***
Николай ослушался приказа Фёдора. Он перенёсся обратно, чтобы забрать Книгу прежде, чем идти за Йосано. Достоевский очень благополучно забыл про всё на свете ради спасения возлюбленного, и Гоголь его правда не винит, но всё же лучше не оставлять столь важные вещи без присмотра. В их штабе, где Книге как раз самое место, он встречает Сигму. Бледного. Разбитого. Теперь его взгляд до жути похож на их. Гоголь осторожно подходит ближе: — Что… случилось? — Это я… Я подсыпал Дазаю в кофе яд, ускоряющий пульс, чтобы он умер до того, как откроет Фёдору путь к Книге, — признаётся Сигма, поднимает на него взгляд. — А он согласился помочь нам. И сейчас… всё это… из-за меня. Я неправильно рассчитал дозу, всё… испорчено. Сердце Николая пропускает удар. Сигма сжимает пальцами его рубашку, утыкается лбом в грудь. — Они знают, да? Они нас убьют? — шепчет он. — Мне так жаль… Я просто хотел… спасти тебя. Гоголь осторожно поднимает голову Сигмы за подбородок и нежно сцеловывает слёзы: — Они не знают. Никто не знает. Фёдор уверен, что Осаму умирает просто от потери крови. Просто скроем от них эту часть правды, вот и всё, — успокаивающе говорит Николай. — Они оба сейчас в больнице, я должен спешить. Или ты хочешь… сделать что-то до того, как они придут в себя? — Ты же видишь, что они не хотят давать тебе свободу. Почему бы нам не убить их? Не оказаться в полной безопасности? У нас в руках Книга. Мы можем написать свой мир. Правильный и хороший. Такой, в котором нам обоим будет место… — предлагает Сигма совершенно серьёзно и твёрдо. Гоголь чуть улыбается ему, отнимает от глаза карту: — Мы могли бы. Но мы не учтём многого, допустим несостыковки. Мир, каков он есть сейчас, гнилой и неправильный. Его нельзя таковым оставлять. Если бы я был один, то… разумеется, выбрал бы свободу и попытался бы сам всё изменить. Но я не хочу взваливать на тебя тяжёлую ответственность, сковывать обязательствами и вынуждать выживать. Фёдор напишет лучший мир, такой, в которым ты сможешь быть счастлив, — он оставляет поцелуй на виске Сигмы и добавляет: — Благодаря тебе и моим чувствам к тебе, я понял, что истинная свобода в том, чтобы быть в силах отказаться от неё. Сигма смотрит на него широко распахнутыми глазами, не понимая, почему он так резко изменил своё мнение; впрочем, это быстро становится неважным, потому что Николай притягивает его к себе, осторожно укладывая ладонь на шею, в поцелуй. Прислоняется своим лбом к его. — Я люблю тебя, Сигма. Я хочу, чтобы ты был счастлив. — Как я могу быть счастлив, если несчастен будешь ты? — спрашивает его Сигма, чуть повышая голос, эмоция вспыхивает быстро между ними искрами. — Осаму что-нибудь точно придумал, — заверяет его Гоголь, подмигивает. — Да и Книга у нас. Будем шантажировать при случае. — Хорошо, — Сигма краснеет, словно до него только сейчас доходит смысл предыдущих слов, и тихо добавляет: — Я тоже… люблю тебя, Коля. Николай роняет карту, нежно подхватывает Сигму и кружит его по комнате, радостно и искренне смеясь. Сигма от такой бурной реакции ничуть не смущается и улыбается, глядя в наполненные счастьем глаза напротив. Если Гоголь верит Фёдору… что же. Видимо, и Сигма тоже рискнёт ему поверить.***
Дазай открывает глаза и видит серый потолок. Это ему напоминает о неудавшихся попытках суицида — и мысль на краю сознания подсказывает ему, что, собственно, ничего нового, ведь он умышленно выводил Ищеек на эмоции, чтобы получить ранение. Можно засчитать это как раз за подобный случай. Только обычно он просыпался в холодных жутких больницах, один, раздосадованный произошедшим — или, точнее сказать, не произошедшим — до глубины души, а сейчас чувствует лишь… спокойствие. Он недовольно морщится от света лампы и поворачивает голову, натыкается сразу же на родное лицо возлюбленного. Вздох облегчения срывается с губ обоих практически одновременно, и Осаму ухмыляется. — Даже умереть мне спокойно не даёшь. — Просидел из-за тебя в больнице половину дня. А мне некогда, надо расписывать новый мир, — жалуется Фёдор, наклоняется к нему и притягивает к себе в объятие. Дазай обнимает его, чувствуя, что от осознания того, что он мог всё это… его потерять, подкрадывается паника. Вцепляется мёртвой хваткой. — Мне очень жаль, Федя, — тихо шепчет он. — Прости меня. — Не прощаю, — спокойно отвечает Достоевский. — Но ты мне обещал и так искупать чужие грехи, так что… в долгу не останешься. Осаму тихо смеётся, расслабляется наконец, чуть отстраняясь, чтобы посмотреть на Фёдора, и чувствует, что может дышать. Чувствует, что умирать не хочет. От этого сердце начинает колотиться, как сумасшедшее. Неужели вот оно, то самое прекрасное чувство, о котором он так мечтал, но в которое никогда не верил? Жизнь обретает смысл… полноценный, яркий — в аметистовых глазах, в изгибе ухмылки, в бледных тонких пальцах, чёрных, поглощающих свет волосах… Там он, этот смысл, всегда прятался? Видимо, Достоевский видит что-то этакое в его взгляде, что-то слишком живое, потому что сам теряется от этого любования, искренности. Касается его щеки. — И почему только людям нужно оказаться на грани потери, чтобы осознать важность чего-то?.. — тихо задаёт риторический вопрос Фёдор. — Живу только на этом последние пару десятков лет, — отмечает Дазай шутливо, но, на самом деле, именно так дела и обстоят. Только совершая попытки, он находил в себе силы выносить эту жизнь дальше, ступать в новый день. Способ этот совершенно жестокий и малодейственный, но другого Осаму не нашёл. Всё равно, что завязать плохо видящему человеку глаза и приказать радоваться потом, что он не слеп. Достоевский отводит взгляд, не разделяя шутки снова. Быть может, Дазай правда ранит его каждый раз подобными словами, но они оба понимают, что через подобный несерьёзный тон Осаму только и может делиться чем-то столь личным. Впрочем, всё ещё не время для всех этих нежностей и философских размышлений. Они в опасности, как и судьба всего мира в принципе. — Значит… Ты всё ещё ничего не писал в Книге? Где она? — спрашивает Дазай. — Гоголь мне выставил условия… так что его способность в любом случае останется, и контролировать его мы не сможем, — отвечает Фёдор. — Он забрал Книгу, пока я был без сознания. Осаму поднимается, поморщившись от боли, в сидячее положение, и всматривается в его черты. — Что? Когда ты был без сознания, почему? — Это не имеет значения, — отмахивается Достоевский, поднимается с кровати и обходит медленно круг по комнате. — Успеем ещё обсудить. Дазай видит, что на письменном столе лежит та самая Книга. В полумраке её практически не видно, но теперь, когда Фёдор садится и продолжает записывать, красиво и старательно выводя пером строки, всё становится очевидным. Дыхание замирает в груди. Казалось, что до всего этого ещё целая вечность, но нет: вот он, Достоевский, пишет свой новый мир, под светом тусклой лампы. Занимательно, что после всего произошедшего и Гоголь, и Фёдор друг другу доверяют и на одних лишь словах заключили сделку. Нет, поправляет себя Осаму, на доверии. Он улыбается. И позволяет себе просто наблюдать за тем, как Достоевский меняет этот мир. Тишина вскоре начинает давить, потому он осторожно поднимается, стараясь не задеть швы, и подходит к старому граммофону. В их логове в спальне такой не стоит, а вот здесь, в штабе, он почему-то занимает место в уголке, покрытый пылью. Дазай находит в тумбе под ним какие-то пластинки и включает наугад первую попавшуюся. Сначала всё барахлит и издаёт неприятный шум, на который Фёдор недовольно поворачивает голову. И от этого на душе почему-то становится так… уютно и смешно. Кто бы мог подумать, что однажды Достоевский будет в полуметре от него записывать в Книгу строки, а Осаму даже не подумает ему мешать, вместо того предпочтя включить музыку? Подойдя ближе, Дазай приобнимает его за плечи и оставляет поцелуй на щеке, заглядывая на страницы из интереса. — Хочешь через прикосновение ко мне обнулить способность Книги? Осаму. Дай дописать спокойно, ты уже проиграл, — тихо и устало замечает Фёдор. — Я отстану, если потанцуешь со мной, — уголок губ Дазая тянется вверх. — Тебе с такой раной ещё только не хватало танцевать. — Приятно знать, что ты до последнего сомневаешься в том, что я не смогу ничем тебе помешать. Но здесь нет никакого скрытого умысла. Достоевский вздыхает и откладывает перо. Оборачивается к нему, переплетая их пальцы. — Я очень переживаю за тебя. К тому же, я ненавижу танцевать. Поэтому… я соглашусь разве что тогда, когда мир будет рушиться. Осаму фыркает, ничуть не задетый его словами. — Договорились, Фёдор. Он отстраняется и отходит к двери. Но когда уже кладёт руку на ручку, то передумывает, потому как в груди шевелится неприятный шипастый страх, что как только он выйдет, они больше никогда с Достоевским не увидятся, пусть это и совершенно не логично. Тяжесть в ногах будто бы приковывает его к месту. Желание прикоснуться к Фёдору съедает изнутри. У него и в мыслях не было мешать своей способностью, он попросту скучает. — Тебе стоит что-нибудь поесть, — тихо отмечает Достоевский. — На кухне стоит твоя порция… со вчерашнего дня. Очевидно, что Фёдор ощущает большое давление с его стороны. И не верит, что он позволит всё записать. Подобное напряжение чревато ошибками, коих допускать нельзя. Действительно, ему лучше уйти. Только прежде уточнить кое-что, что его беспокоит. — Я так долго был без сознания? — Два дня. — И почему именно сейчас ты сел записывать? Достоевский не отвечает. Дазай сглатывает ком в горле и отводит взгляд. Потому что он сам был без сознания вместе с ним. Очнулся, видимо, на пару часов раньше. — Спасибо… что спас меня, — тихо добавляет он, нажимает на ручку, с титаническим усилием заставляя себя сдвинуться с места. Налитые свинцом ноги едва ли могут шевелиться. За дверью — коридор. Тёмный и пустой. Такой, кажется, снился ему пару часов назад. По телу пробегает дрожь. Он оглядывается на Фёдора, на жёлтый свет лампы. Тот сосредоточенно пишет, стараясь не отвлекаться. Осаму закрывает тихо дверь, оказывается в темноте. Наверняка теперь плечи Достоевского расслабятся немного. Может, стоило выключить музыку, чтобы это его тоже не отвлекало, но… он уж сам. Дазай проходит несколько шагов едва ли не наощупь, жалея, что не взял с собой источник света. Он более-менее ориентировался в этом штабе, но в темноте уж совсем не может вспомнить, где и что находится. В конце коридора виднеется свет, поэтому он идёт туда. Сигма сразу же замечает его и включает свет в коридоре, ослепляя его и заставляя зажмуриться в попытке проморгаться. Выглядит его собеседник довольно бледным — точнее, бледнее обычного. — Дазай? Тебе уже лучше? — Как видишь, — спокойно пожимает плечами Осаму. — Давай я помогу тебе найти что-нибудь поесть, — предлагает Сигма — наигранно дружелюбно, по факту — очень нервно. Они медленно спускаются на первый (тут есть ещё и второй?) этаж, к кухне, и теперь становится понятно, почему Дазай совсем не понимал, куда идти. — Где Николай? — интересуется Осаму. — Понятия не имею. Фёдор сказал, что предупредит его, когда дело дойдёт до стирания способностей, — глухо отзывается Сигма. — Он… пишет? — Да. Сигма ставит чайник закипать, достаёт чашку. Та падает у него из рук и разбивается, заставляя Дазая вздрогнуть от неожиданности. Кажется, именно из неё он пил в последний раз. — Я знаю, что ты подсыпал мне яд, Сигма. Фёдор об этом не узнает, выдохни, а я не злюсь, — говорит ему Осаму. Подмигивает. — Я горжусь твоим поступком. Это было очень смело и рискованно. Люблю подобные ходы. Сигма хочет что-то сказать, но передумывает. Видимо, вспоминает о том, как Дазай радовался возможности сыграть в смертельную игру в «Мерсо», и вопрос сам собой отпадает. Он садится собирать осколки. Осаму хотел бы помочь, но боится, что вряд ли сможет потом подняться. Не хотелось бы терять лицо перед Сигмой и выказывать свои слабости. — Я уговорил Фёдора позволить Гоголю остаться со способностью, но его условием был Великий приказ… так что, увы, не совсем то, о чём ты меня просил. Но вы взяли ситуацию в свои руки и добились необходимого — чем я доволен. — Ещё он… обещал спасти Казино, — добавляет Сигма, выбрасывает осколки и вымывает руки. Чайник закипает, потому он берёт другую чашку и колотит чай. — А кофе… — Фёдор сказал спрятать его от тебя, — пожимает плечами он. Дазай тихо хмыкает, отворачивается, чтобы скрыть улыбку. — Если он обещал, значит, спасёт, — заверяет его Осаму, хоть сам в этом совсем не уверен. — Прости меня, — говорит Сигма. — Мне жаль, что ты пострадал. Непонятно, искренне или всё же из чувства долга. — Если бы не яд, скорее всего, Фёдор бы без сознания не лежал и Книгу у вас бы не получилось забрать, — отвечает Дазай, треплет его по голове. — Ты своим действием переменил ситуацию для Гоголя. Ты смог его спасти. — Тон понижается, когда он встречает серебряные глаза. — Но ещё раз подвергнешь Фёдора такой опасности — я убью тебя. Он нервно сглатывает и кивает, смело выдерживая взгляд и не отворачиваясь. Осаму отстраняется и отходит к холодильнику, совершенно спокойно пробегаясь взглядом по продуктам. Сигма тихо уходит, не желая больше составлять ему компанию. И это ожидаемо, но… ещё никогда одиночество не ощущалось таким явным наказанием. Дазай понимает, что Достоевский хочет сосредоточиться и боится ошибиться, но от этого странное чувство его всё равно не покидает. Он ходит по кухне, ощущая себя ненужным и откровенно лишним. А что будет после, когда его способность не будет необходима?.. Больше всего на свете он жаждет постучать и увидеть Фёдора снова, поговорить о чём-то — это бы успокоило его терзания. Или просто помолчать. Не важно. В груди сердце ноет и противно корчится, не позволяя даже спокойно дышать. По итогу Осаму садится за стол и укладывает голову на изгиб локтя, который кладёт на столешницу. Наверное, смотрится довольно жалко со стороны, но ему хочется просто спрятаться от всего вокруг и попытаться заглушить удушающую боль. Еда остывает совсем рядом, но он вовсе не голоден. Кажется, в таком положении проходит целая вечность. Он открывает глаза только тогда, когда кто-то касается его плеча. Не сказать точно, заснул он или же нет. В голове мутно. — Осаму? — тихий голос Фёдора заставляет его поднять голову. — Ты уже дописал? — интересуется он спокойно. Лицо его возлюбленного кажется подёрнутым печалью и беспокойством. — Тебе стало плохо? — Нет. Достоевский упирается в него тяжёлым взглядом сверху вниз, наклоняется ближе, заправляя прядь волос за ухо. — Тебе стало плохо? — повторяет он нарочито медленно. — Нет, — снова подтверждает Дазай. — Просто… Ладно, да. Но не из-за раны. Этому не было причины. Полусонное состояние не позволяет ему вовремя замолчать; выглядит всё это так, будто он оправдывается. Осаму проклинает себя за потерю контроля, но взгляд Фёдора смягчается. Он подаётся вперёд и мягко целует его. — Мне стоило быть немного теплее к тебе, — говорит он тихо. — Просто я… всё же злюсь. Совсем немного. — Знаю, — шепчет Осаму. — Я это абсолютно точно заслужил. И нечто похуже — тоже. Достоевский притягивает его к себе в объятие, Дазай поднимается со стула и обнимает его в ответ, ощущая спокойствие и тепло. Целует его нежно в шею. — Мне нужна твоя помощь, я пишу последние штрихи, — добавляет Фёдор. — Я потому и пришёл. Дазай кивает, однако никто из них шевелиться не собирается. Они замирают на секунд десять, прежде чем Осаму всё-таки отступает — в этот раз голосом разума должен выступать он, всё будет честно. Вместе они поднимаются наверх, к той же комнате, где уже стоят Гоголь и Сигма. — Я пришёл к выводу, что твоя способность не действует так, как ты предполагал, когда дело касается Книги, потому как при прикосновении к Сигме он бы исчезал. Так что я записал в черновике немного бредовую идею того, как сохранить способность Гоголя. Посмотри, как ты думаешь, сработает? Мгновенно переключившись, Дазай впадает в анализ и размышления. Подходит поближе, читая последние строки Книги. Качает головой. — Нет. Это может сбить всё остальное. Или же сработать не совсем верно. Осаму касается страниц Книги, проходится по строкам, замечая краем глаза, как напрягается Достоевский. — Сигма не исчезает не потому, что моя способность не работает, — тихо отмечает Дазай. — Я уже сталкивался с Книгой ранее. Видел альтернативы миров и даже общался с самим собой из другой реальности. Воспоминания об этом частично стёрлись, но… остались. Без «Неполноценного человека» они бы исчезли и подобное было бы недопустимым. — Так значит.? — давит Гоголь нетерпеливо. — Значит, что Сигма человек. Чья судьба была частично переписана Книгой, но её более нельзя изменить, — отвечает Дазай. — Если же мы не допустим изменений изначально… то всё должно получиться. — Я… человек? — переспрашивает он. — В этом есть смысл, — соглашается Фёдор. — Попытаемся. Так ведь? — Да! — загорается энтузиазмом Николай. — Всё должно получиться, я уверен! — А если нет? — останавливает их Сигма, тянет Гоголя за рукав. — Как мы тогда вернём прежний мир? — Никак, но другого выхода из ситуации у нас нет, — пресекает любые возражения Достоевский и берёт перо в руки, кивком головы прося Дазая отойти и взять Гоголя за руку. Осаму перехватывает Николая за запястье, намеренно касаясь именно кожи под рукавом, чтобы риски были минимальны. Напряжение в комнате резко подскакивает вверх. Все волнуются и переживают. Никто не хотел бы сталкиваться с очередным разладом, когда только отношения между ними начали налаживаться, не говоря уже о таком, при котором их цели противоречат друг другу. Фёдор пишет последние строки под внимательный взгляд трёх пар глаз. Ставит точку, заканчивая расписывать последнюю страницу. Сколько дней, любопытно, это заняло? Видимо, около суток так точно. Наверное, Достоевский очень устал. Вопреки ожиданиям, никакой вихрь не кружится, забирая у эсперов способности; не случается абсолютно н и ч е г о. Ни единого доказательства, что всё получилось. Поднявшись со своего места, Фёдор подходит к Сигме, собираясь испытать его способность. Поднимает взгляд на них: — Я не могу. Способности действительно исчезли. Дазай расцепляет пальцы. Гоголь мгновенно и с беспокойством смотрит на свой плащ, словно не готов узнать, получилось у них или нет. Пару минут так и проходит в напряжённом ожидании, но никто не смеет его окликнуть. Николай поднимает руку с плащом… И открывает свой портал, благополучно машет им из другой части комнаты. Все облегчённо выдыхают, Гоголь заливается довольным хохотом, обнимая Сигму, и, кажется, впервые за долгое время… Всё хорошо. И впервые так, как надо.Три недели спустя…
Мир Фёдора оказывается слишком тяжёлым для него самого. Осаму только и остаётся, что смотреть, как Достоевский всё больше утопает в собственных ожиданиях, идеалах и отчаянии. Дазай знал, что так будет. Что идеальный мир невозможно построить, покуда в нём есть место людям. Знал, что идеальности в принципе не существует и существовать не может: это безграничное стремление, абсолютно недостижимое. Любой, кто погонится за ним, умрёт в муках от истощения, стерев ноги в кровь. Сначала у Осаму была уверенность, что Фёдор уж точно всё поймёт сам и остановится. Но оказалось, что Достоевский не только не останавливается, но и разгоняется, готовый уничтожить себя, стереть свою личность и добить собственное тело, лишь бы достигнуть цели. Сначала — первой, затем — второй, третьей, и… так до бесконечности. Гоголь с Сигмой слишком увлечены делами в Казино и путешествиями, пусть иногда и помогают Фёдору с какими-то заданиями, так что с ними он не общается. Дазаю практически не уделяет никакого внимания и постоянно закрывается, если не физически, так ментально. Осаму ещё никогда не чувствовал себя таким далёким от него. Он терпеливо ждал, боялся нарушить душевное состояние Достоевского, хотел, чтобы всё он понял сам и как можно безболезненнее принял всё так, как оно есть. Но… Фёдор стал похожим на призрака. Перестал есть и спать. Его подозрения доходили до безумия. Он стремился контролировать Дазая каждую секунду, чтобы он ни в коем случае не мог ему чем-либо помешать. Доходило до того, что он очень часто запирал его в комнатах, надёжно и на несколько замков, забывая потом открыть, заработавшись. Наверняка, можно было бы сломаться — Осаму много раз думал о том, что всё уже закончилось, что ничего больше исправить нельзя, а отчаяние поглощало его так же стремительно, как и самого Достоевского. Ему попросту не оставляли никакой возможности что-то изменить. Все его планы Фёдор предсказывал, и его возлюбленного очень ранило каждый раз понимать, что его параноидальные подозрения сбываются. Но Достоевский просчитался. От банальной усталости. И, разумеется, Дазай был готов воспользоваться этим шансом. Фёдор засыпает в своём кабинете, потеряв сознание от истощения. Осаму без труда достаёт ключи из его кармана — всю связку он носит с собой. Достоевский немного шевелится, пытается удобнее улечься на собственных руках на столе, но не просыпается. Дазай тихо выбирается из комнаты и осторожно выходит в коридор. В их родном логове они не были очень давно. Всё время находились в штабе, потому что здесь, как казалось Достоевскому, безопаснее. Дазай же ужасно тоскует как по их дому, так и по самому Фёдору. Ему до глубины души жаль, что он, сосредоточившись на собственной боли, совсем не осознавал, насколько ошибочным было давать Достоевскому в руки Книгу и позволять доводить всё это до… чего-то подобного. Если бы Осаму был чуть внимательнее, то осознал бы, что это — исключительно инструмент его полного и абсолютного саморазрушения. Дазай проворачивает ключ в замке, запирая Фёдора в комнате, ощущает боль в груди. Ужасно жаль оставлять его там, одного, пугать своей выходкой, но дальше будет только хуже. Сейчас не место для жалости. Достоевский всё говорил ему, что нужно подождать пару дней. Что вот-вот всё наладится и он отдохнёт. Но больше верить в эти слова нет сил. Тихо идя по коридору, Дазай боится больше всего на свете, что Фёдор проснётся. Наверняка ему будет очень неприятно осознавать, что они поменялись местами. И его паранойя наберёт мгновенно новые обороты, ведь это означает только одно: раз он заперт, у Осаму есть доступ ко всему и он, без сомнений, придумал какой-то ужасный план. Зачастую оставаться в запертом пространстве Дазаю приходилось вовсе не потому, что он действительно не мог выбраться — он попросту не хотел видеть выражение боли и замешательства на лице Достоевского, лёгкие ноты паники от осознания, что ни убить, ни обезвредить он Осаму не способен. И с одной стороны — разумеется, он неосознанно приложил руку к этой паранойе, но с другой… ничего не изменилось. Они попросту не умеют доверять друг другу. Или же иногда… доверяют слишком сильно. Он многие дни обдумывал план того, как пробраться в комнату, в которой Фёдор хранит Книгу. Сначала пришлось долго выяснять, где именно она находится и какой способ шифрования используется на двери, но слишком сильно Достоевский не заморачивался, посчитав, что, раз уж Книга исписана уже полностью и уничтожению не подлежит, то не стоит тратить время и силы на её безопасность. Осаму замирает перед кодовой панелью в коридоре. Размышляет, с какой комбинации начать взлом. Паранойя, кажется, как липкая простуда, приклеилась и к нему: кажется, что Фёдор услышит и проснётся. Надежда только на то, что Дазай сможет успеть совершить задуманное до этого. Дело в том, что, несмотря на иллюзию неуязвимости Книги, у неё были свои слабости, ровно как и у любой другой способности. Когда вырванная страница окончательно разорвалась, Фёдор очень распереживался, что Сигма может пропасть, но ничего такого не случилось, от чего он сделал вывод, что повреждение Книги и уже написанного не влечёт за собой последствия. Всё, что у Осаму есть, теория — и больше ничего. Он надеется, что, если сжечь Книгу полностью, можно вернуться к исходной точке. Чтобы взломать код Достоевского уходит минут десять непрерывного пищания кодового замка. Фёдор, кажется, не просыпается. Замок поддаётся. Осаму нервно сглатывает, достаёт из кармана зажигалку, которую прихватил с кухни по пути. Его руки не дрожат, хотя, наверное, должны. Он даёт себе мысленную пощёчину. Нечего поддаваться своим слабостям — по крайней мере, не сейчас. Он уже упустил так много чего, совершил слишком много ошибок. Больше нельзя. Лимит исчерпан. Книга стоит у противоположной двери стене комнаты на небольшом постаменте. Чтобы подойти, достаточно лишь одного шага. Зажигалка вспыхивает пламенем с третьего раза. Осаму поджигает страницы, придерживая Книгу одной рукой. Несмотря на то, что это подвал, вентиляция работает достаточно хорошо: она всегда включена, выдувает воздух наружу, тем самым создавая циркуляцию и не позволяя каким-то эсперам вроде Дзёно попасть к ним в штаб. Хотя… теперь это не имеет значения. Вроде как через запертую дверь дым не сильно просачивается в другие комнаты. Дазай надеется, что Достоевский не испугается этого небольшого «пожара». Чтобы Книга сгорела, Дазаю нельзя отпускать её — иначе способность прекратит обнулять её неуязвимость. От того он несколько раз обжигает пальцы, наблюдая за тем, как пламя пожирает бежевые страницы и старательный почерк его возлюбленного. Сердце разрывается от того, что никаких усилий не было достаточно — и никогда не будет. Фёдор… заслужил тот мир, который так желал. Больше, чем кто бы то ни было. Ужасная ярость поглощает Осаму своим дёгтем мгновенно. Вот она: история снова повторяется. Одасаку заслужил быть писателем. Фёдор заслужил стать лучшим Богом для этого мира и спасти всех. Николай заслужил стать свободным. Сигма заслужил обрести свой дом. Так почему же, почему они все так далеко от этого? Почему жизнь всегда поворачивается так, что им приходится всегда выбирать и отказываться от самих себя и своей сути? «Ограничения только в нашей голове», — сказал бы Гоголь. И оказался бы, безусловно, прав. В этом и есть самый большой обман, который Фёдор никогда не признает. Бог живёт в каждом. Или Дьявол? Кто-то точно сидит там, в разуме, и сковывает мысли путами, сплетает в мрачные паутины. Достоевский мог бы признать, что сделал мир лучшим достаточно. Одасаку — что ему достаточно быть просто самим собой, чтобы написать книгу, а вовсе не не совершать убийства. Гоголю может быть достаточно его плаща. Сигме — Коли. Для себя Дазай смог признать, что он… он то точно не заслуживает ничего. И то, что у него есть Фёдор, люди, за которых он беспокоится, сердце, которое постоянно истекает кровью и безудержно болит… для него достаточно. Даже слишком много порой. Но для других… он хотел бы ради них перевернуть все эти правила и сжечь так же, как этот тяжкий труд Достоевского. Если бы можно было заключить какую-то сделку, с кем бы то ни было, Осаму бы отдал всё, чтобы исполнить их мечты. Ода… хотя бы в одном из миров пишет. А Фёдор… к своей мечте не сможет дотянуться никогда. Дазай внезапно ощущает, как на обожённые пальцы падает слеза с его собственной щеки. Это кажется чем-то совсем диким. Когда в последний раз он… плакал?.. Неожиданно Достоевский открывает дверь. Осаму мгновенно напрягается и специально не поворачивается к нему, чтобы тот ни в коем случае не увидел слёз. Они уже высыхают под жаром от страниц. Однако Фёдор не угрожает, не кричит — разумеется, он всё понял. Не объясняет, как бесшумно открыл дверь. Молча подходит и опускает на его плечо ладонь. — Мне очень жаль, — тихо произносит Дазай. Прислоняется к Достоевскому и закрывает глаза, за что тут же платит цену: в который раз обжигает пальцы. — Я должен был сделать это раньше. — Не твоя вина, что ты поверил в меня, Осаму. Тон Фёдора такой же холодный и безразличный, как и всегда. Но ощущается тусклость. Последний огонёк жажды к лучшему миру стлел. — Не твоя вина, что этот мир слишком гнилой и испорченный, чтобы быть спасённым, — с тенью ярости возражает ему Дазай. — Теперь мы с тобой одинаковые, — тихо отмечает Достоевский. — Оба без целей. Без надежд и амбиций. Как же мы тогда будем развлекать друг друга, без всех этих планов и… противостояния? Осознание проходится опустошающим вихрем по сознанию Осаму. Неужели всё, чего он изначально хотел, так это того, чтобы Фёдор тоже утратил все свои цели и спустился с ним на дно вместе? Добровольно. В эту ненавистную бездну, без чувств и желаний, без ожиданий, в бесконечный серый день… Чтобы в таких условиях, по крайней мере, к Достоевскому он мог дотянуться из своего личного Ада. Неужели все это он подстроил сам? Иногда даже его самого пугает его собственное подсознание. Бесконтрольные мелкие действия всегда однажды складываются в какой-то план, жестокость которого поистине поражает самого Дазая, раскрывая его истинные желания и мотивы. Так специально он сделал всё это… или же нет? Ответа на этот вопрос не будет никогда. Осаму хмыкает тихо: — Говоришь так, словно не заигрывался со мной, забывая о собственных целях и жертвуя выгодой ради веселья. Йокогама всегда будет нашей игровой доской. Не важно, что окончательного приза не существует. Мы всегда играли не ради победы, а ради самой игры. Фёдор тихо смеётся, и от этого звука все льды и печали безудержно тают. — Ты, безусловно, прав. К тому же, будет куда веселее, если меня не будет удерживать высшая цель. Улыбка растягивает губы Дазая сама по себе. Одержимые целью люди больны ровно настолько, насколько больны те, кто ничем не горит и не идёт к какой-то цели. От того, что они поменяются местами, ничего особо не изменится. И смысл их жизни все равно останется прежним: они найдут его друг в друге. — Думаешь, сработает? — интересуется Достоевский. — Понятия не имею. — А если мир вовсе пропадёт при таком раскладе? — Тогда ты должен мне танец, — заявляет Осаму, поворачивает голову, чтобы утонуть в родных глазах. Вместо ответа Фёдор переплетает их пальцы и второй рукой помогает придерживать страницы, чтобы ожоги были и у него. — Фёдор… не стоит, — осторожно возражает Дазай. — Моя личность не ограничена зависимостью от заветной мечты. Но, тем не менее, я осознаю, что упустил её. Дай мне похоронить её достойно. Более он не пытается возразить. Они вместе наблюдают за тем, как пламя поглощает последние страницы, молча и едва ли дыша. Осаму не знает, о чём именно думает Достоевский, но, скорее всего, действительно произносит что-то мысленно в адрес своих мечт. Однажды он обязательно узнает каждую тайну Фёдора и спасёт его душу точно так же, как он спас его — а пока лишь позволяет молчаливой скорби укрыть их плечи. — Быть может, день или два, и ты смог бы всё изменить. Совершил бы невозможное, — тихо добавляет Осаму спустя несколько минут, в отчаянной попытке перекинуть чувство вины на себя. — Но я, в конце концов, испортил всё. Снова. Как и обещал. Достоевский хмыкает. Книга окончательно догорает, но мир не схлопывается в одну точку. Пару секунд тянется лишь тишина. Звонит телефон где-то в гостиной. Они оба сразу же отстраняются друг от друга и направляются к нему, в ледяном страхе услышать неутешительные новости. — Да? — поднимает трубку Достоевский. — Фёдор, что-то… пошло не так, — говорит Сигма по ту сторону линии. — Кажется, моя способность вернулась. Они оба вздыхают с облегчением. — Так и нужно, — говорит ему Достоевский и отключается, не дав вставить ни единого слова. Выключает телефон и отбрасывает его на диван обратно. Дазай прикасается к его руке осторожно, собираясь притянуть в объятие, но Фёдор чуть отстраняется. Осаму сжимает губы. Ожидаемо, пусть и душераздирающе. — Я говорил, что перестану позволять тебе целовать себя, если ты обманешь меня и предашь, — объясняет он. — А я разве обманул? Дазай хватает его за подбородок, вынуждая встретить взгляд. Выдерживать укор и упрямство намного сложнее, чем ему казалось изначально. Он опускает губы на бледную шею, нежно прикасаясь к коже. Шепчет на ухо: — Позволь мне, прошу. Хочу сцеловать яд с твоих губ. Тоска и самого Достоевского наверняка постепенно сводила в могилу. Они не целовали друг друга и не делали ничего иного уже довольно давно. Он тяжело сглатывает, но не соглашается. Впрочем, и не отстраняет. — Ты всегда знал, что так будет. Но хотел, чтобы я стал болезнью, которая избавит тебя от жажды заменить Господа и спасти этот мир, — продолжает Осаму. — И я ею стал. Или же я ошибаюсь? Фёдор обхватывает шею Дазая пальцами, медленно поглаживая шероховатую поверхность бинтов. Всматривается в его лицо, ищет обман, подвох, тень ухмылки. И находит. То, что ему и нужно. Губы Достоевского и сами изгибаются в улыбке, когда он произносит: — Позволяю. Осаму его целует, нежно и самозабвенно. Он не знает, кто кого погубил, обманул. Знает лишь, что вместе они будут становиться опорой и смыслом друг для друга, как бы низко они ни падали.