала казаться безопасным бархатистым одеялом, накрывающим Оочи с головой, а словно пыталась придушить.       Мужчина ощутил, как его захлестывает паника. Он знал, что это значит: он был агентом. Таких, как он, интуиция не подводила никогда, и этот раз явно не стал исключением.       Но интуиция — дело одно, а сноровка — совсем другое. Первый навык невозможно растратить, он станет подспорьем, куда не поверни, а вот со вторым все сложнее. Стоит только расслабиться, совершить пару убийств руками умелых исполнителей, перестать ходить на миссии и покончить со спортзалом, как...       Сзади мелькнула тень, и Оочи решительно развернулся. Он старательно скрывал свой страх, в панике нащупывая в кармане пульт с единственной красной кнопкой. Фукучи не питал иллюзий на счет количества своих врагов, и, конечно, столь долго оставался в живых не благодаря природному обаянию.       Человек двигался быстрее его, мелькая со всех сторон. Фукучи было подумал, что это какая-то слаженно работающая банда, но быстро понял, что человек все-таки один. Один, но очень быстрый и ловкий. Такой, что у него даже голова немного закружилась.       И в грации этого человека было что-то очень знакомое. Словно сам Фукучи обучался таким же движением, пользовался теми же приемами.       Оочи не выдержал и остановился, гаркнув во всю мощь своего командного голоса.       — А ну, выходи!       Неожиданно его послушались. Все затихло, перестало мелькать, и из-за деревьев неспешно выплыла фигура. Она была облачена в длинный плащ с капюшоном, скрывающим все лицо, и из-за этого не стало понятнее ничего, кроме того, что преследователь Оочи явно уверен в себе настолько, чтобы никуда не спешить.       Человек молчал, а Фукучи тяжело дышал, глядя на него. Это иррационально, но по его спине все равно пробежались мурашки: что-то жуткое было в облике этого кого-то, напоминающего не то сектанта, не то призрака.       — Ты пришел, чтобы убить меня?       Оочи тянул время совершенно открыто. Раз его, проявившего такую беспечность, еще не прихлопнул этот некто, значит, это и не было запланировано. Немного, правда, смущал тот факт, что если его еще не убили, могли взять в плен и пытать, но это тоже казалось маловероятным: неуместная утонченность, которая чувствовалась в человеке напротив, словно не позволила бы ему поступить так. Или Фукучи слишком преуспел в том, чтобы себя успокаивать, или это и впрямь было так.       Человек подошел ближе, двигаясь все так же скользяще, почти пугающе не по-человечески. Когда фигура приблизилась, Фукучи окатила такая волна ярости, от которой вибрировал воздух. Он понял, что этот некто его ненавидит, ненавидит такой ужасающей ненавистью, которая только может поместиться в человеке.       — Кто ты?       Вдруг человек рассмеялся. Рассмеялся смехом, который Фукучи уже точно слышал, и легким движением сбросил с головы капюшон.       В ночном полумраке блеснули рыжие волосы.       Вдалеке наконец зазвучали сирены.       Смеющийся мелодичный голос тихо и вкрадчиво задал ему вопрос.       — Кто я? Неужто ты и впрямь так быстро забыл Арахабаки?       Потом лицо Фукучи пронзила адская боль, он громко и страшно закричал, и его кошмар закричал тоже, закричал с ужасающей яростью.       Мир покачался, зачем-то оставляя Оочи в сознании лишние пару секунд, а затем схлопнулся.       Последнее, что он видел, было прекрасное в своей ненависти лицо, обрамленное медными локонами, как нимбом. В полутьме с них будто бы лилась кровь.

***

      Очнулся Фукучи спустя сутки в больнице в окружении вежливо лопочущих по-французски медсестер.       С того дня на его щеке появился глубокий уродливый шрам.       Никто не знал, откуда он. Ареновцы шутили, что какая-нибудь девчушка из посетительниц его постели расцарапала ему лицо, обидевшись на пренебрежительное отношение.       Фукучи не смеялся.

***

      Темнота встретила его приветственно. В комнату полился слабый аварийный свет, и находящиеся в ней молодые люди поморщились так, словно их ослепили.       Чуя тут же захлопнул дверь, не очень благодарно, но вполне благородно оставив Аю с Q за пределами приключений и в пределах безопасности. К его чести, перед этим он шепнул "ждите здесь".       На новоприбывшего смотрело три глаза. Почему-то одинаково мутными, почти пьяными глазами. Конечно, вряд ли эти непредсказуемые личности действительно были пьяны, но общую атмосферу Накахара быстро прочувствовал и уселся рядом с Дазаем.       — Некрасиво вот так сбегать, ничего мне не сказав.       Осаму смотрел на него как-то странно, словно не понимал, не снится ли ему это. Казалось, он собирался пощупать его и убедиться в реальности. Чуя, не дожидаясь этого, пощупал его сам, коснувшись плотно сжатого кулака.       Дазай несколько расслабился, решив, что Накахара все-таки реален, и промурлыкал в ответ.       — Отвянь, лис. Ситуация, можно сказать, обязывает. Детей еще потащил... Сдурел совсем. Зачем?       Чуя плотно сжал челюсти. Одному Всевышнему известно, как сильно сейчас ему хотелось встряхнуть Дазая за плечи и с наслаждением поорать ему в лицо о том, что он эгоистичная тварь. Однако он сдерживался изо всех сил. Как минимум, потому что все еще ничего не понимал.       — Чтобы тебя найти. Я только что убедился, что сам тут и близко бы не разобрался, а Q, вон, неплохо соображает.       Дазай хотел что-то ответить, но тут признаки жизни наконец подал Гончаров. Он выгнул хребет, потягиваясь и хрустя косточками, и тихо пробормотал.       — Дазай, прошу тебя, переходи к делу. Я чертовски устал.       Осаму приблизил лицо к Чуе, и тот понял, что у него жар: иначе нельзя было объяснить то, какими горячими были его губы, когда он обжигающе прошептал "Пожалуйста, помоги мне". И то, какими ледяными оказались пальцы, когда он коснулся ими шеи Накахары, то ли показывая что-то, то ли пытаясь согреться.       Это было сложно осознать и почти невозможно объяснить, но Чуя мгновенно понял все. И смертельно усталый взгляд Дазая, и покорное спокойствие Гончарова, и все слова, которые звучали здесь, пока его не было.       Решение было простым и единственно верным. Глядя на самого дорогого в своей жизни человека, Чуя мягко улыбнулся и глубоко поцеловал его, успокаивая и заверяя этим поцелуем, что все будет хорошо. Он провел пальцами по его виску, приглаживая растрепанные волосы, и поднялся, закидывая руку Дазая себе на плечо.       Он приоткрыл дверь, и Ая с готовностью поддержала Осаму, который с завидной невозмутимостью съехал по стене уже в коридоре. На лице его было написано абсолютное, всеобъемлющее счастье.       Q, который по понятным причинам опасался касаться этого пугающего человека, не понимаемого никем, кроме Накахары, только молча проследил за действом и повернулся к Чуе. Тот со спокойной улыбкой опять шепнул "Ждите здесь", и, помедлив, добавил:       "Я сейчас вернусь".       Дверь тихо закрылась. Ая поддерживала Осаму, который отключился у нее на плече с совершенно безмятежным видом, и вслушивалась в происходящее в каморке. Почему-то отчетливо было слышно "Спасибо", а затем что-то захрипело, вскрикнуло и затихло.

***

      В то же время в совсем другой части "Арены" творились совсем другие вещи. Ареновцев разогнали по комнатам и медпунктам, всучили успокоительные и заперли в комнатах, чтобы те не путались под ногами у врачей. Надо признать, путаться никто и не собирался, потому что сил на это не было: осознание потери было таким жестоким, таким реальным, что всем тем, для кого Ода был роднее родных и ближе близким, требовалось только время.       Время, а уже потом, конечно, объяснения.       Именно подготовкой объяснений и занимались в своем легендарном крыле Мори Огай и Акико Йосано. Одинаково хмурые, бледные и помятые, они склонялись над бумагами, разглядывали мониторы и терзали тело почившего человека в попытках понять, как и почему он умер.       Причин для такого волнения насчитывалось достаточно.       Склянка с ядом, обнаружившаяся около тела Оды Сакуноске, была украшена отпечатками пальцев Ивана Гончарова, и больше ничьими.       И она не была открытой.       Мори, конечно, знал, что Гончаров в его владениях и с его разрешения балуется созданием токсина, но совершенно этим фактом взволнован не был. Во-первых, размышления о том, кого он собирается травить, были не в его компетенции, а во-вторых, не в его сфере интересов. В этой самой сфере находился состав яда, и Мори Огай, как любой уважающий себя ученый, не мог пройти мимо такой занимательной вещицы. Он с первого дня изготовки Иваном этого яда узнал его и понял, что тот пытается повторить замысловатый, но крайне эффективный рецепт авторства Осаму Дазая. Решив, что Гончаров обнаружил в себе желание стать подражателем звезды 11-"Х" или просто захотел кого-то красиво стереть с лица Земли, Мори перестал интересоваться и ядом, и его создателем. Так, проверял иногда незаметно, все ли идет по плану и не должна ли его лаборатория взорваться в ближайшем будущем, но приходил к удовлетворительному выводу.       И все бы ничего. Конечно, Огай бы отнесся к этому серьезнее, узнай он, для кого готовится снадобье, но проблема была в другом.       В крови Оды не было обнаружено ни миллиграмма знаменитого на всю "Арену" токсина.       Зато в кармане его рубашки был пустой блистер с таблетками от сердечной недостаточности, которые он пил по утрам, следуя указаниям врача. А еще недалеко стоял пустой стакан с остатками воды и отпечатками Сакуноске.       Все сводилось к одному убийственно-простому факту.       Иван Гончаров не убивал Оду Сакуноске.       Он хотел это сделать, но когда пришел, наткнулся на его бездыханный труп.       Одасаку никто не убивал.       Он совершил самоубийство.       Ах да, еще на его письменном столе нашли записку. На листке бумаги аккуратным понятным почерком было написано одно слово.       "Простите."
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Укажите сильные и слабые стороны работы
Идея:
Сюжет:
Персонажи:
Язык:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.